Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Барочный цикл (№1) - Ртуть

ModernLib.Net / Фэнтези / Стивенсон Нил / Ртуть - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Стивенсон Нил
Жанр: Фэнтези
Серия: Барочный цикл

 

 


Нил Стивенсон

Ртуть

Женщине на втором этаже

К Музе

Яви себя, о Муза. Ты ведь здесь.

Коль правы барды, коих нет давно,

Ты – пламени и дуновенья смесь.

Моё перо, как я, погружено

Во мрак полночный жидкий, без тебя

Тьму лишь расплещет – свет не даст оно.

Оперена огнём – стоишь в тени…

Очнись! Пусть вихри света разорвут

Глухой покров. Навстречу мне шагни!

Но нет, не ты во тьме – лишь я, как спрут

Плыву, незряч, в клубах своих чернил,

Что сам к твоей досаде породил.

Завесу тёмную одно перо

Пронзить способно. Вот оно. Начнём.

Заимствующие основания своих рассуждений из гипотез…создали бы весьма изящную и красивую басню, но всё же лишь басню.

Роджер Котс, предисловие ко второму изданию книги сэра Исаака Ньютона «Математические начала натуральной философии», 1713.[1]

Бостонский луг

12 октября 1714 г., 10:33:52 до полудня.

Енох появляется из-за угла в тот миг, когда палач возносит петлю над осуждённой. Молитвы и рыдания в толпе стихают. Джек Кетч[2] стоит, руки на весу – ни дать ни взять плотник, вздымающий коньковый брус. Петля сжимает круг синего новоанглийского неба. Пуритане смотрят и, судя по всему, думают. Енох Красный останавливает чужую лошадь у самого края толпы и видит, что цель палача – не продемонстрировать толпе узел, а дать ей краткую (и для пуритан – дразнящую) возможность увидеть врата в мир иной, их же ни один из нас не минует.

Бостон – щепотка холмов в ложке болот. Дорогу вдоль ложки преграждает стена, перед которой, как водится, торчат виселицы, а казнённые, либо их части, болтаются в воздухе или прибиты к городским воротам. Енох только что оттуда и думал, что больше такого не увидит: дальше должны были начаться корчмы и церкви. Впрочем, мертвецы за воротами – обычные воры, казнённые за мирские преступления. То, что происходит сейчас на выгоне, ближе к священнодействию.

Петля ложится на седые волосы словно царский венец. Палач тянет её вниз. Голова женщины раздвигает петлю, как головка младенца – родовые пути. Миновав самое широкое место, верёвка падает на плечи. Колени топырят передник, юбки телескопически складываются под оседающим телом. Палач одной рукой обнимает женщину, словно учитель танцев, а другой поправляет узел, покуда председатель церковного суда зачитывает смертный приговор, убаюкивающий, как соглашение аренды. Зрители почесываются и переминаются с ноги на ногу. Здесь вам не Лондон, так что развлечений никаких – ни улюлюканья, ни ярмарочных фигляров, ни карманников. На дальней стороне луга солдаты в красных мундирах отрабатывают строевой шаг у подножия холма, на вершине которого расположился каменный пороховой склад. Сержант-ирландец орет устало, хотя и с искренним возмущением, – голос плывет по воздуху бесконечно, как запах или дым.

Енох приехал не для того, чтобы смотреть расправу над ведьмой, но раз уж он здесь, повернуть в сторону было бы нехорошо. Звучит барабанная дробь, наступает внезапная неловкая тишина. Енох решает, что это не худшее повешение, какое ему доводилось видеть: женщина не брыкается, не корчится, верёвка не развязывается и не рвётся. Короче, на редкость справная работа.

Он не знал, чего ждать от Америки. Однако, судя по всему, здешний люд исполняет любое дело – включая повешения – с грубоватой сноровкой, которая одновременно восхищает и действует на нервы. Местные жители берутся за тяжелый труд с хладнокровным спокойствием лососей, преодолевающих пороги на пути к нерестилищу. Как будто они от рождения знают то, что другие должны перенимать у родных и односельчан вместе со сказками и суевериями. Может быть, это оттого, что они по большей части прибыли сюда на кораблях.

Когда обмякшую ведьму срезают с виселицы, над выгоном проносится порыв северного ветра. По температурной шкале сэра Исаака Ньютона, в которой ноль – точка замерзания, а двенадцать – теплота человеческого тела, сейчас должно быть градуса четыре. Будь здесь герр Фаренгейт с его новым термометром – запаянной ртутной трубкой, – он бы намерил за пятьдесят. Впрочем, такого рода ветер, налетающий с севера по осени, холодит сильнее, нежели может определить прибор. Он напоминает присутствующим, что, если они не хотят умереть в ближайшие несколько месяцев, надо запасать дрова и конопатить щели. Хриплый проповедник под виселицей, чувствуя ветер, решает, что сам сатана явился по ведьмину душу, и спешит поделиться своими мыслями с паствой. Вещая, он смотрит Еноху в глаза.

Енох чувствует растущее стеснение в груди – предвестие страха. Что мешает им схватить и повестить его как колдуна?

Каким его видят колонисты? Человек неопределённого возраста, явно много повидавший, с седой косицей на затылке, медно-рыжей бородой, светлыми глазами и лицом, продублённым, словно кожаный фартук кузнеца. В длинном дорожном плаще, с притороченными вдоль седла посохом и старомодной рапирой, на отменном вороном коне. Два пистолета за поясом, заметные издалека, скажем, из засады, в которой сидят индейцы, грабители или французские мародёры. (Ему хочется их спрятать, но неумно браться за пистолеты в таком месте.) В седельных сумках (если их обыскать) обнаружатся приборы, склянки со ртутью и кое-что ещё более странное (в том числе, на взгляд бостонцев, опасное) – книги на древнееврейском, греческом и латыни, наполненные алхимической и каббалистической тайнописью. В Бостоне они могут сослужить ему дурную службу.

Однако толпа воспринимает хриплые разглагольствования проповедника не как призыв к оружию, а как сигнал расходиться по домам. Солдаты разряжают мушкеты с глухим звуком, словно на барабан бросили пригоршню песка. Енох спешивается в толпе колонистов, закутывается в плащ, пряча пистолеты, опускает капюшон и становится похож на любого другого усталого пилигрима. Он искоса оглядывает лица, избегая встречаться с кем-либо глазами, и видит на удивление мало воинствующего ханжества.

– Бог даст, – говорит кто-то, – это последняя.

– Последняя ведьма, сэр? – спрашивает Енох.

– Я хотел сказать, последняя казнь.

Обтекая, как вода, подножие крутого холма, люди движутся через погост на южном краю общественной земли (уже переполненный) и вслед за телом ведьмы по улицам. Дома по большей части деревянные, церкви – тоже. Испанцы воздвигли бы один огромный собор – каменный снаружи, позолоченный внутри, – но колонисты ни в чем не могут прийти к согласию. В этом смысле Бостон больше похож на Амстердам – множество церковок (иные почти неотличимы от сараев), и в каждой, без сомнения, учат, что остальные заблуждаются. Хотя, во всяком случае, колонисты могли достаточно столковаться, чтобы повесить ведьму. Её несут к новому кладбищу, устроенному почему-то под зерновыми амбарами. Енох не знает, как расценивать решение хранить источник своей жизни и своих покойников практически в одном месте – как некое послание городских властей или как простую безвкусицу.

Енох видел не один горящий город и сразу примечает на главной улице следы большого пожара. Дома и церкви отстроены заново из дерева и камня. Он минует, видимо, самый большой бостонский перекрёсток, где дорогу от городских ворот пересекает широкая улица, которая ведёт прямиком к воде и продолжается длинной пристанью за полуразрушенным валом из брёвен и камней – бывшей дамбой. Вдоль длинной пристани тянутся казармы. Она так далеко вдаётся в залив, что у её конца смог пришвартоваться большой военный корабль. Повернув голову в другую сторону, Енох видит на холме батарею; канониры в синих мундирах суетятся возле бочкообразной мортиры, готовые накрыть огнём любой испанский или французский галеон, нарушивший неприкосновенность залива.

Итак, протянув мысленную линию от мёртвых воров у городских ворот до порохового склада и дальше от виселицы на выгоне до портовых оборонительных сооружений, Енох получает одну декартову числовую ось (которую Лейбниц назвал бы ординатой); он понимает, чего боятся бостонцы и как церковники с военными поддерживают здесь порядок. Правда, надо еще выяснить, что прочертится вверх и вниз. Бостонские холмы разбросаны среди бесконечной болотистой низины, которая медленно, как сумерки, растворяется в гавани или реке, образуя пустые плоскости, на которых люди с веревками и вешками могут построить любые кривые, какие заблагорассудится.

Енох говорил со шкиперами, бывавшими в Бостоне, и знает, где начало этой системы координат. Он идёт к длинной пристани. Среди каменных купеческих домов есть кирпично-красная дверь, над которой болтается виноградная гроздь. Енох проходит в дверь и попадает в приличную таверну. Люди при шпагах и в дорогой одежде поворачивают к нему голову. Торговцы рабами, ромом, патокой, чаем и табаком; капитаны кораблей, которые всё это перевозят. Таверна могла бы стоять в любой точке мира; в Лондоне, Кадисе, Смирне или Маниле её наполняли бы те же люди. Им глубоко безразлично (если вообще известно), что в пяти минутах ходьбы отсюда вешают ведьм. Здесь Еноху было бы весьма уютно, но он явился сюда не за уютом. Конкретного капитана, которого он ищет – ван Крюйка, – в таверне нет. Енох торопится на улицу, пока трактирщик не принялся зазывать его внутрь.

Снова в Америку, к пуританам. Он входит в узкую улочку и ведёт лошадь по шаткому мостику через речушку, вращающую мельничное колесо. Флотилии стружек из-под плотницкого рубанка плывут по воде, словно корабли на войну. Под ними слабое течение несёт к заливу убойные отбросы и экскременты. Вонь соответствующая. Несомненно, где-то с наветренной стороны притулился свечной заводик, где сало, негодное в пищу, становится свечами и мылом.

– Вы из Европы?

Енох чувствовал, что кто-то за ним идёт, но, оборачиваясь, никого не видел. Теперь он понимает почему: его тень – мальчишка, подвижный, как шарик ртути, который невозможно придавить пальцем. На вид ему около десяти. Тут мальчуган решает улыбнуться и раздвигает губы. Из ямок в розовых дёснах лезут коренные зубы, молочные качаются, как вывеска таверны на кожаных петлях, Нет, на самом деле ему ближе к восьми, просто на треске и кукурузе он не по годам вымахал – во всяком случае, по сравнению с лондонскими сверстниками.

Енох мог бы ответить: «Да, я из Европы, где дети обращаются к старшим «сэр», если вообще обращаются». Однако он не может пропустить терминологическую интересность.

– Значит, вы зовете это место Европой? – спрашивает он. – Там обычно говорят «христианский мир».

– Здесь тоже живут христиане.

– Ты хочешь сказать, что это тоже христианский мир, – говорит Енох, – а вот я прибыл из какого-то другого места… Хм-м. Быть может, Европа и впрямь более удачный термин.

– А как другие её называют?

– По-твоему, я похож на школьного учителя?

– Нет, но говорите как учитель.

– Так ты кое-что знаешь про школьных учителей?

– Да, сэр, – отвечает мальчишка и осекается, видя, что угодил в капкан.

– И тем не менее в понедельник днём…

– В школе никого нет, все побежали смотреть казнь. Не хочу сидеть и…

– И что?

– Обгонять других сильнее, чем уже обогнал.

– Коль скоро ты обогнал других, то надо привыкать к этому, а не превращать себя в дурачка. Иди, твоё место в школе.

– Школа – место, где учатся, – говорит мальчик. – Если вы соблаговолите ответить на мой вопрос, я чему-нибудь научусь, и это будет означать, что я в школе.

Мальчонка явно опасен. Поэтому Енох решает принять предложение.

– Можешь обращаться ко мне «мистер Роот». А ты кто?

– Бен. Сын Джосайи. Мой отец – свечник. Почему вы смеётесь, мистер Роот?

– Потому что в большей части христианского мира – или Европы – сыновья свечников не посещают школу. Это особенность… здешнего люда. – Енох едва не сказал «пуритан». В Англии, где пуритане – воспоминание давно ушедшей эпохи или докучливые уличные проповедники, такой ярлык успешно означает неотёсанных обитателей Колонии Массачусетского залива. Однако здесь всё напоминает Еноху, что правда куда сложнее. В лондонской кофейне можно всуе поминать ислам, и магометан, но в Каире таких терминов нет. Здесь – пуританский Каир.

– Я отвечу на твой вопрос, – говорит Енох, прежде чем Бен успевает задать следующий. – Как в других краях называют то место, откуда я прибыл? Что ж, ислам – более крупная, богатая и в некотором смысле более умудрённая цивилизация, объемлющая европейских христиан с востока и с юга, – делит мир всего лишь натри части: их часть, сиречь дар Aль-Ислам; часть, с которой они состоят в дружбе, сиречь дар аль-сульх, или Дом Мира; и всё остальное, сиречь дар аль-харб, или Дом Войны. Последнее, вынужден признать, куда лучше слов «христианский мир» описывает края, населённые христианами.

– Я знаю про войну, – самоуверенно говорит Бен. – Она закончилась. В Утрехте подписан мир. Франция получает Испанию. Австрия – Испанские Нидерланды. Мы – Гибралтар, Ньюфаундленд, Сент-Киттс и… – понизив голос, – …работорговлю.

– Да… «Асьенто».

– Тс-с! У нас тут есть противники рабства, сэр, и они опасны.

– У вас есть гавкеры?

– Да, сэр.

Енох пристально изучает мальчика, ибо человек, которого он ищет, тоже своего рода гавкер. Полезно узнать, как смотрят на них в округе менее одержимые собратья. В лице Бена читается скорее осторожность, нежели презрение.

– Но ты говоришь только об одной войне.

– Войне за Испанское наследство, – кивает Бен, – причиной которой стала смерть короля Карла Страдальца.

– Я бы сказал, что смерть несчастного была не причиной, а поводом, – замечает Енох. – Война за Испанское наследство была лишь второй и, надеюсь, последней стадией великой войны, которая началась четверть столетия назад, во времена…

– Славной Революции!

– Как некоторые её называют. Ты и впрямь посещал уроки, Бен, хвалю. Может быть, ты знаешь, что во время Революции английского короля – католика – пнули коленом под зад и посадили на его место протестантских короля и королеву.

– Вильгельма и Марию!

– Верно. А ты не задумывался, из-за чего протестанты и католики вообще начали воевать?

– У нас в школе чаще говорят про распри между протестантами.

– Ах да – явление сугубо английское. Это естественно, ибо твои родители попали сюда в результате именно такого конфликта.

– Гражданской войны, – говорит Бен.

– Ваши выиграли Гражданскую войну, – напоминает Енох, – но после Реставрации им пришлось туго, и они вынуждены были бежать сюда.

– Вы угадали, мистер Роот, – говорит Бен, – ибо именно так мой родитель покинул Англию.

– А твоя матушка?

– Уроженка острова Нантакет, мистер Роот. Правда, её отец бежал сюда от жестокого епископа – ах и епископ, о нем такое говорят…

– Ну вот, Бен, наконец-то я нашёл изъян в твоих познаниях. Ты имеешь в виду архиепископа Лода – ярого гонителя пуритан, как некоторые называют твоих сородичей, – при короле Карле I. Пуритане в отместку оттяпали голову тому самому Карлу на Чаринг-Кросс в лето Господне тысяча шестьсот сорок девятое.

– Кромвель, – говорит Бен.

– Да, Кромвель имел к упомянутым событиям некоторое касательство. Итак, Бен. Мы стоим у этой речушки уже довольно долго. Я замёрз. Моя лошадь беспокоится. Мы отыскали место, в котором твои познания сменяются невежеством. Я с удовольствием исполню свою часть соглашения – чему-нибудь тебя научить, Дабы, вернувшись вечером домой, ты мог сказать Джосайе, что пробыл весь день в школе; впрочем, слова учителя могут разойтись с твоими. Однако взамен я попрошу кое-каких услуг.

– Только назовите их, мистер Роот.

– Я приехал в Бостон, чтобы разыскать некоего человека, который, по последним сведениям, проживал здесь. Он – старик.

– Старше вас?

– Нет, но выглядеть может старше.

– Тогда сколько ему лет?

– Он видел, как скатилась голова Карла I.

– Значит, по меньшей мере шестьдесят три.

– Вижу, ты научился складывать и вычитать.

– А также умножать и делить, мистер Роот.

– Тогда возьми в расчёт вот что: тот, кого я ищу, отлично видел казнь, ибо сидел на плечах у своего отца.

– Значит, годков ему стукнуло совсем мало, разве что родитель его был не слабого десятка.

– В определённом смысле его родитель и впрямь был не слабого десятка, – говорит Роот, – ибо за двадцать лет до того ему по приказу архиепископа Лода в Звёздной палате отрубили уши и нос, однако он не устрашился, а продолжал обличать монарха. Всех монархов.

– Он был гавкер. – И вновь лицо Бена не выразило презрения. Как же это место не похоже на Лондон!

– Ладно, возвращаясь к твоему вопросу, Бен: Дрейк не обладал исключительной силой или мощью телосложения.

– Значит, сын на его плечах был совсем мал. Сейчас ему примерно шестьдесят восемь. Но я не знаю здесь ни одного мистера Дрейка.

– Дрейк – имя, данное его отцу при крещении.

– А какова же его фамилия?

– Её я пока тебе не скажу, – говорит Енох, ибо человек, которого он ищет, может оказаться здесь на очень плохом счету – если его вообще не повесили на Бостонском лугу.

– Как же я помогу вам отыскать того, сэр, кого вы не хотите назвать?

– Ты можешь отвести меня к чарльстонскому парому. Насколько мне известно, он обретается по ту сторону реки Чарльз.

– Следуйте за мной, сэр, – говорит Бен, – но я надеюсь, что у вас есть серебро.

– О да, серебро у меня есть, – отвечает Енох.


* * *

Они огибают возвышенность в северной части города. Здесь от берега отходят пристани, поменьше и постарше большой. Паруса, такелаж, реи и мачты справа по борту сплетаются в огромный гордиев узел, словно буквы на странице в глазах неграмотного крестьянина. Енох не видит ни «Минервы», ни ван Крюйка. Как бы не пришлось ходить по тавернам и наводить справки – то есть терять время и привлекать внимание.

Бен ведёт его прямиком к причалу, от которого готовится отвалить чарльстонский паром. На палубе толпятся зрители недавней казни. Паромщик говорит, что за лошадь придётся платить отдельно. Енох открывает кошель и заглядывает внутрь. На него смотрит герб испанского короля, оттиснутый на серебре, в разной степени затёртом и сплющенном. Имена меняются в зависимости оттого, при каком короле эту монету отчеканили в Новой Испании, но под каждым написано одно: D.G. HISPAN ET IND REX – Милостью Божией король Испанский и обеих Индий. Похвальба, какую все венценосцы печатают на своих монетах.

Эти слова никого не заботят – большинство всё равно не в силах их прочесть. Существенно то, что человек, стоящий на холодном ветру у переправы в Бостоне, не может расплатиться с паромщиком-англичанином английской монетой, которую сэр Исаак Ньютон чеканит на Монетном дворе в лондонском Тауэре. Здесь признают только испанские деньги – те самые, что сейчас переходят из рук в руки на улицах Лимы, Манилы, Макао, Гоа, Бендер-Аббаса, Мокки, Каира, Смирны, Мадрида, Марселя, Мальты и Канарских островов.

Знакомец, провожавший Еноха до лондонских доков месяц назад, сказал: «Золото знает то, что неведомо никому из людей».

Енох встряхивает кошель, пересыпая монеты в надежде, что на поверхность выскочит хотя бы один реал – восьмая часть пиастра; их обычно отбивают от монеты и потому называют битами. Однако он потратил почти все биты на мелкие дорожные нужды. Сейчас в кошельке нет ничего мельче полупиастра – то есть четырёх реалов.

Енох смотрит в проулок и видит кузницу меньше чем на верхние камня от пристани. Пара ударов зубилом, и кузнец изготовит ему разменную монету.

Паромщик читает его мысли. Он не видит, что в кошельке, но слышит тяжёлый звон, не позвякивание мелочи.

– Мы отправляемся, – с довольным видом сообщает он. Енох, очнувшись, возвращается мыслями на паром и протягивает серебряный полукруг.

– Мальчик со мной, – твёрдо произносит он, – и потом ты доставишь его назад.

– По рукам, – отвечает паромщик.

Бен едва смел на такое надеяться. Хотя мальчику хватило выдержки не высказать этого вслух, для него прокатиться на пароме – всё равно что отправиться с флибустьерами в Карибское море. Он, не касаясь сходней, прыгает с пристани на палубу.

До Чарльстона меньше мили через устье медлительной реки. Вытянутый зелёный холм усеян длинными узкими стогами за сложенными без раствора каменными оградами. На склоне, обращенном к Бостону, ниже вершины, но выше бесконечных отмелей и заросших рогозом болот, прилепился город, частью заложенный геометрами, частью разросшийся, как плющ.

Дюжие негры взрывают чёрные воды реки Чарльз длинными, закреплёнными в уключинах вёслами, порождая системы завихрений – они закручиваются и образуют затухающие конические сечения, которые сэр Исаак, наверное, сумел бы проанализировать в голове. «Гипотеза вихрей подавляется многими трудностями». Небо – сплетение визирных нитей туго натянутого джута и оструганных стволов. От порывов ветра парусники на рейде вздрагивают и прядают, словно нервные кони при звуке далёких пушек. Неравномерные волны бьют в дощатые корпуса, по которым ползают, конопатя и смоля щели, босоногие матросы. Кажется, что корабли смещаются туда-сюда – параллакс, вызванный движением парома. Енох, которому посчастливилось быть выше остальных пассажиров, вручает поводья Бену и подходит к противоположному борту, чтобы прочесть названия судов.

Он узнает корабль, который ищет, по носовому украшению под бушпритом. Сероглазая женщина в золочёном шлеме дерзко рассекает Северо-Атлантический простор змееносной эгидой и острыми (надо полагать, от холода) сосками, «Минерва» ещё не подняла якорь (что радует), но тяжело нагружена и, судя по всему, готова к выходу в открытое море. Матросы таскают корзины со свежевыпеченными хлебами, такими горячими, что от них ещё идёт пар. Енох оборачивается к берегу, чтобы прочесть уровень прилива по обросшей ракушками пристани, потом в другую сторону – определить высоту и фазу луны. Скоро начнётся отлив, и «Минерва» скорее всего готова будет им воспользоваться. Енох наконец различает ван Крюйка (тот стоит на баке и заполняет какие-то бумаги, разложив их на бочке) и телепатически уговаривает капитана поднять глаза.

Ван Крюйк смотрит в сторону Еноха и напрягается.

Енох, сохраняя внешнюю неподвижность, долго смотрит голландцу в глаза, предостерегая от поспешного отплытия.

Колонист в чёрной шляпе пытается завязать дружбу с одним из негров, который почти не говорит по-английски; впрочем, это не помеха, потому что белый выучил несколько слов на каком-то африканском наречии. Негр очень чёрный, на левом плече у него выжжен герб испанского короля. Скорее всего он из Анголы. Чего он только не повидал! Его похитили более воинственные африканцы, бросили в яму, заклеймили калёным железом в знак уплаченной пошлины, погрузили на корабль и отправили в холодную страну, населённую бледнокожими. Казалось бы, его уже ничем не проймёшь; однако слова гавкера приводят негра в изумление. Сектант размахивает руками и всё сильнее горячится – явно не только от нехватки слов. Вероятно, он состоит в сношениях с лондонскими собратьями и сейчас убеждает ангольца, что тот, как и другие рабы, имеет законное право поднять оружие на господ.

– Ваш конь весьма хорош. Вы привезли его из Европы?

– Нет, Бен. Одолжил в Новом Амстердаме. Я хочу сказать, в Нью-Йорке.

– Почему вы поплыли в Нью-Йорк, коли человек, которого вы ищете, в Бостоне?

– Ближайший корабль в Америку из лондонской гавани отходил именно туда.

– Так вы отправлялись с большой поспешностью!

– Я с большой поспешностью выброшу тебя за борт, если не перестанешь строить умозаключения!

Бен замолкает ровно настолько, чтобы придумать новый тактический манёвр и зайти с другой стороны:

– Хозяин лошади, наверное, ваш близкий друг, коли одолжил вам такого скакуна.

Сейчас Енох должен быть очень осторожен. Хозяин лошади – заметный человек в Нью-Йорке. Если Енох объявит этого джентльмена своим другом, а после наломает в Бостоне дров, то повредит его репутации.

– Не то чтобы друг. Мы впервые увиделись несколько дней назад, когда я постучал в его дверь.

Этого Бен не может взять в толк.

– Тогда с какой стати он вообще пустил вас в дом? Учитывая вашу, прошу прощения, наружность и вооружение? Почему одолжил вам столь ценного скакуна?

– Он впустил меня в дом, потому что на улице происходили беспорядки, и я попросил убежища. – Енох косится на гавкера и подходит поближе к Бену. – Вот послушай кое-что интересное: когда наш корабль подплыл к Нью-Йорку, нам предстало необычное зрелище. Тысячи невольников – частью ирландцы, частью ангольцы – бегали по улицам с вилами и горящими головнями. Солдаты преследовали их перебежками и стреляли залпами. Белый дым от мушкетов мешался с чёрным дымом пылающих складов, преображая небосвод в сверкающий искрами плавильный тигель, дивный на вид, но, как предположили мы, негодный для поддержания жизни. Наш лоцман выжидал, пока начавшийся прилив не понудил его подойти к берегу. Мы сошли на пристань, которую буквально заполонили солдаты в красных мундирах. Так, – продолжает Енох (ибо его рассказ уже начал привлекать непрошеных слушателей), – я оказался возле упомянутой двери. Хозяин одолжил мне лошадь, поскольку мы с ним принадлежим к одному обществу, а я тут в некотором смысле по поручению, с этим обществом связанному.

– Обществу гавкеров, сэр? – шепчет Бен, подойдя совсем близко и оглядываясь через плечо на колониста, который распинается перед невольником. Мальчик давно приметил пистолеты и клинки Еноха и, вероятно, сопоставил их с рассказами родственников о деяниях неукротимой секты в героические дни разграбления соборов и цареубийства.

– Нет, это общество философов, – говорит Енох, пока воображение Бена не разыгралось ещё пуще.

– Философов, сэр!

Енох думал, что мальчик будет разочарован, но у того, напротив, загорелись глаза. Значит, Енох не ошибся: мальчишка опасен.

– Натурфилософов. Тех, кто стремится к естественному знанию. Не путай с другими, которые занимаются…

– Неестественным знанием?

– Меткое словцо. Некоторые считают, что именно неестественное знание повинно в том, что протестанты воюют с протестантами в Англии и с католиками по всему миру.

– Так кто такой натурфилософ?

– Тот, кто пытается избежать разброда в мыслях, следуя тому, что может быть проверено опытом, и строя доказательства в соответствии с законами логики. – Бен только хлопает глазами, и Енох объясняет: – Подобно судье, который держится фактов, отбрасывая слухи, домыслы и призывы к чувствам. Как когда ваши судьи приехали наконец в Caлем и сказали, что тамошние жители повредились в уме.

– И как же называется ваш клуб?

– Лондонское королевское общество.

– Когда-нибудь я буду его членом и судьёй в подобных вопросах.

– Я предложу твою кандидатуру, как только вернусь в Англию, Бен.

– Ваш устав требует, чтобы члены Общества в случае надобности ссужали друг другу коней?

– Нет, но есть правило, по которому они должны платить членские взносы – в которых надобность есть всегда, – а помянутый джентльмен не платил взносы многие годы. Сэр Исаак – президент Королевского общества – им недоволен. Я объяснил нью-йоркскому джентльмену, что сэр Исаак смешает его с дерьмом – приношу извинения, приношу извинения. Мои доводы оказались столь убедительны, что он без долгих слов одолжил мне своего лучшего скакуна.

– Красавчик, – говорит Бен и дует коню в ноздри. Тот поначалу не одобрил Бена как нечто маленькое, юркое и пахнущее убоиной, но теперь принял мальчика в качестве одушевленной коновязи, способной оказывать кой-какие мелкие услуги, как то: чесать нос и отгонять мух.

Паромщику скорее забавно, чем досадно обнаружить, что гавкер охмуряет его раба. Он отгоняет сектанта прочь. Тот распознаёт в Енохе свежую жертву и пытается поймать его взгляд. Енох отходит и делает вид, будто внимательно изучает приближающийся берег. Паром огибает плывущий по реке плот из исполинских стволов, помеченных «королевской стрелой», – они пойдут на строительство военного флота.

За Чарльстоном начинается редкая россыпь хуторов, соединённых протоптанными дорожками. Самая большая ведёт в Ньютаун, где расположился Гарвардский колледж. Впрочем, внешне он представляется почти сплошным лесом, который дымится, но не горит. Оттуда долетает приглушённый стук топоров и молотков. Редкие мушкетные выстрелы эхом передаются от деревеньки к деревеньке – видимо, это местное средство связи. Енох гадает, как отыщет здесь Даниеля.

Он подходит к разговорчивой компании, которая собралась в центральной части парома, предоставив менее учёным пассажирам (ибо разговаривающие, очевидно, принадлежат к Гарвардскому колледжу) служить им заслоном от ветра. Это компания напыщенных пьяниц и шустроглазых живчиков, пересыпающая фразы плохой латынью. Одни одеты с пуританской строгостью, другие – по прошлогодней лондонской моде. Грушевидный красноносый господин в высоком сером парике, судя по всему, дон этого импровизированного колледжа. Енох ловит на себе его взгляд и ненароком распахивает плащ, показывая рапиру. Это не угроза, а демонстрация общественного положения.

– К нам пожаловал гость из дальних краёв! Рады приветствовать вас, сэр, в нашей скромной колонии!

Енох совершает все требуемые вежливые телодвижения и произносит все положенные слова. К нему проявляют заметный интерес – явный знак, что в Гарвардском колледже не происходит ничего нового и занимательного. Впрочем, этому заведению всего три четверти века – что здесь может происходить занимательного? Спрашивают, из германских ли он земель, Енох отвечает, что не совсем. Высказывается предположение, что он прибыл с каким-то делом алхимического свойства; догадка блестящая, но ошибочная. Выждав приличествующее время, Енох называет фамилию человека, к которому приехал.

Он никогда не слышал такого зубоскальства. Все как один безумно огорчены, что джентльмен счёл нужным пересечь Северную Атлантику и теперь реку Чарльз, чтобы испортить себе путешествие встречей с этим субъектом.

– Я с ним не знаком, – врёт Енох.

– Тогда позвольте подготовить вас, сэр! – говорит один из собеседников. – Даниель Уотерхауз – человек преклонных лет, но годы обошлись с ним суровее, нежели с вами.

– К нему пристало обращаться «доктор Уотерхауз», не так ли?

Тишину нарушают приглушённые смешки.

– Я не беру на себя смелость кого-либо поправлять, – говорит Енох, – лишь желаю не совершить промашки при личной встрече.

– И впрямь, он считается доктором, – говорит грушевидный дон, – хотя…

– …доктором чего? – спрашивает кто-то.

– Шестерён, – предполагает другой к бурной радости остальных.

– Нет, нет, – с притворным великодушием утихомиривает их дон, – ибо все шестерни бесполезны, пока отсутствует primum mobile, источник движущей силы…

– Франклинов мальчишка! – И все разом смотрят на Бена.

– Сегодня это может быть юный Бен, завтра, допустим, его сменит маленький Годфри Уотерхауз. Впоследствии, возможно, это будет мышь в ступальной мельнице. Но в любом случае vis viva[3] сообщается шестерням доктора Уотерхауза посредством чего? Кто подскажет? – Дон сократовским жестом подносит ладонь к уху.

– Кривошипов? – предполагает один.

– Шатунов! – кричит другой.

– Отлично! В таком случае наш коллега Уотерхауз – доктор чего?

– Шатунов! – кричит весь колледж хором.

– И наш доктор шатунов до того предан своей работе, что буквально не щадит живота, – восхищённо продолжает дон. – Ходит с непокрытой головой…

– Вытряхивает графитовую смазку из рукавов, садясь преломить хлеб…

– Лучше перца!

– И дешевле!

– Так, возможно, вы приехали, чтобы вступить в его институт?

– Или закрыть его за долги? – Говорящий заходится от смеха.

– Я слышал про его институт, но ничего о нём не знаю, – говорит Енох Роот. Он смотрит на Бена, который покраснел до ушей и, отвернувшись, гладит лошади морду.

– Многие учёные мужи пребывают в таком же неведении, посему не стыдитесь.

– С самого приезда в Америку доктор Уотерхауз подхватил местную инфлюэнцу. Её главный симптом – стремление затевать новые прожекты и начинания вместо того, чтобы исправлять старые.

– Так он не вполне удовлетворен Гарвардским колледжем? – вопрошает Енох.

– О да! Он основал…

– …на собственные средства…

– …и самолично заложил краеугольный камень…

– …краеугольное бревно, если быть точным…

– …в фундамент… как он это называет?

– Институт технологических искусств Колонии Массачусетского залива.

– Где я могу найти институт доктора Уотерхауза? – спрашивает Енох.

– На полпути от Чарльстона к Гарварду. Идите на скрежет шестерён, покуда не увидите самую маленькую и продымлённую хибарку во всей Америке.

– Сэр, вы – образованный и трезвомыслящий джентльмен, – говорит дон. – Коль скоро вас влечёт философия, не лучше ли вам направить стопы в Гарвардский колледж?

– Мистер Роот – видный натурфилософ, сэр! – выпаливает Бен, чтобы не разреветься. По тону ясно, что он считает Гарвард прибежищем неестественного знания. – Член Королевского общества!

Вот нелёгкая!

Дон делает шаг вперёд и, заговорщицки ссутулившись, произносит:

– Простите великодушно, сэр. Не знал.

– Пустяки.

– Доктор Уотерхауз, должен вас предостеречь, подпал под влияние герра Лейбница…

– Который украл дифференциальное исчисление у сэра Исаака, – добавляет кто-то в качестве примечания.

– Да, и подобно Лейбницу заражён метафизическими предрассудками…

– …которые суть пережитки схоластики, сэр, несостоятельность коей сэр Исаак продемонстрировал со всей убедительностью…

– …и сейчас трудится как одержимый над созданием машины – построенной по принципам Лейбница! – которая, он мнит, будет открывать новые истины путём вычислений!

– Может быть, наш гость прибыл сюда, чтобы изгнать из него лейбницевых бесов! – предполагает кто-то очень пьяный.

Енох раздражённо прочищает горло, отхаркивая желчь – гумор гнева и сварливого нрава. Он говорит:

– Несправедливо по отношению к Лейбницу называть его просто метафизиком.

Наступает недолгая тишина, затем – общее веселье. Дон криво улыбается и пытается разрядить обстановку.

– Я знаю одну таверну в Гарварде, где смогу развеять ваши прискорбные заблуждения…

Мысль посидеть за кружечкой пива и просветить этих остряков до опасного соблазнительна. Чарльстонская пристань всё ближе, невольники уже гребут не так широко, «Минерва» натягивает якорные канаты, спеша отплыть, а дело ещё не сделано. Лучше было бы обойтись без лишнего шума, но после слов Бена это невозможно. Ладно, сейчас главное – действовать без промедления.

Кроме того, Енох вне себя.

Он вытаскивает из нагрудного кармана сложенное запечатанное письмо и, за неимением лучших доводов, потрясает им в воздухе.

Письмо берут, изучают – на одной стороне написано «герру доктору Уотерхаузу, Ньютаун, Массачусетс» – и переворачивают. Из обшитых бархатом кармашков извлекаются монокли, и начинается изучение печати – красной, восковой, размером с Бенов кулак. Губы движутся, из охрипших глоток вырывается странное бормотание – попытки читать по-немецки.

До всех профессоров разом доходит. Они пятятся, словно это образчик белого фосфора, внезапно занявшийся огнём. Конверт остается в руках у дона. Тот с мольбой во взоре протягивает его Еноху Красному. Енох в отместку не спешит избавить дона от бремени.

– Битте, майн герр…

– Английский вполне уместен, – говорит Енох, – и даже предпочтителен.

По краям одетой в мантии толпы некоторые близорукие профессора исходят досадой от того, что не могут прочесть печать. Коллеги шепчут им что-то вроде «Ганновер» и «Ансбах».

Кто-то снимает шляпу и кланяется Еноху. Другие следуют их примеру.

Они ещё не успевают ступить на чарльстонский берег, как ученые мужи разводят невероятную суматоху. Носильщики и будущие пассажиры недоумённо таращатся на паром, с которого несутся крики: «Расступись! Дорогу!» Палуба превращается в плавучую сцену, наполненную плохими актёрами. Енох гадает, неужто эти люди и впрямь рассчитывают, что весть об их усердии достигнет ганноверского двора и слуха их будущей королевы? Возмутительно – они ведут себя так, будто королева Анна уже мертва и в могиле, а Ганноверы заняли престол.

– Сэр, если бы вы только сказали мне, что ищете Даниеля Уотерхауза, я бы отвел вас к нему без промедления и без всей этой суматохи.

– Я был не прав, что не открылся тебе, Бен, – говорит Енох.

Задним умом он понимает, что в маленьком городке Даниель должен был заметить такого паренька, как Бен, или Бена бы потянуло к Даниелю, или то и другое вместе.

– Так ты знаешь дорогу?

– Конечно.

– Прыгай в седло, – велит Енох.

Бена не приходится просить дважды. Он взбирается на лошадь, как паук, Енох за ним – с той скоростью, какую дозволяют инерция и достоинство. Они вместе устраиваются в седле, Бен – впереди; его ноги зажаты между коленями Еноха и лошадиными рёбрами. Конь, не одобривший и паром, и профессуру, направляется к сходням, как только их опускают. Самые проворные доктора бегут за наездниками по улицам Чарльстона. К счастью, в Чарльстоне не так много улиц, и преследователи скоро отстают.

Зловонные прибрежные испарения вызывают в памяти Еноха другой болотистый, грязный, наполненный грамотеями и миазмами городок: Кембридж в Англии.


* * *

– В заросли, потом через ручей вброд, – предлагает Бен. – Так мы отвяжемся от профессоров и, может быть, найдем Годфри. С парома я видел, как он шёл сюда с ведром.

– Годфри – сын доктора Уотерхауза?

– Да, сэр. На два года младше меня.

– Его второе имя, часом, не Вильям?

– Откуда вы знаете, мистер Роот?

– Он, весьма вероятно, наречён в честь Готфрида Вильгельма Лейбница.

– Это друг ваш и сэра Исаака?

– Мой – да, сэра Исаака – нет. Но история сия слишком длинна, чтобы рассказывать её сейчас.

– Хватило бы на книгу?

– Даже на несколько – и она до сих пор не завершена.

– Когда же она завершится?

– Порой я страшусь, что никогда. Однако сегодня мы с тобой, Бен, должны приблизить её развязку. Сколько ещё ехать до Института технологических искусств Колонии Массачусетского залива?

Бен пожимает плечами.

– Он на полпути между Чарльстоном и Гарвардом. Ближе к реке. Больше мили, но, наверное, менее двух.

Лошадь не хочет входить в подлесок, поэтому Бен спрыгивает и на своих двоих отправляется выслеживать юного Годфри. Енох находит место для переправы через ручей и, обогнув лесок с другой стороны, видит Бена, который затеял перестрелку яблоками с более бледным и маленьким пареньком.

Енох спешивается и в роли миротворца предлагает мальчикам поехать верхом. Сам он идёт впереди, ведя лошадь под уздцы, но вскоре ту осеняет, что их цель – бревенчатое строение вдалеке, поскольку это единственное строение, и к нему ведёт более или менее протоптанная тропа. Теперь лошадь уже не надо вести, достаточно идти рядом и время от времени подкармливать её яблоками.

– Двое мальчишек, затеявших потасовку из-за яблок в унылом, населённом пуританами краю, напомнили мне примечательное событие, свидетелем коею довелось быть давным-давно.

– Где? – спрашивает Годфри.

– В Грантеме, Линкольншир. Это часть Англии.

– Когда, если быть точным? – в эмпирическом запале вопрошает Бен.

– Легче спросить, чем ответить, ибо эти события перемешались в моей памяти.

– А зачем вы отправились в тот унылый край?

– Чтобы мне перестали докучать. В Грантеме жил аптекарь, именем Кларк, человек исключительно назойливый.

– Тогда почему вы поехали к нему?

– Он докучал мне письмами, прося доставить нечто потребное для его ремесла, и делал это в течение долгих лет – с тех пор, как вновь стало возможным отправлять письма.

– Почему это стало возможным?

– В наших палестинах – ибо я обретался в Саксонии, в городе под названием Лейпциг – благодаря Вестфальскому миру.

– В 1648 году! – менторским тоном сообщает Бен к сведению Годфри. – Конец Тридцатилетней войны.

– А в его краях, – продолжает Енох, – благодаря тому, что королевскую голову отделили от остального короля, каковое событие положило конец Гражданской войне и принесло в Англию некое подобие мира.

– В 1649-м, – торопится сказать Годфри, пока не встрял Бен.

Енох удивлен: неужто Даниель забивает ребенку голову россказнями о цареубийстве?

– Если мистер Кларк докучал вам письмами долгие годы, вы должны были отправиться в Грантем не раньше середины пятидесятых, – говорит Бен.

– Как ему может быть столько лет? – спрашивает Годфри.

– Спроси своего отца, – отвечает Енох. – Я лишь пытаюсь ответить на вопрос «когда». Бен прав. Я не рискнул бы отправиться в путь до, скажем, 1652 года, ибо даже после цареубийства Гражданская война продолжалась ещё пару лет. Кромвель разгромил роялистов – надцатый и последний раз в Вустере. Карл II вместе с недобитыми сторонниками еле унес ноги. К слову, я видел его по пути в Париж.

– Почему в Париж? Это огромный крюк по дороге из Лейпцига в Линкольншир.

– В географии ты сильнее, чем в истории. Как, по-твоему, мне следовало добираться?

– Через Голландскую республику, разумеется.

– И впрямь, я завернул туда, чтобы навестить господина Гюйгенса в Гааге. Но я не стал отплывать из Голландии.

– Почему? Голландцы – куда лучшие мореходы, чем французы!

– Что сделал Кромвель, как только победил в Гражданской войне?

– Даровал всем, включая евреев, право исповедовать любую религию! – шпарит Годфри будто по катехизису.

– Да, естественно, ради этого и затеяли весь сыр-бор, А что ещё?

– Перебил кучу ирландцев, – предполагает Бен.

– Правда твоя, но я спрашивал о другом. Ответ – Навигационный акт и морская война с Голландией. Так что, как видишь, Бен, путь через Париж пусть окольный, но куда более безопасный. К тому же люди, жившие в Париже, тоже мне докучали, а денег у них было больше, нежели у Кларка. Так что мистеру Кларку пришлось обождать, как говорят в Нью-Йорке.

– Почему столько людей вам докучали? – спрашивает Годфри.

– Столько богатых ториев! – добавляет Бен.

– Ториями мы стали называть их значительно позже, – поправляет Енох. – Впрочем, вопрос дельный: что такое было у меня в Лейпциге, в чём нуждались и грантемский аптекарь, и кавалеры, дожидающиеся в Париже, пока Кромвель состарится и умрёт от естественных причин?

– Это что-то имеет отношение к Королевскому обществу? – предполагает Бен.

– Догадка делает честь твоей проницательности. Однако в те времена не существовало Королевского общества. Не существовало даже натурфилософии в нашем нынешнем понимании. О да, были люди – такие как Фрэнсис Бэкон, Галилей, Декарт, – которые видели свет и всемерно стремились показать его другим. Но тогда большинство тех, кто интересовался устройством мира, находились в плену у совсем другого подхода, именуемого алхимией.

– Мой отец ненавидит алхимиков! – объявляет Годфри с явной гордостью за отца.

– И я, кажется, знаю почему, – говорит Енох. – Тем не менее сейчас 1713 год, довольно многое изменилось. В эпоху, о которой я повествую, была либо алхимия, либо ничего. Я знал многих алхимиков и снабжал их ингредиентами. Среди них попадались английские кавалеры. Тогда это было вполне аристократическим занятием, даже король-изгнанник держал собственную лабораторию. Получив от Кромвеля хорошую трёпку и дав дёру во Францию, они не знали, чем себя занять, кроме как… – Тут, если бы Енох беседовал со взрослыми, он мог бы перечислить некоторые их занятия.

– Кроме как чем, мистер Роот?

– Кроме как изучением скрытых законов Божьего мироздания. Некоторые – в частности, Джон Комсток и Томас Мор Англси, – близко сошлись с мсье Лефевром, аптекарем французского двора. Они довольно много времени тратили на алхимию.

– Но разве это всё не вздорная чушь, ахинея, белиберда и злонамеренное шарлатанское надувательство?

– Годфри, ты – живое свидетельство, что яблоко от яблони недалеко падает. Кто я такой, чтобы спорить в таких вопросах с твоим отцом? Да. Всё это чепуха.

– Тогда зачем вы поехали в Париж?

– Отчасти, если сказать по правде, из желания взглянуть на коронацию французского короля.

– Которого? – спрашивает Годфри.

– Того же, что сейчас! – Бен сердится, что они тратят время на такие вопросы.

– Великого, – говорит Енох. – Короля с большой буквы. Людовика Четырнадцатого. Формальная коронация состоялась в 1654-м. Его помазали святым елеем тысячелетней давности.

– Небось и воняло же!…

– Кто бы заметил, во Франции-то.

– Где они такое старье раздобыли?

– Не важно. Я подбираюсь к ответу на вопрос «когда». Впрочем, главным образом мною двигало другое: что-то происходило. Гюйгенс, гениальный юноша из знатной гаагской семьи, создал маятниковые часы, и это было воистину поразительно. Разумеется, маятник знали давным-давно, однако Гюйгенс сумел сделать нечто упоительно красивое и простое, а в итоге создал механизм, который и впрямь показывал время! Я видел образец в великолепном доме; с дворцовой площади в окна струился вечерний свет… Потом в Париж, где Комсток и Англси корпели над – ты прав – вздорной чушью. Они искренне стремились к познанию, и всё же им недоставало гениальности Гюйгенса, дерзости придумать совершенно новую дисциплину. Алхимия была единственным подходом, который они знали.

– Так как вы попали в Англию, коли на море шла война?

– С французскими контрабандистами, – отвечает Енох, словно это само собой разумеется. – Итак, многие английские джентльмены поняли, что сидеть в Лондоне и забавляться алхимией безопаснее, нежели воевать с Кромвелем и его Новой Образцовой армией. Поэтому в Лондоне я без труда облегчил свой груз и набил кошель. Потом заглянул в Оксфорд, чтобы повидать Джона Уилкинса и забрать несколько экземпляров «Криптономикона».

– Что это? – любопытствует Бен.

– Чудная старая книга, жутко толстая, полная всякой дребедени, – вставляет Годфри. – Отец подпирает ею дверь, чтобы не захлопывалась от ветра.

– Это компендиум тайных шифров, который Уилкинс составил несколькими годами раньше, – говорит Енох. – В те дни он был ректором Уодем-колледжа, что в Оксфордском университете. Когда я приехал, он собирался с духом, готовясь принести себя в жертву на алтарь натурфилософии.

– Его обезглавили? – спрашивает Бен.

Годфри:

– Подвергли пыткам?

Бен:

– Отрезали ему уши и нос?

– Нет: он женился на сестре Кромвеля.

– Мне казалось, вы говорили, будто тогда не было натурфилософии, – укоряет Годфри.

– Была – раз в неделю, у Джона Уилкинса на дому, – говорит Енох, – ибо там собирался Экспериментальный философский клуб. Кристофер Рен, Роберт Бойль, Роберт Гук и другие, о которых вы наверняка слышали. К тому времени, как я туда добрался, им сделалось тесно, и они перебрались в лавку аптекаря как наиболее огнестойкую. Этот-то аптекарь, если вспомнить, и убедил меня отправиться на север, чтобы посетить мистера Кларка в Грантеме.

– Так мы определили год?

– Сейчас определю, Бен. К тому времени, как я достиг Оксфорда, маятниковые часы, которые я видел у Гюйгенса в Гааге, были наконец усовершенствованы и пошли. Первые часы, достойные своего названия. Галилей в опытах отмечал время, считая себе пульс либо слушая музыкантов. Начиная с Гюйгенса, мы пользуемся часами, которые показывают – как считают некоторые – абсолютное время, единственное и безусловное. Божье время. Книгу о них Гюйгенс написал позже, однако первые часы затикали, и эпоха натурфилософии началась в лето Господне…

1655 г.

Ибо незнание составляет середину между истинным знанием и ложными доктринами.

Гоббс, «Левиафан».[4]

Во всех королевствах, империях, княжествах, герцогствах, архиепископствах и курфюршествах, какие Еноху когда-либо довелось посетить, превращение низших металлов в золото либо попытки его осуществить (а в иных – и самые мысли о нём) карались смертью. Его это не слишком заботило. То был лишь один из тысячи предлогов, по которым правители казнят неугодных и милуют угодных. Например, во Франкфурте-на-Майне, где сам курфюрст-архиепископ фон Шёнберн и его главный приближённый Бойнебург баловались алхимией, можно было чувствовать себя в относительной безопасности.

Другое дело – кромвелевская Англия. С тех пор, как пуритане казнили короля и захватили власть, Енох не разгуливал по Республике (как это теперь называлось) в остроконечной шапке со звёздами и полумесяцами. Впрочем, Енох Красный никогда и не был такого рода алхимиком, звёзды и полумесяцы – показуха. Да и необходимость добывать деньги поневоле заставит усомниться в собственной способности делать золото из свинца.

Енох выработал в себе навык исключительной живучести. Лишь два десятилетия минуло с тех пор, как лондонская чернь растерзала доктора Джона Лэма. Толпа вообразила, будто именно Лэм наслал смерч, сорвавший землю с могил, в которых лежали жертвы последнего чумного поветрия. Не желая повторить судьбу Лэма, Енох научился двигаться на краю человеческого восприятия, подобно сновидению, которое не застревает в памяти, но улетучивается с первыми мыслями и впечатлениями дня.

Он прожил неделю-две в доме Уилкинса и побывал на собраниях Экспериментального клуба. Они стали для него откровением, поскольку на время Гражданской войны всякая связь с Англией прекратилась. Учёным Лейпцига, Парижа и Амстердама она уже представлялась одинокой скалой, которую заполонили вооружённые до зубов проповедники.

Глядя в окно на идущие к северу подводы, Енох дивился числу торговцев. С окончанием Гражданской войны предприимчивые негоцианты потянулись в деревню за дешёвыми фермерскими продуктами, которые можно выгодно перепродать в городе. По виду это были в основном пуритане. Стремясь избежать нежелательных попутчиков, Енох тронулся безоблачной лунной ночью и засветло въехал в Грантем.


Перед домом Кларка было прибрано, из чего Енох заключил, что миссис Кларк ещё жива. Он отвёл лошадь в конюшню. Во дворе валялись треснутые ступки и тигли в жёлтых, киноварных и серебристых пятнах. Груды угля подле цилиндрической печи усеивала окалина с тиглей – испражнения алхимического процесса, смешанные с более мягким лошадиным и гусиным помётом.

Кларк спиной вперёд выступил из двери в обнимку с наполненной ночной посудиной.

– Сберегите ее, – посоветовал Енох голосом хриплым от длительного молчания. – Из урины можно извлечь много всего занятного.

Аптекарь вздрогнул, потом, узнав Еноха, едва не выронил ночную вазу, однако успел её подхватить и тут же пожалел, что не выронил, – сии манёвры опасно всколыхнули содержимое сосуда; Кларк, дабы не усугублять колебания, был вынужден семенить на полусогнутых, протаивая на инее следы босых ног, и, наконец, в качестве последней спасительной меры, выплеснуть мочу при появлении на волнах белых барашков. Грантемские петухи, проспавшие приезд Еноха, проснулись и начали воспевать героическое свершение аптекаря.

Солнце несколько часов медлило у горизонта, словно жирная утка, что никак не соберётся взлететь. Задолго до того, как окончательно рассвело, Енох уже был в аптекарской лавке и заваривал настой какой-то экзотической восточной травы.

– Берёте пригоршню, бросаете…

– Вода уже стала бурой!

– …и снимаете с огня, не то получится нестерпимая горечь. Нужно ситечко.

– Вы и впрямь предлагаете мне это попробовать?

– Не только попробовать, но и выпить. Я делаю это несколько месяцев без какого-либо вреда для себя.

– Если не считать привыкания, как я погляжу.

– Вы чересчур подозрительны. Маратхи пьют его круглые сутки.

– Значит, я прав насчет привыкания!

– Это всего лишь лёгкое взбадривающее средство.

– М-м-м, – заметил Кларк чуть позже, осторожно отхлёбывая из чашки. – Какие недуги оно лечит?

– Решительно никаких.

– А, тогда другое дело… как это зовётся?

– Ч'хай, шай, цха или тья. Я знаю одного голландского купца, у которого в Амстердаме лежат тонны этой травы.

Кларк хихикнул.

– О нет, Енох, не втравливайте меня в заморскую торговлю. Этот чхай довольно безобиден, но я не думаю, что англичане когда-либо согласятся пить нечто настолько иноземное.

– Отлично, тогда поговорим о других товарах. – Отставив чашку с шаем, Енох полез в седельные сумы и достал мешочки жёлтого сульфура, собранного на склоне огнедышащей итальянской горы, продолговатые, с палец, слитки сурьмы, склянки со ртутью, крошечные глиняные тигельки, реторты, спиртовки и книги с гравюрами, изображающими устройство различных печей. Всё это Енох разложил на прилавке и конторках, сообщая о каждом предмете несколько слов. Кларк стоял рядом, сцепив пальцы, отчасти от холода, отчасти – чтобы не потянуться к разложенному добру. Отшумела Гражданская война, голова короля скатилась на Чаринг-Кросс, прошли годы с тех пор, как Кларк держал в руках что-либо подобное. Он воображал, будто адепты на Континенте всё это время постигали последние тайны Божьего мироздания. Зато Енох знал, что европейские алхимики – такие же люди, как Кларк; они ждут от него вестей, что некий английский учёный в тиши и одиночестве нашёл способ получить из низшего, плотного, существенно шлакового вещества, составляющего мир, философскую ртуть – квинтэссенцию Божьего присутствия во Вселенной, ключ к превращению металлов, средство обрести бессмертие и совершенную мудрость.

Енох был не столько торговцем, сколько вестником. Серу и ртуть он привёз в качестве даров, деньги взял, чтобы покрыть расходы. Самый главный груз хранился у него в голове. Они с Кларком проговорили не один час.

Наверху послышались сонная возня, звуки шагов и пронзительные голоса. Лестница загудела и застонала, как застигнутый шквалом корабль. Служанка разожгла огонь и сварила овсянку. Миссис Кларк встала и раздала кашу детям – явно несообразному их количеству.

– Неужто столько времени прошло? – спросил Енох, пытаясь по голосам сосчитать юных едоков в соседней комнате.

Кларк сказал:

– Это не наши.

– Жильцы?

– Некоторые окрестные йомены отправляют сыновей в школу моего брата. У нас есть комната наверху, и моя жена любит детей.

– А вы?

– Смотря каких.

Юные квартиранты расправились с овсянкой и ринулись к дверям. Енох подошёл к окну. В решетчатый переплёт были вставлены маленькие, с ладонь, ромбы зеленоватого пузырчатого стекла. Каждый ромбик представлял собой призму и отбрасывал в комнату миниатюрные радуги. Дети розовыми пятнами прыгали из ромбика в ромбик, пестря, дробясь и собираясь вновь, словно шарики ртути на поверхности стола. Впрочем, это была лишь некоторая гипербола того, как Енох обычно воспринимал детей.

Один из них, хрупкий и белокурый, остановился перед окном и заглянул внутрь. Вероятно, он был восприимчивее других, поскольку знал, что у мистера Кларка сегодня гость, – может быть, различил приглушённые голоса или услышал незнакомое ржание из конюшни. А может, он мучился бессонницей и через щёлочку в стене видел, как Енох на рассвете прошёл через двор. Мальчик сложил ладони трубкой, отгораживаясь от периферического света – его руки словно забрызгало радужными переливами. С одной свешивалось какое-то приспособление – игрушка или оружие на бечёвке.

Товарищ позвал его; мальчик обернулся с чрезмерной готовностью и упорхнул, как воробышек.

– Мне пора, – сказал Енох, сам не зная почему. – Наши собратья в Кембридже наверняка прослышали, что я побывал в Оксфорде, и сгорают от нетерпения.

С непреклонной вежливостью он отверг все завуалированные попытки Кларка отсрочить прощание – отказался от каши, на предложение вместе помолиться ответил: «В другой раз» и решительно заверил, что отдыхать будет уже в Кембридже.

У лошади было всего несколько часов на сон и еду. Енох одолжил её у Джона Уилкинса; не желая утомлять чужую лошадь, он взял её под уздцы и, развлекая беседой, повел вдоль главной улицы Грантема по направлению к школе.

Довольно скоро он приметил питомцев мистера Кларка. Те нашли камешки, которые нужно попинать, собак, с которыми необходимо свести знакомство, и несколько яблок, ещё висящих на ветках. Енох остановился в тени длинной каменной стены и стал смотреть, как будут добывать яблоки. Очевидно, план составили загодя – скорее всего шепотом в спальне. Один из мальчишек взобрался на яблоню и наступил на ветку, слишком тонкую, чтобы выдержать его вес. Замысел состоял в том, чтобы пригнуть ветку – тогда самый высокий сможет допрыгнуть до яблока.

Худенький мальчуган восторженно смотрел, как прыгает рослый товарищ. У него был свой собственный план – с использованием того самого камня на бечёвке, который Енох видел через окно. Он раскрутил бечевку и забросил камень на ветку, потом потянул ее вниз. Высокий с досадой отошёл в сторону, но худенький продолжал обеими руками держать верёвку, убеждая товарища принять яблоко в дар. Енох едва не застонал вслух, видя страстную влюбленность в его глазах.

На долговязого мальчика смотреть было куда менее приятно. Он быстрым движением сорвал плод и, стиснув добычу в кулаке, пристально взглянул на светловолосого, пытаясь разгадать его мотивы, ничего не понял и окрысился. Он надкусил яблоко – лицо светловолосого осветилось почти физическим удовольствием. Мальчик, который пытался пригнуть ветку, спустился на землю и сумел сдернуть бечёвку с ветки. Потом изучил, как она привязана к камню, и выбрал агрессивную тактику.

– Ну ты у нас и кружевница! – выкрикнул он.

Однако светловолосый мальчик смотрел только на предмет своего обожания.

Тот сплюнул на землю и перебросил надкушенное яблоко через ограду, где две свиньи немедленно затеяли из-за него драку. Дальше всё стало настолько невыносимо, что Еноху захотелось оказаться где-нибудь в другом месте.

Двое глупых мальчишек тащились по дороге за третьим, пялясь во все глаза, словно впервые его увидели – увидели часть того, что различил Енох. До Еноха долетали их издёвки: «Что у тебя на руках? Как ты говоришь? Краска?! Зачем? Хорошенькие картиночки рисовать? Как ты сказал? Для мебели? Я не видел никакой мебели. Ах, для кукольной мебели?!»

Прожжённого эмпирика Еноха не интересовали мелкие томительные подробности того, как именно будет разбито сердце светловолосого мальчика. Он вернулся к яблоне, чтобы взглянуть на приспособление.

Мальчик заключил камень в верёвочную сетку: две спирали, навитые одна по часовой стрелке, другая против, так что на пересечении образовались ромбы, как в свинцовом переплёте окна. Енох не думал, что совпадение случайно. Сетка вначале была неровной, но, завершив первый ряд узлов, мальчик понял, сколько верёвки уходит на сам узел, так что к концу достиг постоянства зодиакальной прецессии.

Енох быстрым шагом направился к школе и поспел как раз к началу неизбежной драки. У белокурого мальчика были красные глаза и рвота на подбородке – очевидно, его ударили в живот. Другой ученик – в каждой школе находится такой заводила – взял на себя роль церемониймейстера и подзадоривал бойцов, главным образом меньшего, как оскорблённую и слабейшую сторону. К изумлению и восторгу школяров, белокурый мальчик выступил вперёд и сжал кулаки.

Енох покамест смотрел на него с одобрением. Некоторая драчливость будет мальчику только на пользу. Талант – не редкость, редкость – умение выжить при своих талантах.

Драка началась. Ударов было нанесено совсем немного. Меньший из бойцов ловко подставил подножку, и его противник плюхнулся на зад. Светловолосый коленом ударил его в пах, потом под дых, потом придавил горло. Внезапно долговязый начал приподниматься, но лишь потому, что невысокий пытался оторвать ему оба уха. Словно крестьянин, влекущий вола за кольцо в носу, он за уши подтащил обидчика к ближайшей стене – это оказался фасад огромной, старинной грантемской церкви – и принялся возить лицом о камень, словно пытался протереть кожу до кости.

До сего момента мальчишки ликовали. Даже в Енохе победа слабого пробудила (на первой своей стадии) приятную гордость. Впрочем, дальше лица у школяров вытянулись, некоторые повернулись и убежали. Белокурый мальчик пришёл в некоего рода экстаз – он дрожал, как в любовном упоении. Тело – мертвый балласт, препятствующий расцветанию духа, – не могло вместить его страсть. Наконец какой-то взрослый – брат Кларка? – выскочил из школы и заспешил через двор к церкви неверной походкой человека, непривычного к столь быстрой ходьбе, сжимая в руках трость, но не касаясь ею земли. От ярости он не мог выговорить ни слова и даже не пытался разнять дерущихся, лишь, приблизившись, принялся лупить тростью по воздуху, словно слепец, отбивающийся от медведя. Довольно скоро он подобрался к светловолосому мальчику, уперся ногами в землю и принялся за работу. Каждый свист трости завершался звонким ударом.

Несколько школяров теперь осмелились подойти. Они оттащили белокурого мальчика от пострадавшего, который тут же скорчился под стеной в позе эмбриона, держа ладони перед окровавленным лицом, словно раскрытую книгу. Учитель поворачивался вслед за целью, как следящий за кометою телескоп, однако мальчик, похоже, ещё не почувствовал ударов; на его лице застыло то несломимое праведное торжество, с каким, по предположению Еноха, Кромвель мог наблюдать за избиением ирландцев в Дроэде.

Мальчика отволокли в школу, чтобы наказать основательнее. Енох поехал назад в аптеку, преодолевая глупое желание проскакать через городок во весь опор.

Кларк попивал шай и жевал галету. Он уже на несколько страниц углубился в новый алхимический трактат; губы с налипшими на них крошками шевелились, проговаривая латинские слова.

– Кто он? – вопросил Енох, входя в дверь.

Кларк сделал вид, будто не понимает. Енох пересёк комнату и отыскал лестницу. В конце концов, его не слишком интересовал ответ: та или иная английская фамилия, какая разница?

На втором этаже располагалась странной формы мансарда с грубо отёсанными балками и оштукатуренными стенами, на которых кое-где сохранились следы побелки. Енох нечасто бывал в детских, но они всегда представлялись ему подобием брошенного в спешке разбойничьего притона, где случайно забредший констебль видит бесчисленные улики странных, хитроумных, часто опрометчивых замыслов и плутней в разной стадии разработки. Он замер в дверях и собрался с мыслями, как хороший эмпирик, желая все увидеть и ничего не нарушить.

На стенах виднелось то, что Енох поначалу принял за небрежные следы мастерка. Когда глаза привыкли к полумраку, он понял, что питомцы мистера и миссис Кларк рисовали на стенах – видимо, углем из камина. Было ясно видно, какие картинки кому принадлежат. Часть механически воспроизводила карикатуры, какие, очевидно, рисовали в школе дети постарше. Другие – обычно ближе к полу – являли собой карты прозрений, манифесты ума, всегда чёткие, временами прекрасные. Енох не ошибся в предположении, что мальчик наделён редкостно тонким восприятием. То, что другие не видели либо не замечали из умственного упрямства, он впитывал с жаром.

В мансарде стояли четыре узенькие кровати. Раскиданные по полу игрушки были в основном мальчишескими, но возле одной кровати преобладали оборки и ленты. Кларк упоминал воспитанницу. Енох приметил кукольный домик и целый клан тряпичных кукол на разных стадиях онтогенеза. Здесь, очевидно, произошла встреча интересов. Кукольную мебель создали те же ловкие руки и тот же упорядоченный ум, который придумал, как обвязать камень бечёвкой. Мальчик соорудил ротанговые столы из пучков соломы, плетёные креслица из ивовых прутиков. Алхимик в нем прилежно скопировал рецепты из старого соблазнителя пытливых юных умов, «Трактата о тайнах Природы и Искусства» Бейтса, чтобы получить красители из растений и составить краски.

Он пытался рисовать других мальчиков, покате спят – только в это время они не двигались и не делали гадости. Художнику ещё не хватало умения на грамотный портрет, но порою Муза водила его рукой, и тогда ему удавалось запечатлеть красоту в изгибе скулы или ресниц.

Были сломанные и разобранные детали механизмов, которые поначалу поставили Еноха в тупик. Позже, пролистав тетради, в которые мальчик списывал рецепты, он обнаружил наброски крысиных и птичьих сердец, которые, судя по всему, препарировал юный исследователь. После этого крохотные механизмы обрели смысл. Ибо что такое сердце, как не модель вечного двигателя? И что такое вечный двигатель, как не попытка человека воспроизвести работу сердца, овладеть его неведомой силой и поставить её себе на службу?

Аптекарь, заметно нервничая, поднялся к Еноху в мансарду.

– Вы что-то затеяли, да? – спросил Енох.

– Хотите ли вы этим сказать…

– Он попал к вам случайно?

– Не совсем. Моя жена знакома с его матерью. Я видел мальчика.

– И, приметив его задатки, не могли устоять.

– У него нет отца. Я подал матери совет. Она женщина весьма достойная и добродетельная. Наученная читать-писать…

– Но слишком глупая, чтобы понять, кого произвела на свет?

– О да!

– Вы взяли мальчика под свою опеку и, когда он проявил интерес к алхимическому искусству, не стали ему препятствовать?

– Разумеется! Енох, может быть, он – избранный.

– Нет, – сказал Енох. – Во всяком случае, не тот избранный, о котором вы думаете. Да, он будет великим эмпириком. Ему суждены великие свершения, которых нам сейчас не дано даже вообразить.

– Енох, о чём таком вы говорите?

У Еноха заболела голова. Как объяснить, не выставив Кларка глупцом, а себя – шарлатаном?

– Что-то происходит.

Кларк подвигал губами и стал ждать объяснений.

– Галилей и Декарт были только предвестниками. Что-то происходит прямо сейчас. Ртуть поднимается в земле, как вода в колодце.

Енох не мог прогнать воспоминание об Оксфорде, где Гук, Рен и Бойль обмениваются мыслями настолько стремительно, что между ними практически летают молнии. Он решил зайти с другой стороны.

– В Лейпциге есть мальчик, подобный этому. Отец недавно умер, не оставив ему ничего, кроме обширной библиотеки. Мальчик начал читать книги. Ему всего шесть.

– Эка невидаль! Многие дети читают в шесть.

– На немецком, на латыни, на греческом.

– При должном наставлении…

– Вот и я о том же. Учителя убедили мать запереть от мальчика библиотеку. Я об этом проведал. Поговорил с матерью и заручился обещанием, что маленький Готфрид получит беспрепятственный доступ к книгам. За год он самостоятельно выучил греческий и латынь.

Кларк пожал плечами.

– Отлично. Может быть, маленький Готфрид и есть избранный.

Еноху давно следовало понять, что разговор бесполезен, тем не менее он предпринял новый заход.

– Мы – эмпирики; мы презираем схоластов, которые зубрили старые книги и отвергали новые. Это хорошо. Однако, возложив упования на философскую ртуть, мы заранее решили, что хотим отыскать, а это всегда ошибка.

Кларк только больше занервничал. Енох решил испытать другую тактику.

– В седельной сумке у меня лежат «Начала философии» Декарта, последнее сочинение, которое он написал перед смертью и посвятил юной Елизавете, дочери Зимней королевы.

Кларк изо всех сил делал вид, будто внимательно слушает, словно университетский студент, не отошедший от вчерашней попойки. Енох вспомнил камень на бечёвке и решил заговорить о чём-нибудь более конкретном.

– Гюйгенс сделал часы, в которых время отмеряет маятник.

– Гюйгенс?

– Голландский учёный. Не алхимик.

– Хм.

– Он придумал маятник, который всегда совершает мах за определенное время. Соединив его с часовым механизмом, он собрал идеально точный прибор для измерения времени. Тиканье маятниковых часов делит время бесконечно, как кронциркуль отмеряет лиги на карте. С помощью двух приспособлений – часов и кронциркуля – мы в состоянии измерить протяженность и длительность. Вместе с новым анализом, который предложил Декарт, мы сумеем описывать мироздание и, возможно, предсказывать будущее.

– А, ясно! – сказал Кларк. – Этот ваш Гюйгенс – какой-то астролог?

– Нет, нет, нет! Он не астролог и не алхимик. Он – нечто совершенно новое. Будут и ещё такие, как он. Уилкинс в Оксфорде пытается собрать их вместе. Возможно, они добьются большего, чем алхимики. – «Если нет, – подумал Енох, – мне будет очень жаль». – Я хочу сказать, мальчик может стать одним из подобных Гюйгенсу.

– Так вы хотите, чтобы я отвратил его от алхимического искусства? – ужаснулся Кларк.

– Коль скоро он будет проявлять интерес – нет. Однако сверх того не понуждайте его, пусть следует собственным влечениям. – Енох взглянул на портреты и чертежи по стенам, примечая вполне толково построенную перспективу. – Вижу, он заинтересовался математикой.

– Не думаю, что он создан быть простым счётчиком, – предупредил Кларк. – Дни напролет сидеть над тетрадями, корпеть над таблицами логарифмов, кубическими корнями, косинусами…

– Благодарение Декарту, теперь математикам есть чем заняться помимо этого, – промолвил Енох. – Скажите брату, чтобы показал мальчику Евклида, и пусть тот выбирает сам.


Разговор не обязательно происходил именно так. Енох имеет свойство обходиться с воспоминаниями, как шкипер – с корабельным имуществом: что-то подтянуть, что-то подлатать или просмолить, нужное закрепить понадежнее, ненужное швырнуть за борт. Беседа с Кларком могла заходить в тупик гораздо чаще, нежели ему помнится. Вероятно, много времени ушло на расшаркивания. Так или иначе, разговор занял большую часть того короткого осеннего дня, потому что Енох выехал из Грантема уже вечером. По пути к Кембриджу он ещё раз миновал школу. Все мальчики разошлись по домам, за исключением одного, которого в наказание оставили соскабливать собственное имя с подоконников и скамей. Видимо, брат Кларка давно приметил эти надписи, но берёг их до какой-нибудь серьёзной провинности.

Вечернее солнце светило в открытые окна. Енох подъехал к школе с северо-западной стены, чтобы случайный наблюдатель увидел лишь длинную тень в плаще с капюшоном. Он довольно долго смотрел на мальчика. Закатное солнце багрило и без того красное от натуги лицо. Мальчик истреблял надписи усердно и даже с жаром, как будто это жалкое место недостойно нести его собственноручную подпись. С одного подоконника за другим исчезало имя: «И. НЬЮТОН».

Ньютаун, Колония Массачусетского залива

12 октября 1713 г.

До такой степени английские Колонии приумножились в Размерах и Богатстве, что иные, хоть и по избытку Невежества, опасаются, как бы они не взбунтовались супротив английского Престола и не отложились в независимую Державу. Верно, опасения сии нелепы и беспочвенны, но успешно подтверждают то, что я сказал выше о Росте этих Колоний и о процветании ведущейся в них Коммерции.

Даниель Дефо, «План английской торговли».

Порою кажется, что все перебрались в Америку. Парусников в Северной Атлантике – что рыбачьих лодок на Темзе, и в океане пролегла уже более или менее наезженная колея. Еноху мнится, что его появление на пороге Института технологических искусств Колонии Массачусетского залива нимало не удивит её основателя. Однако при виде Еноха Даниель Уотерхауз едва не проглатывает зубы, и не только потому, что пола Енохова плаща сбивает на пол высокую стопку карточек. Мгновение Енох боится, что хозяина хватил апоплексический удар, и последним вкладом доктора Уотерхауза в деятельность Королевского общества, после более чем полувекового служения, станет заспиртованное в стеклянной банке измученное сердце. Первую минуту разговора доктор проводит полупривстав, с открытым ртом и держась левой рукой за грудь. Это может быть началом учтивого поклона – либо торопливой попыткой скрыть, что рубашка под камзолом покрыта грязными пятнами, бросающими тень на усердие молодой докторской супруги. А может быть, это философическое изыскание, и доктор считает себе пульс, что было бы отрадной новостью, поскольку сэр Джон Флойер только-только описал упомянутый метод в своей книге, и раз Даниель Уотерхауз о нём знает, значит, он следит за последними достижениями лондонской науки.

Енох пользуется затишьем, чтобы сделать другие наблюдения и определить эмпирически, так ли Даниель Уотерхауз выжил из ума, как уверяет гарвардская профессура. По шуточкам на пароме Енох ожидал увидеть исключительно шестерни и кривошипы. И впрямь, он примечает небольшую механическую мастерскую в углу – как он опишет это строение в докладе Королевскому обществу? «Бревенчатый домик», будучи терминологически правильным определением, заставляет представить одетых в шкуры дикарей. «Прочная недорогая лаборатория, воздвигнутая с использованием местных строительных материалов»? Годится. Впрочем, так или иначе, большая часть пространства отведена не железу, а чему-то куда более эфемерному – карточкам. Они составлены в колонны, которые обрушились бы от трепетания бабочкина крыла, если бы не были сложены в террасы, лестницы и бастионы. Всё сооружение покоится на плитках, уложенных без раствора поверх земляного пола. Енох предполагает, что это необходимая предосторожность, иначе карточки разбухнут от грунтовых вод. Протиснувшись дальше в комнату и заглянув за карточный бруствер, он видит письменный стол, заваленный всё теми же карточками. Из чернильниц торчат облезлые серые перья, сломанные и погнутые валяются на полу вперемежку с птичьими хрящами и пухом.

Якобы стремясь исправить причинённый ущерб, Енох начинает поднимать с пола рассыпанные карточки. У каждой наверху стоит довольно большое число, всегда нечетное, под ним – длинный ряд нулей и единиц. Поскольку последняя цифра всегда 1 – свидетельство нечетности, – Енох предполагает, что это то же самое число в двоичной записи, которую последнее время предпочитает Лейбниц. Дальше написано слово или короткая фраза, на каждой карточке свои. Поднимая их и складывая в стопку, он читает: «Ноев Ковчег», «Мирные договоры», «Мембранофоны (напр., мирлитоны)», «Концепция классического общества», «Зев и его наросты», «Чертёжные инструменты (напр., рейсшины)», «Скептицизм Пиррона из Эл иды», «Требования контрактов по страхованию морской торговли», «Камакура бакуфу», «Ошибочность суждений, не основанных на знании», «Агаты», «Порядок рассмотрения фактических вопросов в римском гражданском суде», «Мумификация», «Пятна на Солнце», «Органы размножения бриофитов (напр., печёночника)», «Евклидова геометрия – равенство и подобие», «Пантомима», «Избрание и правление Рудольфа Габсбургского», «Испытания», «Несимметричные диадические отношения», «Фосфор», «Традиционные средства от мужского бессилия», «Арминианская ересь» и…

– Некоторые представляются мне чересчур сложными для монад, – говорит Енох, пытаясь разрядить обстановку. – Вот хотя бы «Развитие португальского господства в Центральной Африке».

– Взгляните на число вверху карточки, – отвечает Уотерхауз. – Это произведение пяти простых чисел: для «развития», для «португальского», для «господства», для «центральной» и для «Африки».

– Ах, так это не монада, а составное множество.

– Да.

– Трудно определить, когда карточки лежат в беспорядке. Вы не думаете, что их следует разложить?

– По какому принципу? – вопрошает Уотерхауз.

– О нет, я не стану ввязываться в этот спор.

– Ни одна линейная система каталогизации не в силах передать многомерность знания, – напоминает Уотерхауз. – Зато коли каждой присвоить уникальное число: простые – монадам, произведения простых – составным множествам, то их упорядочение станет лишь вопросом вычислений… мистер Роот.

– Доктор Уотерхауз. Простите за вторжение.

– Пустяки. – Уотерхауз наконец окончательно садится и возвращается к прерванному занятию – начинает со скрежетом водить напильником по куску металла. – Напротив, весьма приятная неожиданность видеть вас здесь, негаданно, столь невероятно хорошо сохранившимся, – кричит он, перекрывая звон металла и визг нагревшегося инструмента.

– Телесная крепость предпочтительнее своей альтернативы, но не всегда удобна. Люди, не столь бодрые телом, вечно гоняют меня с поручениями.

– Долгими и скучными, как это.

– Тяготы, опасности и скука пути вполне искупаются для меня радостью видеть вас в плодотворных трудах и столь добром здравии. – Или что-то в таком роде. Это предварительный обмен любезностями, который много времени не займёт. Если бы Енох вернул комплимент, хозяин дома только бы фыркнул: никто не скажет, будто он хорошо сохранился в том же смысле, что и его собеседник. Даниель выглядит на свои годы. Однако он жилистый, с чистыми небесно-голубыми глазами, челюсть и руки не трясутся, он не мямлит, во всяком случае, теперь, преодолев первый шок от появления Еноха (и вообще кого-либо) на пороге института. Даниель Уотерхауз почти совершенно лыс, только на затылке белеют редкие седины, словно снег, прибитый ветром к стволу дерева. Он не просит извинений за непокрытую голову и не тянется за париком; весьма может статься, что у него вовсе нет парика. Глаза большие и склонны уставляться на собеседника, что, вероятно, тоже не укрепляет реноме доктора Уотерхауза. Крючковатый нос нависает над узким ртом скряги, надкусившего сомнительную монету. Уши удлинённые и покрыты прозрачным белым пушком наподобие младенческого. Такое несоответствие между органами ввода и вывода словно говорит, что человек этот знает и видит больше, нежели высказывает.

– Вы теперь колонист, или…

– Я здесь, чтобы повидать вас.

Большие глаза смотрят спокойно и понимающе.

– Так вы с визитом! Какой героизм – учитывая, что простой обмен письмами куда менее чреват морской болезнью, пиратами, цингой и массовыми утоплениями.

– Кстати о письмах. Вот. – Енох извлекает на свет эпистолу.

– Внушительная печать. Написал явно кто-то чрезвычайно важный. Не в силах выразить, как я потрясен.

– От близкой знакомой Лейбница.

– Курфюрстины Софии?

– Нет, от другой.

– А. И чего принцесса Каролина от меня хочет? Должно быть, чего-то ужасного, иначе не отправила бы вас мне докучать.

Доктор Уотерхауз стыдится своего первого испуга – отсюда эта несколько наигранная сварливость. Впрочем, так и лучше – Еноху кажется, что тридцатилетний Уотерхауз, таящийся в старике, проглядывает сквозь дряблую кожу, словно завернутая в мешковину статуя.

– Скажите лучше: выманить вас из добровольного заточения, Доктор Уотерхауз! Давайте найдем таверну…

– Мы найдем таверну после того, как я услышу ответ. Чего она от меня хочет?

– Того же, что всегда.

Доктор Уотерхауз сникает. Тридцатилетний внутри него ретируется, остается смутно знакомый старый хрыч.

– Мне следовало сразу догадаться. На что ещё годится никчёмный монадолог-вычислитель, одной ногой стоящий в могиле?

– Потрясающе!

– Что?

– Мы знакомы – дайте-ка вспомнить – лет тридцать-сорок, столько же, сколько вы знаете Лейбница. За эти годы я видел вас в весьма незавидных коллизиях, но, если не ошибаюсь, впервые слышу, чтобы вы ныли.

Даниель тщательно обдумывает эти слова и неожиданно смеётся.

– Приношу извинения.

– Полноте!

– Я думал, здесь мою работу оценят. Я надеялся создать заведение, которое стало бы для Гарварда тем же, что колледж Грешема – для Кембриджа. Воображал, будто найду здесь учеников и последователей, хотя бы одного. Кого-то, кто помог бы мне построить Логическую Машину. Тщетные обольщения! Вся механически одаренная молодежь бредит паровой машиной. Нелепость! Чем плохи мельничные колёса? Здесь полно рек! Вот одна течёт прямо у вас под ногами!

– Юные умы всегда влеклись к механизмам.

– Можете мне не рассказывать. В мои университетские годы чудом была призма. Мы с Исааком покупали их на Стаурбриджской ярмарке – маленькие драгоценности, укутанные в бархат. Возились с ними месяцами.

– Ныне этот факт широко известен.

– Теперешних молодых тянет во все стороны разом, словно четвертуемого преступника. Или восьмеруемого. Или шестнадцатируемого. Я уже вижу, как это происходит с юным Беном, и вскоре то же самое будет с моим собственным сыном «Изучать мне математику? Евклидову или Декартову? Анализ бесконечно малых по Ньютону или по Лейбницу? Или податься в эмпирики? И коли да, то чему себя посвятить: препарировать животных, классифицировать растения или выплавлять неведомые вещества в тиглях? Катать шары по наклонной плоскости? Возиться с электричеством и магнитами?» Что после этого может привлечь их в моей лачуге?

– Не объясняется ли отчасти недостаток интереса тем, что проект ваш, как всем ведомо, внушён Лейбницем?

– Я не пошёл по его пути. Он собирался использовать для двоичных знаков скатывающиеся шарики и совершать логические операции, пропуская их через механические воротца. Весьма изобретательно, но не очень практично. Я использую стержни.

– Поверхностно. Спрашиваю ещё раз: не связана ли ваша непопулярность с тем, что англичане поголовно считают Лейбница низким плагиатором?

– Странный поворот разговора. Вы хитрите?

– Лишь самую малость.

– Ах эти ваши континентальные замашки!

– Просто спор о приоритете за последнее время перерос в нечто невыносимо гнусное.

– Ничего другого я не ожидал.

– Думаю, вы не представляете, насколько всё это прискорбно.

– Вы не представляет, насколько хорошо я знаю сэра Исаака.

– Вы видели последние памфлеты, которые летают по Европе, без подписи, без даты, даже без имени издателя? Анонимные обзоры, подбрасываемые, как гранаты, в научные журналы? Внезапные разоблачения доселе безвестных «ведущих математиков», вынужденных подтверждать либо опровергать мнения, высказанные давным-давно в приватной корреспонденции? Великие умы, которые в другую эпоху свершали бы открытия коперниковского масштаба, растрачивают силы в роли наушников и наймитов той или другой враждующей стороны! Новоявленные журналишки возносятся до небес учёного общения, потому что какой-то холуй тиснул на последних страницах очередной подлый выпад! «Состязательные» задачи летают через Ла-Манш с единственной целью: доказать, что лейбницево дифференциальное исчисление – оригинал, а ньютоново – низкопробная подделка, либо наоборот! Вам это известно?

– Нет, – говорит Уотерхауз. – Я перебрался сюда от европейских интриг. – Его взгляд падает на письмо. Роот невольно смотрит туда же.

– Одни говорят «судьба». Другие…

– Не будем об этом.

– Хорошо.

– Анна при смерти, Ганноверы пакуют островерхие шлемы и расписные пивные кружки, а в промежутках берут уроки английского. София ещё может взойти на английский престол, пусть и ненадолго Однако раньше или позже Георг-Людвиг станет королём Ньютона и – поскольку сэр Исаак по-прежнему возглавляет Монетный двор – его начальником.

– Понимаю, к чему вы клоните. Это в высшей степени неловко.

– Георг-Людвиг – воплощение неловкости. Он едва ли знает и едва ли захочет знать. Зато его невестка-принцесса – автор этого письма и, вероятно, тоже будущая королева Англии – состоит в близкой дружбе с Лейбницем и одновременно восхищается Ньютоном. Она ищет примирения.

– Она хочет, чтобы голубь пролетел между Геркулесовыми Столпами. На которых ещё не высохли кишки предыдущих миротворцев.

– Вас считают иным.

– Уж не Геркулесом ли?

– Ну…

– Вы знаете, в чём я иной, мистер Роот?

– Нет, доктор Уотерхауз.

– Тогда в таверну.


* * *

Бена и Годфри отправляют на пароме в Бостон. В ближайшую таверну Даниель идти не хочет из-за каких-то давних разногласий с хозяином, поэтому они проезжают мили две на северо-запад, время от времени пропуская погонщиков со скотом, и оказываются в городке, который был столицей Массачусетса, пока отцы Бостона не обскакали здешнее самоуправление. Несколько дорог выныривают из леса и соединяются вместе; йомены, погонщики и лесорубы превратили их в месиво навоза и грязи. Рядом колледж. Другими словами, Ньютаун – рай для кабатчиков, и вся «площадь», как это здесь называют, окружена трактирами.

Уотерхауз заходит в таверну и тут же пятится назад. Заглянув ему через плечо, Енох видит длинный стол, судью в белом парике, присяжных на дощатых скамьях и приведённого на допрос угрюмого головореза.

– Неподходящее место для праздной болтовни, – бормочет Уотерхауз.

– Вы вершите суд в питейных заведениях?

– Пфу! Этот судья не пьянее, чем любой магистрат в Олд-Бейли.

– Что ж, можно взглянуть и так.

Даниель подходит к другому трактиру и открывает кирпично-красную дверь. У входа висят два кожаных ведра с водой на случай пожара, в соответствии с предписанием городских властей, на стене – приспособление для снимания сапог, дабы хозяин мог оставлять обувь посетителей в качестве залога. Сам кабатчик укрылся за деревянным бастионом в углу, позади него – полки с бутылями, к стене прислонена пищаль длиною не меньше шести футов. Енох дивится размеру половых досок. Они, словно лёд на озере, скрипят под ногами. Уотерхауз ведёт его к столу. Столешница выпилена из цельного ствола диаметром не меньше трёх футов.

– В Европе таких деревьев не видели сотни лет, – замечает Енох, измеряя стол локтем. – Этот ствол должен был пойти на постройку Королевского флота. Я потрясён.

– Из правила есть исключение, – говорит Уотерхауз, впервые обнаруживая весёлость. – Если дерево повалило бурей, любой может его забрать. Вот почему Гомер Болструд и его единоверцы-гавкеры основали свои колонии в лесной глуши, где деревья очень велики…

– А ураганы налетают нежданно-негаданно?

– И неведомо для соседей. Да.

– Смутьяны во втором поколении становятся мебельщиками. Интересно, что подумал бы старый Нотт.

– Смутьяны и мебельщики в одном лице, – поправляет Уотерхауз.

– Ах да. Будь моя фамилия Болструд, я бы тоже предпочел поселиться подальше от архиепископов и ториев.

Даниель Уотерхауз встаёт, подходит к камину, берёт с крюков пару полешков и сердито подбрасывает их в огонь. Потом направляется в угол и заговаривает с кабатчиком. Тот разбивает в две кружки по яйцу, наливает ром, горькую настойку и патоку. Напиток вязкий и мудрёный, как ситуация, в которую влип Енох.

За стеной похожая комната – для женщин. Слышно, как крутятся самопрялки и шуршит на кардах шерсть. Кто-то настраивает смычковый инструмент – не старинную виолу, а (судя по звуку) скрипку. Трудно поверить – в такой глуши! Однако, когда музыкантша начинает играть, звучит не барочный менуэт, а дикий протяжный вой – ирландский, если Енох не ошибается. Это всё равно что пустить муаровый шёлк на мешки для зерна – лондонцы хохотали бы до слёз. Енох встаёт и заглядывает в дверь – убедиться, что ему не почудилось. И впрямь, девушка с морковно-рыжими волосами наяривает на скрипке, развлекая женщин, которые прядут или шьют. И музыкантша, и мелодия, и пряхи со швеями – ирландские до мозга костей.

Енох возвращается за стол, ошалело мотая головой. Даниель опускает в каждую кружку по горячему песту, чтобы напиток согрелся и загустел. Енох садится, делает глоток и решает, что ему нравится. Даже музыка начинает казаться приятной.

– С чего вы взяли, что убежите от интриг?

Даниель оставляет вопрос без ответа. Он разглядывает других посетителей.

– Мой отец, Дрейк, отдал меня в учение с единственной целью, – говорит наконец Даниель. – Чтобы я помог ему подготовиться к Апокалипсису, который, по его убеждению, должен был наступить в 1666 году – число Зверя и всё такое. Соответственно, я родился в 1646-м – Дрейк, как всегда, всё просчитал. К совершеннолетию я должен был стать учёным клириком и овладеть многими мёртвыми языками, дабы, стоя на Дуврских скалах, приветствовать грядущего со славой Спасителя на бойком арамейском. Когда я смотрю вокруг, – он обводит рукой таверну, – на то, во что оно вылилось, я гадаю, мог ли отец ошибиться больше.

– Думаю, для вас это подходящее место, – говорит Енох. – Здесь ничто не идёт по плану. Музыка. Мебель. Всё вопреки ожиданиям.

– Мы с отцом видели казнь Хью Питерса – то был капеллан Кромвеля. Оттуда отправились прямиком в Кембридж. Поскольку казнили на рассвете, усердный пуританин успевал посмотреть расправу и до вечерних молитв совершить все положенные труды и поездки. Питерса лишили жизни посредством ножа. Дрейк не дрогнул, наблюдая, как из брата Хью выпустили потроха, лишь сильнее укрепился в решимости отправить меня в Кембридж. Мы приехали туда и зашли к Уилкинсу в Тринити-колледж…

– Погодите, что-то память меня подводит… Разве Уилкинс был не в Оксфорде? В Уодем-колледже?

– В 1656-м он женился на Робине. Сестре Кромвеля.

– Это я помню.

– Кромвель сделал его мастером Тринити. Но, разумеется, Реставрация положила этому конец. Так что он пробыл в Кембридже всего несколько месяцев – немудрено, что вы запамятовали.

– В таком случае простите, что перебил. Дрейк отвёз вас в Кембридж…

– И мы зашли к Уилкинсу. Мне было четырнадцать. Отец ушёл и оставил нас вдвоём, свято веря, что уж этот-то человек – шурин самого Кромвеля! – наставит меня на путь праведности: может быть, мы станем толковать библейские стихи о девятиглавых зверях, может быть, помолимся за упокой Хью Питерса.

– Полагаю, ничего такого не произошло.

– Попытайтесь вообразить коллегию Святой Троицы: готический муравейник, похожий на крипту древнего собора; старинные столы, в пятнах и подпалинах от алхимических опытов, реторты и колбы с содержимым едким и ярким, но, главное, книги – бурые кипы, составленные, как доски в штабелях, больше книг, чем я когда-либо видел водном помещении. Минуло лет десять – двадцать с тех пор, как Уилкинс завершил великий «Криптономикон». По ходу работы он, разумеется, собирал трактаты о шифрах со всего мира и сопоставлял всё, что известно о тайнописи со времени древних. Издание книги принесло ему славу среди адептов этого искусства. Известно, что экземпляры «Криптономикона» достигли таких дальних городов, как Пекин, Лима, Исфахан, Шахджаханабад. В результате Уилкинс стал получать ещё книги – их слали ему португальские криптокаббалисты, арабские учёные, роющиеся в пепле Александрии, парсы – тайные последователи Зороастра, армянские купцы, которые поддерживают связь по всему миру посредством знаков, упрятанных на полях или в тексте письма столь искусно, что конкурент, перехвативший послание, увидит лишь ничего не значащую болтовню, в то время как другой армянин извлечёт важные сведения с той же лёгкостью, с какой вы или я прочтём уличный памфлет. Здесь были тайные шифры мандаринов, которые по самой природе китайского письма не могут шифровать, как мы, и вынуждены упрятывать послания в расположении гиероглифов на листе и другими способами – столь хитроумными, что на их создание, должно быть, ушла целая жизнь. И всё это попало к Уилкинсу благодаря «Криптономикону». Вообразите, что я должен был испытать. С младых ногтей Дрейк, Нотт и Другие внушали мне убеждение, что книги эти, до последних слова и буквы, сатанинские. Что, лишь приоткрыв переплёт и нечаянно бросив взгляд на оккультные письмена, я буду немедленно ввержен в Тофет.

– Вижу, на вас это произвело весьма сильное впечатление.

– Уилкинс дал мне полчаса посидеть в кресле, просто чтобы освоиться, потом мы принялись куролесить и подожгли стол. Уилкинс читал гранки бойлевского «Химика-скептика» – к слову, непременно когда-нибудь прочтите, Енох…

– Я знаком с этим сочинением.

– Мы с Уилкинсом пытались воспроизвести один из опытов, но что-то пошло не так. По счастью, пожар оказался пустяковый, ничего всерьёз не сгорело. Однако цель Уилкинса была достигнута: я сбросил маску вежливости, навязанную мне Дрейком, и заговорил. Наверное, я был похож на человека, увидевшего лицо Божье. Уилкинс походя обронил, что коли я хочу получить образование, то на этот случай в Лондоне есть колледж Грешема, где он и несколько его оксфордских приятелей учат натурфилософии непосредственно, без необходимости долгие годы продираться сквозь густой лес классической белиберды.

Я был слишком юн, чтобы даже помыслить об ухищрениях, а если б и упражнялся в лукавстве, не осмелился бы прибегнуть к нему в этой комнате. Я просто сказал Уилкинсу правду: что не испытываю тяги к религии, во всяком случае, как роду занятий, и желаю быть натурфилософом, подобно Бойлю и Гюйгенсу. Но, разумеется, Уилкинс это уже приметил. Он сказал: «Положись на меня» и подмигнул.

Дрейк и слышать не захотел о том, чтобы отправить меня в колледж Грешема, так что через год я попал в старую кузницу викариев – Тринити-колледж Кембриджа. Отец верил, что таким образом я иду по пути, им предначертанному. Уилкинс же тем временем составил на мой счёт собственный план. Так что видите, Енох, я привык, что другие безрассудно решают, как мне жить. Вот почему я приехал в Массачусетс и вот почему не собираюсь его покидать.

– Ваши намерения целиком на вашем усмотрении. Я лишь прошу, чтобы вы прочитали письмо, – говорит Енох.

– Что за внезапные события стали причиной вашей поездки, Енох? Сэр Исаак рассорился с очередным юным протеже?

– Блистательная догадка!

– Это не более догадка, чем когда Галлей предсказал возвращение кометы. Ньютон подчиняется своим собственным законам. Он работал над вторым изданием «Математических начал» вместе с молодым как-его-бишь…

– Роджером Котсом.

– Многообещающий розовощёкий юнец, да?

– Розовощёкий, без сомнения, – говорит Енох. – И был многообещающим, пока…

– Пока не допустил какую-то оплошность. После чего Ньютон впал в ярость и низверг его в Озеро Огня.

– Очевидно, так. Теперь всё, над чем трудился Котс – исправленное издание «Математических начал» и какого-то рода примирение с Лейбницем, – пошло прахом или по крайней мере остановлено.

– Исаак ни разу не швырнул меня в Озеро Огня, – задумчиво произносит Даниель. – Я был так юн и так очевидно бесхитростен – он никогда не подозревал во мне худшего, как во всех других.

– Спасибо, что напомнили! Сделайте милость. – Енох придвигает конверт.

Даниель ломает печать и достает письмо. Вытаскивает из кармана очки и придерживает их одной рукой, как будто заправить за уши дужки значит взять на себя какого-то рода обязательства. Сперва он держит письмо на вытянутой руке, как произведение каллиграфического искусства, любуясь красивыми росчерками и завитушками.

– Благодарение Богу, оно написано не этими варварскими готическими письменами, – говорит Даниель, после чего наконец приближает письмо к глазам и начинает читать.

К концу первой страницы он внезапно меняется в лице.

– Вы, вероятно, заметили, – говорит Енох, – что принцесса, вполне осознавая опасности далекого плавания, промыслила страховой полис…

– Посмертная взятка! – восклицает Даниель. – В Королевском обществе теперь пруд пруди актуариев и статистиков, которые составляют таблицы для продувных бестий с Биржи. Наверняка вы прикинули, каковы шансы у человека моих лет пережить плавание через Атлантику, месяцы или даже годы в нездоровом лондонском климате и обратный путь в Бостон.

– Помилуйте, Даниель! Ничего мы не «прикидывали»! Вполне естественно со стороны принцессы застраховать вашу жизнь.

– На такую сумму!… Это пенсион – наследство для моих жены и сына.

– Вы получаете пенсион, Даниель?

– Что?! В сравнении с этим – нет, – сердито отчеркивая ногтем вереницу нулей посреди письма.

– В таком случае мне кажется, что её королевское высочество привела весьма убедительный довод.

Уотерхауз сейчас, в эту самую минуту, осознал, что очень скоро поднимется на корабль и отплывёт в Лондон. Это можно прочесть на его лице. Однако пройдёт час или два, прежде чем он выскажет своё решение, – непростое время для Еноха.

– Даже если не думать о страховке, – говорит тот, – поехать – в ваших собственных интересах. Натурфилософия, как война или любовь, лучше всего даётся молодым. Сэр Исаак не сделал ничего творческого с загадочного бедствия в девяносто третьем.

– Для меня оно не загадка.

– С тех пор он трудится на Монетном дворе, перерабатывает свои старые книги да изрыгает пламень в Лейбница.

– И вы советует мне подражать ему в этом?

– Я советую вам отложить напильник, упаковать карточки, отойти от верстака и задуматься о будущем революции.

– Какой? Была Славная Революция в восемьдесят восьмом, поговаривают о том, чтобы затеять революцию здесь, но…

– Не лукавьте, Даниель. Вы говорите и думаете на языке, которого не существовало, когда вы с Исааком поступили в Тринити.

– Отлично, отлично. Коль вам угодно называть это революцией, я не буду придираться к словам.

– Эта революция теперь обратилась против себя. Спор из-за дифференциального исчисления расколол натурфилософов на Континенте и в Великобритании. Британцы теряют гораздо больше. Уже сейчас они неохотно пользуются методикой Лейбница – куда более разработанной, ибо он приложил усилия к распространению своих идей. Трудности, с которыми столкнулся Институт технологических искусств Колонии Массачусетского залива, – лишь симптом того же недуга. Довольно прятаться на задворках цивилизации, возясь с карточками и шатунами! Возвращайтесь к истокам, найдите первопричину, исцелите главную рану. Если вы преуспеете, то к тому времени, когда ваш сын будет поступать в университет, институт из болотной лачуги превратится во множество корпусов и лабораторий, куда даровитейшие юноши Америки съедутся изучать и совершенствовать искусство автоматических вычислений!

Доктор Уотерхауз смотрит на него с тоскливой жалостью, адресуемой обычно дядюшкам, которые настолько заврались, что уже сами не отвечают за свою околесицу.

– Или по крайней мере я подцеплю лихорадку, умру через три дня и оставлю Благодати и Годфри приличный пенсион.

– Это дополнительный стимул.


* * *

Быть европейским христианином (во всяком случае, немудрено, что так думает весь остальной мир) означает строить корабли, плыть на них к любому и каждому берегу, ещё не ощетинившемуся пушками, высаживаться в устье реки, целовать землю, устанавливать флаг или крест, стращать туземцев мушкетной пальбой и – проделав такой путь, преодолев столько тягот и опасностей – доставать плоскую посудину и нагребать в неё речную грязь. При размешивании в посудине возникает вихревая воронка, поначалу скрытая мутной взвесью. Однако постепенно течение уносит муть, словно ветер – пыльное облако, и взгляду предстает завихрение, к центру которого стягивается концентрат, в то время как более лёгкие песчинки отбрасываются к краям и смываются водой. Голубые глаза пришельцев пристально смотрят на более тяжёлые крупицы, поскольку иногда они бывают жёлтыми и блестящими.

Легко назвать этих людей глупцами (не упоминая уже их алчность, жестокость и проч.), ибо есть некая сознательная безмозглость в том, чтобы достичь неведомых берегов и, не обращая внимания на аборигенов, их языки, искусство, на местных животных и бабочек, цветы, травы и развалины, свести всё к нескольким крупицам блестящего вещества в центре посудины. И всё же Даниель в трактире, пытаясь собрать воедино старые воспоминания о Кембридже, с горечью осознаёт, что последние полвека в его мозге шёл сходный процесс. Воспоминания, полученные в те годы, были столь же разнообразны, как у конквистадора, втащившего шлюпку на берег, куда ещё не ступала нога белого человека. Слово «странный» в своём первом и буквальном смысле означает чужой, иноземный, чужестранный; первые годы в Тринити Даниель и впрямь чувствовал себя чужестранцем в неведомой и непонятной стране. Аналогия не слишком натянутая, ибо Даниель поступил в университет сразу же после Реставрации и оказался среди молодых аристократов, которые почти всю жизнь провели в Париже. Он дивился на их наряды, как чернорясец-иезуит – на яркое оперение тропических птиц; их рапиры и кинжалы были не менее смертоносны, чем когти и клыки заокеанских хищников. Юноша вдумчивый, он с первого дня пытался осмыслить увиденное – докопаться до самой сути, словно путешественник, что, повернувшись спиной к орангутангам и орхидеям, зачерпывает лотком речные наносы. Результатом было лишь коловращение мутной взвеси.

В последующие годы он редко возвращался к этим воспоминаниям. Сейчас, в таверне близ Гарвардского колледжа, он с удивлением обнаруживает, что мутный водоворот унесло течением. Мысленный лоток взбалтывало и трясло долгие годы, отбрасывая ил и песок на периферию, откуда их смывало потоком времени. Осталось лишь несколько крохотных золотин. Даниель не знает, почему одни впечатления сохранились, а другие, казавшиеся в своё время куда более важными, развеялись. Впрочем, если сравнение с промывкой золота верно, то эти воспоминания и есть самые ценные. Ибо золото оказывается в центре лотка благодаря удельному весу; оно содержит больше субстанции (уж как ни понимай это слово) в заданном объёме, нежели всё остальное.

Толпа на Чаринг-Кросс, меч бесшумно опускается на шею Карла I – это первая из его золотин. Дальше провал в несколько месяцев до того дня, когда Уотерхаузы вместе со старинными друзьями Болструдами отправились на буколическую гулянку – спалить церковь.

Золотина: силуэтом на фоне витража-розетки маячит ссутуленный чёрный призрак; руки его – маятник, в них раскачивается отбитая голова мраморного святого. Это – Дрейк Уотерхауз, отец Даниеля, в свои примерно шестьдесят лет.

Золотина: каменная голова летит, обернувшись в полёте, чтобы изумленно взглянуть на Дрейка. Сложный переплёт розетки проминается, словно корочка жира на застывшей похлёбке, если ткнуть в неё ложкой; сыплются стёкла, трансцендентное видение витража сменяется диском зелёных английских холмов под серебристым небом. Это – Гражданская война в Англии.

Золотина: невысокий кряжистый человек, обрушив золочёную ограду, воздвигнутую вокруг алтаря по приказу архиепископа Л ода, роняет молот и в приступе падучей валится на престол Божий. Это Грегори Болструд, о ту пору примерно пятидесяти лет, проповедник, сам себя называющий индепендентом. Его склонность к эпилептическим припадкам породила слух, будто он лает, как пёс, во время своих многочасовых проповедей; отсюда секта, которую Грегори основал, а Дрейк поддержал деньгами, получила название гавкеров.

Золотина: гавкер помоложе лупит по церковному органу железным прутом; ровные ряды труб падают как подрубленные, самшитовые клавиши разлетаются по мраморному полу. Нотт Болструд, сын Грегори, в расцвете сил.


Однако это все из раннего детства, до того, как он научился читать и думать. В следующие годы его юная жизнь текла упорядочений и (как он, к своему изумлению, осознаёт задним числом) интересно. Даже с приключениями. В 1650-х, после окончания Гражданской войны, Дрейк с маленьким Даниелем разъезжали по всей Англии, задёшево скупая местную продукцию, которую затем переправляли в Голландию и продавали с большой выгодой. Хотя торговля эта была по большей части незаконная (Дрейк придерживался религиозных воззрений, по которым государство не вправе облагать его налогами и пошлинами, посему контрабанду почитал делом не только благим, но и священным), протекала она по заданному распорядку. Воспоминания Даниеля о той поре – те, что сохранились, – просты и суровы, словно нравоучительная пьеса. Всё вновь смешалось после Реставрации, когда он поступил в Кембридж и пережил как бы второе младенчество.

Золотина: в ночь перед тем, как отправиться в Кембридж и начать четырёхлетнее натаскивание к концу света, Даниель спал в отцовском доме на окраине Лондона. Кровать представляла собой прямоугольную раму из прочных брусьев, сверху была натянута холстина, лежал мешок с соломой, я слали вповалку полдюжины диссидентских проповедников. Монархия вернулась, Англия получила короля, который звался Карлом II, и у короля этого были придворные. Один из них, Джон Комсток, составил Акт о Единообразии, который король подписал, одним росчерком пера превратив священников-индепендентов в еретиков и безработных. Разумеется, все они собрались у Дрейка. Сэр Роджер Лестрейндж, главный королевский цензор, совершал на дом ежедневные налеты, подозревая, что праздные фанатики печатают в подвале прокламации.

Уилкинс – который на короткое время возглавил коллегию Святой Троицы – сумел определить туда Даниеля. Тот воображал, что будет студентом Уилкинса, его протеже. Однако прежде, чем Даниель приступил к занятиям, Реставрация вышвырнула Уилкинса вон. Уилкинс вернулся в Лондон, чтобы служить в церкви Святого Лаврентия Еврейского и на досуге создавать Королевское общество. Останься Даниель в Лондоне, он мог бы общаться с Уилкинсом и вволю постигать натурфилософию, не покидая города. Вместо этого он отправился в Тринити через несколько месяцев после того, как Уилкинс навсегда уехал из Кембриджа.

Золотина: по пути в университет он видит у дороги святых, которым разъяренные пуритане несколько лет назад откололи носы и уши. Соответственно, все они разительно похожи на Дрейка. Даниелю кажется, что статуи поворачивают головы, провожая его взглядом.

Золотина: размалёванная шлюха, визжа, падает на кровать Даниеля в Тринити-колледже. У Даниеля встаёт. Это Реставрация.

Женщина на его ногах внезапно становится значительно тяжелее: юноша вдвое моложе неё, во французских кружевах, наваливается сверху. Это Апнор.

Золотина: изукрашенная каменьями шпага лязгает о половицы. Её хозяин, упав на четвереньки, исходит булькающим веером блевоты. Затем со стоном приподнимается на колени и роняет голову на кружевной воротник. Свечи озаряют его лицо: дурной портрет английского короля. Это герцог Монмутский.

Золотина: субсайзер – неимущий студент, вынужденный в качестве платы за обучение прислуживать более обеспеченным собратьям, – суетится с ведром и шваброй, пытаясь прибрать комнату; Монмут, Апнор, Джеффрис и другие привилегированные студенты гонят его за пивом в подвал. Это Роджер Комсток. Дальний родич Джона, написавшего Акт о Единообразии, правда, из другой ветви рода, враждебной Джону и его родичам. Отсюда его низкий статус в Тринити.

У Даниеля была в колледже собственная кровать, и всё же ему не спалось. В доме Дрейка, в одной постели с немытыми фанатиками, и на постоялых дворах во время поездок, где все храпели вповалку, он спал как убитый. Однако в университете ему пришлось делить комнату и даже постель с юнцами, пьяными до бесчувствия и настолько опасными, что лучше им было не перечить. Ночи разлетались в осколки; яркие, изматывающие сновидения пробивались в трещины, как пар из сосуда, покрытого глазурью кракле. Его первые связные воспоминания начались в одну из таких ночей.

Коллегия Святой и Нераздельной Троицы

1661 г.

Диссентеры лишены всех внешних прикрас, что привлекают чувства; их Учителя могут рассчитывать на Вспомоществование лишь за счёт собственных усилий; им нечем подкрепить свою Доктрину (за исключением слов) иначе как безупречным Поведением и образцовой Жизнью.

«Беды, которых можно справедливо ожидать от правительства вигов», приписывается Бернарду Мандевилю, 1714 г.

Какой-то шум во дворе – не обычная пьяная гульба, иначе бы он не удосужился ее заметить.

Даниель встал с постели и понял, что остался один в комнате. Внизу явно ссорились. Он подошёл к окну. Хвост Большой Медведицы застыл, как стрелка небесных часов, которые Даниель учился читать. Вероятно, около трёх часов пополуночи.

Под ним в мутных лужах света от фонарей плавали несколько фигур. Одна была одета так, как люди на памяти Даниеля одевались всегда, за исключением последнего времени: в чёрный камзол и чёрные же панталоны без какой-либо отделки. Остальные были расфуфырены и украшены перьями, как редкие птицы.

Тот, что в чёрном, по всей видимости, не пропускал остальных в дверь. До недавних пор все в Кембридже выглядели как он, а сам университет существовал лишь затем, что народу Божьему требовались священнослужители, сведущие в латыни, греческом и древнееврейском. Человек в черном загородил дверь своим телом, потому что люди в бархате, шёлке и кружевах пытались провести с собой уличную девку. И если бы в первый раз! Однако именно сегодня, по всей видимости, терпение его лопнуло.

Ярко-алый юнец выкаблучивался в кругу света от фонаря – кудрявый букет оборок и лент. Он обхватил себя руками и тут же со звоном их развёл. В каждой из рук блеснуло по стержню серебристого света: длинный в правой, короткий в левой. Его товарищи кричали. Даниель не различал слов, но угадывал смешение страха и радости. Тот, что в чёрном, с глухим лязгом вытащил собственное оружие – тяжёлый эспадрон, – и мальчишка в алом ринулся на него, как грозовая туча, бьющая молниями. Он дрался как зверь, взгляд не успевал различить движения; тот, что в чёрном, – как человек, медленно и с оглядкой. Очень скоро он был весь продырявлен и превратился в груду чёрного окровавленного тряпья на зелёной траве у входа. Груда перекатывалась, пытаясь отыскать положение, в котором боль будет не такой нестерпимой.

По всему двору начали захлопываться ставни.

Даниель набросил камзол, натянул башмаки, зажёг фонарь и стремглав сбежал по лестнице. Однако торопиться было поздно – тело исчезло. Кровь смолой чернела на траве. Даниель пошёл по тёмным пятнам через двор, на задворки колледжа, и оказался в болотистой пойме реки Кем, петляющей позади университета. Поднялся ветер, и шум ветвей почти заглушил всплеск. Кто-то другой на месте Даниеля мог бы, не кривя душой, присягнуть, что ничего не слышал.

Он остановился, потому что мозг наконец проснулся, и ему стало страшно. Идя за мертвецом к чёрной воде, он оказался один в зарослях папоротника, и ветер пытался задуть фонарь.

В кругу света возникли двое голых людей, и Даниель вскрикнул.

Один был высокий, с прекраснейшими глазами, какие Даниель когда-либо видел на человеческом лице; почти также смотрела живописная Пиета, которую Дрейк однажды бросил в костёр. Глаза эти были устремлены на Даниеля и словно спрашивали: «Кто посмел вскрикнуть?» Другой был пониже ростом и от резкого звука втянул голову в плечи. Даниель наконец узнал Роджера Комстока, субсайзера.

– Кто это? – спросил Роджер. – Вы, милорд?

– Ничей не лорд, – ответил Даниель. – Это я, Даниель Уотерхауз.

– Это Комсток и Джеффрис. Что вы тут делаете среди ночи?

Оба были голые и мокрые, длинные волосы прилипли к плечам, и с них струилась вода. Тем не менее даже Комсток выглядел уверенней, чем Даниель, который стоял сухой, в одежде и с фонарём.

– Могу задать вам тот же вопрос. И где ваша одежда?

Ответил Джеффрис – Комстоку хватило ума придержать язык.

– Мы сняли одежду перед тем, как залезть в реку, – ответил он таким тоном, будто это само собой разумеется.

Комсток увидел нестыковку в рассказе одновременно с Даниелем и поспешно добавил:

– Когда мы вылезли, то поняли, что нас отнесло течением, и не смогли найти одежду в темноте.

– А зачем вы полезли в реку?

– Мы преследовали негодяя.

– Негодяя?!

Прекрасные глаза сощурились, на лице Джеффриса проступило лёгкое отвращение. Однако Комсток счёл, что не сильно уронит своё достоинство, если продолжит разговор.

– Да! Какой-то фанатик – пуританин, возможно, гавкер – напал на милорда Апнора! Во дворе, прямо сейчас! Вы, наверное, не видели.

– Видел.

– А… – Джеффрис повернулся вбок, поймал двумя пальцами мокрый член и пустил мощную струю. Смотрел он на колледж.

– Окно вашей и милорда Монмута спальни расположено весьма неудобно – вы, должно быть, из него высунулись?

– Да, самую малость.

– Иначе как бы вы могли видеть дуэль?

– Дуэль или убийство?

И снова Джеффрис скривился от того, что разговаривает с подобным ничтожеством. Комсток очень правдоподобно разыграл изумление.

– Вы утверждаете, что стали свидетелем убийства?

Даниель так опешил, что не смог ответить. Джеффрис продолжал мочиться. На траве уже образовалась блестящая лужа, от которой поднимался пар. Казалось, Джеффрис пытается спрятать за влажными испарениями свою наготу. Он наморщил лоб и спросил:

– Убийство, вы говорите? Значит, тот человек умер?

– Я… я так предполагаю, – запинаясь, выговорил Даниель.

– М-м-м… Опасно предполагать, когда вы обвиняете графа в тягчайшем преступлении. Быть может, вам лучше предъявить тело мировому судье, и пусть коронер установит причину смерти.

– Тело исчезло.

– Вы сказали тело. Не правильнее ли было бы сказать раненый?

– Ну… я не убедился лично, что его сердце остановилось, коли вы об этом.

– В таком случае раненый – правильный термин. На мой взгляд, был раненый, а не мёртвый, когда мы с Комстоком гнались за ним к реке.

– Мёртвым он точно не был, – согласился Комсток. – Но я видел, как он лежал…

– Из окна? – спросил Джеффрис, переставая наконец журчать.

– Да.

– Вы же не смотрите из окна сейчас, Уотерхауз?

– Очевидно, не смотрю.

– Весьма любезно с вашей стороны сообщить мне, что очевидно. Выпрыгнули вы из окна или спустились по лестнице?

– Спустился по лестнице, разумеется!

– Видели ли вы с неё двор?

– Нет.

– Значит, Уотерхауз, на какое-то время вы потеряли раненого из вида.

– Естественно.

– Так вы не имеете ни малейшего понятия, верно, Уотерхауз, что происходило во дворе, покуда вы спускались по лестнице?

– Да, но…

– И вопреки своему неведению – полному, чёрному и абсолютному – вы обвиняете графа, состоящего в личной дружбе с королем… повторите-ка ещё раз, что вы сказали?

– Мне кажется, он произнёс: «убийство», сэр, – подсказал Комсток.

– Отлично. Коли так, пойдёмте и разбудим мирового судью, – сказал Джеффрис. Минуя Уотерхауза, он вырвал из его руки фонарь и направился к колледжу. Комсток, хихикая, двинулся следом.

Первым делом Джеффрис должен был вытереться и призвать собственного субсайзера, чтобы тот помог ему одеться и расчесаться – не может же джентльмен явиться к мировому судье с всклокоченными мокрыми волосами. Тем временем Даниель сидел у себя в комнате. Рядом суетился Комсток, наводя чистоту с невиданным прежде усердием. Поскольку Даниель был не в настроении разговаривать, Роджер по мере сил старался заполнить тишину.

– Луи Англси, граф Апнор, разит шпагой, как дьявол, верно? И не поверишь, что ему всего четырнадцать! Это потому, что они с Монмутом и остальными провели Междуцарствие в Париже и обучались фехтованию в академии господина дю Плесси, возле кардинальского дворца. Там они усвоили французские понятия о чести и ещё не вполне приспособились к английским обычаям – бросают вызов по малейшему поводу, реальному или надуманному. Ой, не делайте такое лицо, мистер Уотерхауз, – помните, если его противника найдут, и он окажется мёртвым, и следствие установит, что смерть наступила от ран, а раны эти нанёс и вправду милорд Апнор, и не на дуэли как таковой, а в результате неспровоцированного нападения, и присяжные решат не принимать во внимание некоторые нестыковки в вашем рассказе, – короче, если его осудят за это гипотетическое убийство, вам не о чем будет тревожиться! В конце концов, если суд признает графа виновным, он не сможет сказать, что вы оскорбили его своим обвинением, ведь так? Признаю, некоторые его друзья очень на вас обидятся… ой, нет, мистер Уотерхауз, не поймите меня превратно. Я вам не враг, потому что происхожу из Золотых, не из Серебряных Комстоков…

Роджер не в первый раз произносил нечто подобное. Даниель знал, что Комстоки – непомерно разветвлённый род, первые представители которого кратко упоминаются ещё в хрониках времён Ричарда Львиное Сердце. Он смог заключить, что разделение на Золотых и Серебряных восходит к застарелой вражде между ветвями клана. Роджер Комсток пытался внушить Даниелю, что не имеет ничего общего (за исключением фамилии) с Джоном Комстоком, стареющим пороховым магнатом, архироялистом и автором Акта о Единообразии, из-за которого дом Дрейка наполнился безработными дрыгунами, гавкерами, квакерами и проч.

– Эти ваши, как вы говорите, Золотые Комстоки, – спросил Даниель, – кто они, скажите на милость? Принадлежите вы к высокой церкви?

(Сиречь к англиканам школы архиепископа Лода, которые, согласно Дрейку и иже с ним, были ничуть не лучше папистов – а Дрейк буквально считал Папу Антихристом.)

– К низкой церкви?

(Как именовались англикане более кальвинистского толка, отвергающие разряженных попов.)

– К индепендентам?

(Подразумевая тех, что порвали всякую связь с государственной религией и создали собственные церкви по своему вкусу.)

Вниз по континууму Даниель двинуться не решился, ибо уже вышел за пределы теологических познаний Роджера.

Тот развёл руками.

– Из-за неладов с Серебряной ветвью последние поколения Золотых Комстоков вынуждены были много времени проводить в Голландской республике.

Для Даниеля Голландия означала такие приюты благочестия, как Лейден, где пилигримы останавливались перед отплытием в Массачусетс. Однако вскоре стало ясно, что Роджер имеет в виду Амстердам.

– В Амстердаме каких только церквей нет! И все прекрасно уживаются. Может показаться странным, но с годами мы к этому притерпелись.

– В каком смысле? Научились сохранять свою веру среди еретиков?

– Нет. Скорее у меня в голове своего рода Амстердам.

– Что?!

– Много разных верований и сект, ведущих нескончаемый спор. Столпотворение религий. Я к этому привык.

– Вы не верите ни во что?!

Дальнейшая беседа – если разглагольствования Роджера достойны именоваться беседой – была прервана появлением Монмута, вызывающе спокойного, даже расслабленного. Роджер тут же принялся стягивать с него сапоги, распускать ему волосы и расстегивать пряжки. Одновременно он развлекал герцога рассказом о том, как они с Джеффрисом преследовали кровожадного пуританина и загнали его в реку. Чем дольше Монмут слушал историю, тем больше она ему нравилась и тем больше нравился ему Комсток. При этом Роджер так часто отпускал лестные замечания в адрес Уотерхауза, что Даниель невольно почувствовал себя членом той же развесёлой компании; Монмут даже пару раз ласково ему подмигнул.

Наконец явился Джеффрис в великолепном парике, плаще с меховой опушкой, пурпурном шёлковом дублете и панталонах, отделанных бахромой. На боку у него болталась рапира с украшенной рубинами рукоятью, отвороты ботфортов только что не мели землю. Он выглядел в два раза старше и в два раза богаче Уотерхауза, хотя был на год моложе и, вероятно, без гроша в кармане. Он повёл оробелого Даниеля и неунывающего Комстока вниз – помедлив на лестнице, чтобы ещё раз указать на невозможность увидеть с неё двор, – затем через луг на улицы Кембриджа, где наполненные водой колеи сонными змеями поблескивали в первых лучах рассвета. Через несколько минут они подошли к дому мирового судьи и выслушали от слуги, что хозяин в церкви. Джеффрис повёл спутников в питейный дом, где его сразу окружили девки. Даниель сидел и смотрел, как он рвёт зубами огромную, запеченную с кровью телячью ляжку, запивая её двумя пинтами эля и четырьмя стопками ирландского напитка под названием «асквибо»[5]. На Джеффрисе это никак не сказывалось – он был из тех, кто, напиваясь, становится лишь вкрадчивей и обходительней.

Внимание Джеффриса полностью занимали девки. Даниель сидел и боялся. Это был не абстрактный страх, который он честно старался испытать, слушая проповеди об адском огне, но реальное телесное ощущение, привкус во рту, чувство, что в любой миг с любой стороны в его внутренности может войти французский клинок, а дальше – долгое кровотечение или мучительная смерть от гниющей раны. Иначе зачем бы Джеффрис привёл его в этот вертеп, идеальное место для убийства?

Единственным способом отвлечься было слушать Роджера Комстока, который с прежним рвением пытался расположить Даниеля к себе. Он снова завёл речь о Джоне Комстоке, с которым (не уставал повторять Роджер) их не связывает ничего, кроме фамилии. Доподлинно известно (сообщил Роджер), что порох, изготовленный на заводах Комстока, содержит примесь песка, потому либо не взрывается вовсе, либо вызывает разрыв орудийных стволов. Да что там, все, кроме наивных пуритан, давно знают, что Карл I проиграл войну не из-за полководческих талантов Кромвеля, а из-за дурного пороха, который поставлял кавалерам Комсток. Даниель – перепуганный до полусмерти – не имел ни сил, ни желания разбираться в генеалогических отличиях между Золотыми и Серебряными Комстоками. Он усвоил лишь, что Роджер почему-то старательно набивается ему в друзья и что это и впрямь на удивление славный малый – насколько может быть славным малый, только что утопивший в реке тело безвинной жертвы.

Колокольный трезвон возвестил, что мировой судья уже, вероятно, вкусил хлеба и вина. Однако Джеффрис явно не собирался покидать уютный трактир. Время от времени он ловил на себе взгляд Даниеля и смотрел на того, словно предлагая встать и пойти к дверям. Даниель тоже не торопился. Он судорожно отыскивал предлог, чтобы ничего не предпринимать.

Предлог сыскался такой: Апнор предстанет перед судом (последним и окончательным) через пять лет, когда наступит Второе Пришествие. Что толку требовать светского суда сейчас? Будь Англия по-прежнему Божьей страной, как в недавнем прошлом, власть могла бы покарать Луи Англси, графа Апнорского, к вящему торжеству справедливости. Однако король вернулся, Англия – Вавилон, Даниель Уотерхауз и убитый ночью безвинный пуританин – чужаки в чужой стране, как первые христиане в языческом Риме, – к чему марать руки судебной тяжбой? Лучше встать над схваткой и уповать на год тысяча шестьсот шестьдесят шестой.

Посему он вернулся в коллегию Святой и Нераздельной Троицы, так и не сказав ни слова мировому судье. Пошёл дождь. К тому времени, как Даниель добрался до колледжа, кровь с травы уже смыло.


Тело нашли через два дня среди камышей в полумиле по течению реки Кем. Убитый был преподавателем Кембриджа, гебраистом и дальним знакомцем Дрейка. Друзья покойного пытались что-нибудь узнать, но никто ничего не видел.

Шумная поминальная служба прошла в церкви, переделанной из амбара, в пяти милях от Кембриджа. Точно в пяти милях. Акт о Единообразии, помимо прочего, запретил индепендентам устраивать молельные дома ближе чем в пяти милях от государственных (то есть англиканских) приходских церквей, поэтому пуритане взяли в руки карты и компасы, и многие участки бросовой земли внезапно поменяли владельцев. Пришел Дрейк и привёл с собой двух единокровных братьев Даниеля – Релея и Стерлинга. Пели псалмы, говорили проповеди, уверяя, что убиенный пуританин теперь в Царствии Божием. Даниель громко молился об избавлении из этого гнезда аспидов и ехидн – Тринити-колледжа.

В итоге ему, разумеется, пришлось выслушать несколько внушений. Сперва Дрейк отвёл его в сторонку.

Дрейк давно сжился с утратой носа и ушей, но ему довольно было повернуться к Даниелю лицом, чтобы тот вспомнил: есть мучения похуже учёбы в Тринити. Поэтому Даниель почти ничего не запомнил из отцовских слов. По большей части они сводились к тому, что каждый вечер обнаруживать у себя в постели новую, заранее оплаченную девку – суровый искус для юноши, и Дрейк всецело его одобряет: пусть указанный юноша ощутит на себе жар адского пламени и проявит свои достоинства.

Подтекст был такой, что Даниель выстоит. Он не решился сказать отцу, что уже не выдержал испытания.

Потом Релей и Стерлинг по пути домой завели Даниеля в сельский трактир и объяснили, что он недоумок (притом неблагодарный), коли не сознаёт своего счастья. Дрейк и его первый выводок сыновей сколотили очень приличный капиталец, несмотря на религиозные преследования (а если хорошенько подумать, то и благодаря им). У братьев выходило, что главная цель учёбы в университете – свести знакомство со знатными и могущественными. Семья отправила Даниеля в колледж ценою больших расходов (о чем не уставали напоминать братья); если иногда, проснувшись, он обнаруживает на себе мертвецки пьяного герцога Монмутского, не дошедшего до собственной кровати, значит, все их мечты исполнились.

Подтекст был такой, что Релей и Стерлинг не верят в конец света, назначенный на 1666 год. Коли так, молчанию Даниеля в истории с Апнором нет ни малейшего оправдания.

Историю эту все в Тринити скоро позабыли, за исключением Уотерхауза и Джеффриса. Джеффрис по большей части не замечал Уотерхауза, но время от времени, например, садился напротив и в продолжение всего обеда не спускал с него глаз, а затем догонял Даниеля на лугу и говорил:

– Вы меня завораживаете, мистер Уотерхауз, как живое и ходячее воплощение малодушия. На ваших глазах убили человека, а вы ничего по этому поводу не предприняли. Ваше лицо горит, как раскалённое тавро. Я хочу впечатать его в память, чтобы на склоне лет вспоминать как платоновский идеал трусости.

Я собираюсь посвятить себя юриспруденции. Вы знаете, что эмблема правосудия – весы? С коромысла свешиваются две чаши. На одной – виновная сторона. На другой – гирька, полированный золотой цилиндр с пробирным клеймом. Вы, мистер Уотерхауз, будете эталоном, которым я стану взвешивать трусов.

Какую пуританскую софистику вы сочинили, мистер Уотерхауз, чтобы оправдать своё бездействие? Другие, подобные вам, всходили на корабли и отплывали в Массачусетс, дабы вести чистую жизнь подальше от нас, грешников. Думаю, вы разделяете их воззрения, мистер Уотерхауз, однако плавание через Северную Атлантику не для трусов, поэтому вы здесь. Полагаю, вы удалились в своего рода мысленный Массачусетс. Ваше тело в Тринити, но ваш дух унёсся к некой умозрительной Плимутской скале. Деля с нами трапезу, вы воображаете, будто сидите в вигваме, гложете индюшачью ножку с маисовыми лепёшками и строите глазки краснокожей индейской чаровнице.

В силу названных причин Даниель пристрастился к долгим прогулкам по садам и лугам Кембриджа. Если хорошо выбрать дорогу, можно было за четверть часа ни разу не перешагнуть через мертвецки пьяного студиозуса или (в теплую погоду) не рассыпаться в извинениях, наступив на Монмута или кого-нибудь из его свиты, совокупляющегося с девкой под сенью струй. Не раз он примечал у реки другого юношу, склонного к одиноким прогулкам. Даниель ничего о нем не знал – юноша ничем не прославился среди своих собратьев. Однако, когда у Даниеля вошло в привычку отыскивать его взглядом, он стал снова и снова замечать незнакомца на периферии университетской жизни. Юноша был субсайзером – безродным провинциалом, для которого священный сан и какой-нибудь захудалый приход были единственным шансом вырваться из своей среды. Вместе с другими субсайзерами (такими, как Роджер Комсток) он иногда появлялся в трапезной, чтобы подкрепиться объедками и убрать после того, как отобедают высшие – пансионеры (например, Даниель) и те, кто вносил особую плату за право столоваться с начальством (например, Монмут и Апнор).

Подобно тому, как две кометы в пустынном космосе влекутся друг к другу посредством неведомой, действующей на расстоянии силы, два юноши почувствовали взаимное притяжение средь рощ и лугов Кембриджа. Оба страдали робостью и поначалу просто следовали параллельными траекториями во время одиноких прогулок. И все же со временем их пути сошлись. Исаак был бледен, как лунный свет, и невероятно хилого сложения – не поймешь, в чем душа держится. В необычайно светлых волосах уже пробивалась седина, бледные глаза выпирали из орбит, нос заострился. Чувствовалось, что в голове его происходит много такого, чем он не намерен делиться. Впрочем, как и Даниель, он был пуританин, а следовательно, изгой, и втайне увлекался натурфилософией. Им естественно было сблизиться.

Они договорились поселиться вместе. Другой купеческий сынок охотно переехал на место Даниеля. В Тринити различия между категориями студентов соблюдались не так строго, как в других колледжах, и Даниелю с Исааком никто не препятствовал. Их каморка выходила окнами на город, Даниель радовался, что не будет больше смотреть во двор, полный кровавых воспоминаний. Во время Гражданской войны по окну стреляли, и на потолке сохранились следы от пуль Даниель узнал, что Ньютон происходит из обеспеченной крестьянской семьи. Отец умер ещё до его рождения, оставив небольшое наследство, нажитое фермерским трудом. Мать вскоре вышла замуж за более или менее благополучного священника. По рассказам Исаака она отнюдь не представлялась любящей и заботливой. Сначала дражайшая матушка отправила его учиться в соседний городок Грантем. Далеко небедная вдова (второй ее муж тоже скончался), она могла бы послать Исаака в Кембридж пансионером, однако по скаредности, душевной чёрствости или тайной неприязни к образованию определила субсайзером – чистить другому студенту сапоги и прислуживать за столом. Не способная унижать сына издалека, родительница позаботилась, чтобы это исполнял за неё кто-то другой. Ньютон был очевидно способнее, и Даниель тяготился такими отношениями. Он предложил жить на равных, по-братски деля то, что у каждого есть.

К его удивлению, Исаак отказался и продолжал безропотно исполнять обязанности слуги. Жизнь его, вне всяких сомнений, стала гораздо лучше. Они с Даниелем порознь штудировали Аристотеля, изводя свечи фунтами и чернила квартами. То было житьё, к которому они оба стремились. Тем не менее Даниеля смущало, что Исаак каждое утро помогает ему одеваться и тратит не меньше четверти часа на расчесывание волос. Полстолетия спустя Даниель без тщеславия вспоминал, что был довольно привлекательным юношей и мог похвалиться густыми длинными волосами; Исаак обнаружил, что, если их определённым образом расчесать, они ложатся на лоб красивой природной волной, и не успокаивался, не достигнув этого результата. Даниелю всякий раз было не по себе, однако он угадывал в Исааке мстительную ранимость и боялся обидеть того отказом.

Так продолжалось до Троицына дня, когда Даниель, проснувшись, не увидел в комнате Исаака. Даниель лёг сильно за полночь, Исаак, по обыкновению, засиделся ещё дольше. Все свечи прогорели до основания. Даниель решил, что Исаак пошёл вынести ночную посуду, но тот не возвращался. Даниель шагнул к их крошечному письменному столу и увидел листок бумаги, на котором Исаак запечатлел спящее юное существо ангельской красоты. Даниель даже не понял сперва, юноша это или девушка. Однако, поднеся рисунок к окну, он заметил на лбу спящего волнистую прядь. Она стала криптографическим ключом к зашифрованному посланию. Даниель внезапно узнал себя. Не реального, но очищенного и облагороженного словно бы неким алхимическим превращением – шлак и окалина ушли, освобождённый дух воссиял, будто философская ртуть. Таким был бы Даниель Уотерхауз, если бы пошёл к мировому судье, обличил Апнора и, пострадав за правое дело, принял достойную христианина смерть.

Даниель спустился и нашёл Исаака в церкви, где тот в муках коленопреклоненно молился о спасении своей бессмертной души. Даниель невольно почувствовал сострадание, хотя слишком мало знал о грехе и слишком мало об Исааке, чтобы понять, в чём кается его друг. Даниель встал рядом и тоже немного помолился. Со временем боль и страх вроде бы немного отпустили. Церковь наполнилась народом. Началась служба. Оба взяли по «Книге общих молитв» и открыли их на странице Троицына дня. Священник вопросил: «Что требуется от приступающих к Вечере Господней?» Оба ответили: «Испытать себя, раскаиваются ли они в прежних грехах и вознамерились ли со всею твердостию вести новую жизнь». Даниель смотрел на Исаака, когда тот произносил строки из катехизиса, и видел внутренний пыл. Такой же пламень озарял изувеченное лицо Дрейка, когда старик принимал какое-то бесповоротное решение. Оба причастились. Се Агнец Божий, Который берёт на Себя грех мира.

Даниель видел, как Исаак из страдальца, буквально бьющегося в духовных корчах, преобразился в непорочного святого. Раскаявшись в прежних грехах и со всею твердостию вознамерившись вести новую жизнь, они возвратились в свою келейку. Исаак бросил рисунок в огонь, раскрыл тетрадь и принялся писать. В начале чистого листа он написал: «Грехи, совершённые до Троицына дня 1662 года» и начал перечислять все свои дурные поступки, какие сумел вспомнить, с самого детства: желал отчиму смерти, побил однокашника и тому подобное. Он писал весь день и часть ночи, а исчерпавшись, начал новую страницу подзаголовком «После Троицына дня 1662 года», которую оставил покамест незаполненной.

Даниель тем временем вернулся к Евклиду. Джеффрис постоянно напоминал, что он показал себя недостойным священного сана. Джеффрис делал это из желания помучить Даниеля-пуританина. На самом же деле Даниель если и собирался сделаться проповедником, то лишь в угоду отцу. С того самого дня, как Дрейк привёл его к Уилкинсу, ему хотелось одного – заниматься натурфилософией. Не выдержав испытания на моральную прочность, он обрёл свободу, пусть даже горькой ценой презрения к себе. Коль скоро натурфилософия приведёт его к вечному проклятию, изменить что-то не в его власти, как первым подтвердил бы верящий в предопределение Дрейк. Впрочем, могут пройти годы и даже десятилетия до того, как Даниель попадёт в ад. Он решил, что стоит по крайней мере заполнить это время чем-нибудь для себя интересным.

Через месяц, когда Исаака не было в комнате, Даниель открыл его тетрадь на странице, озаглавленной «С Троицына дня 1662 года». Она по-прежнему была пуста.

Через два месяца Даниель проверил снова. Новых записей не появилось.

Тогда он решил, что Исаак просто забыл про тетрадь. Или, может быть, перестал грешить! Много лет спустя Даниель понял, что ошибся в обеих своих догадках. Исаак Ньютон просто не считал себя больше способным на грех.

Суровый вердикт, ведь сказано: «Не судите, да не судимы будете». На это можно возразить, что, имея дело с Исааком Ньютоном, самым поспешным и безжалостным из судей, приходилось быть скорым и точным в собственных суждениях.

Бостон, Колония Массачусетского залива

12 октября 1713 г.

Другие, в стороне,

Облюбовали для беседы холм

(Умам – витийство, музыка – сердцам Отрадны), там раздумьям предались,

Высоким помыслам: о Провиденье,

Провиденье, о воле и судьбе —

Судьбе предустановленной и воле

Свободной…

Мильтон, «Потерянный рай».[6]

Как добрый картезианец, который измеряет всё по отношению к неподвижной точке, Даниель Уотерхауз думает, плыть ему или не плыть в Англию, одновременно глядя в приоткрытую дверь на сына, Годфри Вильяма, неподвижный колышек, который он вогнал в землю после многолетних скитаний – произвольную точку на плоской равнине, возразили бы некоторые, но ныне начало всей его координатной системы. По сэру Исааку, всё сущее есть некое непрекращающееся чудо; планеты удерживаются на орбитах и атомы на своих местах имманентной волею Божьей. Глядя на сына, Даниель вряд ли мог бы думать иначе. Мальчик – свернутая пружина; возможно, в нем заключены целые поколения американских Уотерхаузов, хотя с тем же успехом он может подцепить лихорадку и умереть завтра.

В большинстве бостонских домов за мальчиком, пока родители принимают гостей, присматривала бы рабыня, У Даниеля Уотерхауза рабов нет по разным причинам, в том числе даже по соображениям человеколюбия. Поэтому маленький Годфри сидит на коленях не у негритянки, а у соседки, слегка тронутой миссис Гуси, которую мальчик ещё в детстве окрестил «миссис Гусыня». Она иногда заходит к Уотерхаузам, чтобы делать то единственное, на что, по всей видимости, способна: развлекать детей нелепыми побасенками и дурными стишками, которые запомнила или сочинила сама. Енох ушел договариваться с ван Крюйком, капитаном «Минервы»; тем временем Даниель, Благодать и преподобный Терпи-Смиренно[7] Уотерхауз обсуждают, как быть с неожиданным приглашением принцессы Каролины Ансбахской. Много слов произнесено, однако они действуют на Уотерхауза не больше, чем бессвязные бормотания миссис Гуси о столовых приборах, скачущих через небесные тела, или старушках, живущих в дырявой обуви.

Терпи-Смиренно Уотерхауз говорит что-то в таком роде:

– Верно, вам шестьдесят семь, но вы в отменном здравии – многие прожили гораздо дольше.

– Если будешь избегать многолюдных сборищ, высыпаться и есть вовремя… – говорит Благодать.

– Что, если рухнет Лондонский мост, Лондонский мост, Лондонский мост… – поёт матушка Гусыня.

– Никогда я до такой степени не осознавал, что мой мозг – собрание кривошипов и шестерён, – говорит Даниель. – Моё решение принято некоторое время назад.

– Люди нередко меняют свои решения, – говорит преподобный.

– Можно ли заключить из ваших последних слов, что вы верите в свободную волю? – вопрошает Даниель. – Вот уж не ожидал услышать такое от Уотерхауза! Чему только учат нынче в Гарварде? Вы забыли, что основатели нашей колонии бежали как раз от тех, кто исповедовал свободную волю?

– Не думаю, что основание нашей колонии неразрывно связано с упомянутым спором. В куда большей степени это был мятеж против самой концепции государственной церкви, будь то католическая или англиканская. Да, многие из тогдашних индепендентов, в том числе наш предок Джон Уотерхауз, переняли свои взгляды у женевских кальвинистов и презирали столь любимый англиканами и папистами принцип свободной воли. Однако далеко не это одно отправило их в изгнание.

– Я почерпнул свои взгляды не у Кальвина, а из натурфилософии, – говорит Даниель. – Разум – механизм, логическая машина. Вот во что я верю.

– Как та, что вы строите у реки?

– Только, по счастью, куда более отлаженная.

– Вы думаете, если улучшить вашу машину, она станет такой же, как человеческий разум? Обретёт душу?

– Когда вы говорите о душе, вы воображаете нечто выше и больше кривошипов и шестерён, мёртвого вещества, из которого состоит механизм – будь то логическая машина или мозг. В такое я не верю.

– Почему?

На это, как на многие простые вопросы, ответить непросто.

– Почему? Наверное, потому, что это напоминает мне алхимию. Душа, то есть нечто, добавляемое к мозгу, – та же квинтэссенция алхимиков: неуловимая субстанция, якобы пронизывающая весь мир. Сэр Исаак посвятил её поискам всю жизнь, но так ничего и не нашёл.

– Коли такие взгляды вам не по вкусу, не стану вас переубеждать, по крайней мере в том, что касается свободной воли либо предопределения, – говорит Терпи-Смиренно. – Однако я знаю, что в детстве вы имели честь сидеть у ног таких мужей, как Джон Уилкинс, Грегори Болструд, Дрейк Уотерхауз и других убеждённых индепендентов, – людей, которые проповедовали свободу совести. Которые ратовали за церковь-общину в противоположность церкви установленной, государственной. За процветание маленьких конгрегации. За отмену центральной догмы.

Даниель, всё ещё не вполне веря своим ушам:

– Да…

Терпи-Смиренно, бодрым голосом:

– Так что мешает мне проповедовать свободную волю моей пастве?

Даниель смеётся.

– А поскольку вы речисты, молоды и хороши собой, то и обращать в свою веру многих, включая, насколько я понял, мою жену?

Благодать заливается краской, встаёт и отворачивается, чтобы скрыть румянец. Отблески свеч вспыхивают на серебре в её волосах – это шпилька в форме кадуцея. Благодать выходит якобы взглянуть на маленького Годфри, хотя им прекрасно занимается миссис Гуси.

В таком крохотном городке, как Бостон, казалось бы, ничто не скроется от посторонних ушей. Всё устроено словно нарочно для любопытных. Почту доставляют не домой, а в ближайшую таверну; если не забрать ее через день-другой, трактирщик вскроет ваши письма и прочтет вслух всем желающим. Даниель не сомневается, что миссис Гуси подслушивает, хотя она полностью погружена в своё занятие, как будто болтовня с ребёнком важнее, чем великое решение, которое Даниель пытается принять в конце долгой жизни.

– Не волнуйся, дорогая, – обращается он к жениной спине. – Меня воспитал отец, верящий в предопределение, так что пусть уж лучше моего сына воспитает мать, верящая в свободную волю.

Однако Благодать уже вышла из комнаты, Терпи-Смиренно спрашивает:

– Так вы верите, что Господь предопределил вам сегодня отплыть в Англию?

– Нет, я не кальвинист. Теперь вы озадачены, преподобный. Это оттого, что вы провели слишком много времени в Гарварде, читая о таких, как Кальвин или архиепископ Лод, и по-прежнему увлечены спором арминиан с кальвинистами.

– А что я должен был читать, доктор? – спрашивает Терпи-Смиренно, несколько преувеличенно изображая восприимчивость к чужому мнению.

– Галилея, Декарта, Гюйгенса, Ньютона, Лейбница.

– Программу вашего Института технологических искусств?

– Да.

– Не знал, что вы затрагиваете теологические вопросы.

– Это укол? Нет, нет, я отнюдь не в претензии! Напротив, меня радует такое проявление характера, поскольку я вижу, что вам в конечном счёте предстоит воспитывать моего сына.

Даниель произнёс это без всякого намёка – он полагал, что Терпи-Смиренно будет помогать мальчику из родственных чувств, но по заалевшим щекам молодого проповедника видит, что роль отчима куда вероятнее.

В таком случае лучше свести разговор к чему-нибудь более абстрактному.

– Всё идет от первопринципа. Каждую вещь можно измерить. Каждая вещь, в том числе наш мозг, подчиняется физическим законам. Мой мозг, принимающий решение, движется по заданному пути, как катящийся по жёлобу шар.

– Дядя! Вы же не отрицаете существование душ – Высшего Духа!

Даниель молчит.

– Ни Ньютон, ни Лейбниц с вами не согласятся, – продолжает Терпи-Смиренно.

– Они боятся это сделать, потому что оба – люди заметные, и за такое высказывание их сотрут в порошок. Однако никто не станет стирать в порошок меня.

– Нельзя ли воздействовать на твой умственный механизм доводами? – спрашивает Благодать. Она вернулась и стоит в дверях.

Даниелю хочется ответить, что Терпи-Смиренно может с тем же успехом повлиять на него доводами, как соплёй сбить с курса мчащийся на всех парусах линейный корабль. Хотя язвить незачем: вся цель разговора – оставить по себе в Новом Свете добрую память. Теория в данном случае такова: поскольку солнце встаёт на восточном краю Америки, маленькие предметы отбрасывают на запад длинные тени.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5