Если идолопоклонство — в поклонении образу вместо первообразного, то именно так они поступили с символическими образами из Откровения. Дрейк и другие подобны птичьей стае, которая, почувствовав что-то, разом взлетает в воздух: дивное зрелище и чудо Божьего мира. Однако они по ошибке залетели в сеть, их возмущение кончилось ничем. Означает ли это, что вообще не следовало расправлять крылья? Нет, они чувствовали верно, просто их подвёл разум. Должны ли мы вечно презирать их за ошибку? Неужто их наследие достойно лишь осмеяния? Напротив, я бы сказал, что теперь мы без особых усилий можем осуществить Апокалипсис... не так, каким мнилось, а лучше.
— Вам правда следовало бы переехать в Пенсильванию, — задумчиво проговорил Пенн. — Вы одарённый человек, Даниель, и некоторые из ваших дарований, за которые вас в Лондоне лишь повесят не до полного удушения, выпотрошат и четвертуют, сделали бы вас видным гражданином Филадельфии — или по крайней мере распахнули бы перед вами двери гостиных.
— Я ещё не разуверился в Англии, спасибо.
— Англия, возможно, охотнее пережила бы ваше разочарование, чем еще одну Гражданскую войну или ещё одни Кровавые ассизы.
— Большая часть Англии считает иначе.
— Вы можете причислять меня к этой партии, Даниель, но кучке нонконформистов не по силам осуществить перемены, которыми вы грезите.
— Ваша правда... а как насчёт людей, чьи подписи стоят под этими письмами? — Даниель вытащил стопку сложенных бумаг, каждая из которых была обвязана лентой и запечатана воском.
Рот Пенна сжался до размеров пупка, мозг напряжённо работал. Девушка подошла и подала шоколад.
— Не по-джентльменски так меня огорошивать...
— Когда Адам пахал, а Ева пряла...
— Бросьте глумиться, Владение Пенсильванией не подняло меня в очах Господа выше простого бродяги, но служит напоминанием, что со мной лучше не шутить.
— Вот потому-то, брат Уильям, я с риском для жизни пересёк штормовое Северное море и скакал во весь опор по мёрзлой грязи, чтобы перехватить вас до встречи с вашим будущим королём. — Даниель вытащил гуковы часы и повернул к свету циферблат из слоновой кости. — Вы ещё успеете написать свое письмо и положить сверху на эту стопку.
* * *
—
Я намеревался спросить, известно ли вам, сколько людей в Амстердаме жаждет вас убить... однако, приехав сюда, вы ответили на мой вопрос: «Нет», — сказал Вильгельм, принц Оранский.
— Вы получили мое предупреждение в письме к д'Аво, не так ли?
— Оно еле-еле поспело... главный удар пришёлся по тем крупным акционерам, которых я не стал предупреждать.
— Франкофилам?
— Ну,
этотрынок совершенно подорван, мало кто из голландцев теперь продаётся французам. Сегодня мои враги — те, кого можно назвать политически недальновидными. Так или иначе, ваша батавская шарада доставила мне уйму хлопот.
— Первоклассный источник сведений при дворе Людовика XIV не мог обойтись дешево.
— Ваш убогий трюизм легко вывернуть наизнанку: сведения, купленные столь дорого, обязаны быть первоклассными. К слову, что вы узнали от двух англичан? — Вильгельм взглянул на грязную ложку и раздул ноздри. Юный слуга-голландец, куда красивей Элизы, засуетился и принялся убирать свидетельства того, что здесь долго пили горячий шоколад. Звон чашек и ложек, казалось, досаждал Вильгельму больше грохота канонады на поле боя. Он откинулся в кресле, закрыл глаза и повернулся лицом к огню. Мир для него представал тёмным подвалом с натянутой внутри хрупкой, как паутина, сетью тайных каналов, по которым время от времени поступают слабые шифрованные сигналы: огонь, открыто рассылающий во все стороны явное тепло, был своего рода чудом, явлением языческого божества средь готического храма. Лишь когда слуга закончил уборку и в комнате снова стало тихо, морщины на лице принца слегка разгладились. Он не достиг ещё и сорока лет, но выглядел и вёл себя как человек преклонного возраста: солнце и солёные брызги преждевременно состарили кожу, сражения испортили характер.
— Оба верят в одно и то же и верят искренне, — сказала наконец Элиза, имея в виду двух англичан. — Оба прошли через горнило страданий. Сперва я думала, что толстый свернул с пути. Однако худой так не считает.
— Быть может, худой наивен.
— Он наивен в
ином.Нет, оба принадлежат к одной секте или чему-то в таком роде — они знают и узнают друг друга. Они испытывают взаимную неприязнь и стремятся к разному, однако предательство, продажность и отступление от избранной цели для них немыслимо. Это та же секта, что у Гомера Болструда?
— И да, и нет. Пуритане — как индуисты, бесконечное разнообразие, а по сути одно и то же.
Элиза кивнула.
— Чем вас так завораживают пуритане?
Вопрос прозвучал неласково. Вильгельм подозревал какую-то детскую слабость, некий оккультный мотив. Элиза взглянула на него, как девочка, которую переехало телегой. От такого взгляда большинство мужчин распалось бы, словно вареная курица. Не сработало. Элиза видела, что Вильгельм окружает себя красивыми мальчиками. Однако у него была и любовница, англичанка Элизабет Вилльерс, умеренно красивая, зато очень умная и острая на язык. Принц Оранский никогда не позволил бы себе такую слабость, как зависимость от одного пола, любые чувства, которые внушала ему Элиза, он мог с легкостью направить на прислужника, как голландский крестьянин, открывая и закрывая шлюз, направляет воду на то или иное поле. А возможно, он лишь старался произвести такое впечатление, окружая себя красавчикам.
Элиза чувствовала, что допустила опасный промах. Вильгельм нашел в ней изъян, и если она немедленно не рассеет его подозрений, запишет ее в недруги. И если Людовик держит врагов в золоченой клетке Версаля, то Вильгельм, надо полагать, расправляется со своими куда проще.
Элиза решила, что сказать правду — не самое плохое.
— Я нахожу их занятными, — проговорила она наконец. — Они так не похожи на других. Такие странные. Однако они не простачки — в них есть пугающее величие. Кромвель был лишь прелюдией, упражнением. Пенн владеет немыслимо огромными землями. Нью-Джерси также принадлежит квакерам, и различные пуритане закрепились по всему Массачусетсу. Гомер Болструд говорил поразительнейшие вещи, низвержение монархии из них — самая заурядная. Он говорил, что негры и белые равны перед Богом, что с рабством надо покончить повсеместно и что его единоверцы не успокоятся пока не убедят всех в своей правоте. «Сперва мы склоним на свою сторону квакеров, ибо они богаты, — сказал он, — потом других нонконформистов, затем англикан, следом католиков, а там и весь христианский мир».
Покуда Элиза говорила, Вильгельм перевел взгляд на огонь, показывая, что верит ей.
— Ваша одержимость неграми внушает удивление. Однако я заметил, что лучшие люди частенько обладают той или иной странностью. Я взял себе за правило выискивать их и не доверять тем, у кого странностей нет. Ваши несуразные идеи по поводу рабства мне глубоко безразличны. Однако то, что у вас есть взгляды, внушает к вам некоторое, пусть и малое, доверие.
— Если вы доверяете моему мнению, обратите внимание на худого пуританина.
— Однако у него нет ни обширных владений в Америке, ни денег, ни последователей!
— Потому на него и следует обратить внимание. Готова поспорить, у него был властный отец и. наверное, старшие братья. Его постоянно проверяли и тюкали. Он никогда не был женат, не самоутвердился даже в такой малости, как рождение сына, и теперь достиг той поры, когда либо что-то свершит, либо уже не свершит никогда. Всё это смешалось в его голове с грядущим восстанием против английского короля. Он решил поставить на успех восстания свою жизнь; не в смысле — жить или умереть, а в смысле — добьётся в ней чего-нибудь или нет.
Вильгельм поморщился.
— Никогда не заглядывайте так глубоко
в меня.
—Почему? Может быть, вам это было бы на пользу.
— Нет, нет, вы уподобляетесь члену Королевского общества, режущему живую собаку, — вы преисполнены холодной жестокости.
— Я?! А вы? Воевать — доброта?
— Для многих легче получить стрелу в грудь, чем выслушать ваше описание.
Элиза невольно рассмеялась.
— Не думаю, что жестоко описываю худого. Напротив, я верю, что он преуспеет. Судя по стопке писем, за ним стоят влиятельные англичане. Завербовать столько сторонников, оставаясь в такой близости к королю, очень трудно.
Элиза надеялась, что сейчас Вильгельм хотя бы отчасти проговорится, чьи это письма. Однако он едва ли не с первых слов разгадал её игру и отвёл взгляд.
— Безумно опрометчиво, — сказал он. — Не знаю, стоит ли полагаться на человека, затеявшего столь отчаянный план.
Наступила тишина. Одно из поленьев в камине с шипением и треском рассыпалось на угольки.
— Вы хотите мне что-то в связи с ним поручить?
Снова молчание, однако теперь бремя ответа лежало на Вильгельме. Элиза, отдыхая, изучала его лицо. Судя по всему, роль испытуемого ему не нравилась.
— У меня для вас важное дело в Версале, — признал он. — Я не могу отправлять вас в Лондон возиться с Даниелем Уотерхаузом. Впрочем, что касается него, в Версале вы будете даже полезней.
— Не понимаю.
Вильгельм широко открыл глаза, набрал в грудь воздуха и выдохнул, прислушиваясь к своим лёгким. Потом выпрямился, хотя его маленькое поджарое тело всё равно утопало в кресле, и взглянул на огонь.
— Я могу сказать Уотерхаузу, чтобы он был осмотрительнее. Он ответит: «Да, сир», но то лишь слова. Он не будет по-настоящему осторожен, пока ему не для чего жить.
— И вы хотите, чтобы я дала ему этот смысл.
— Я не могу потерять его. И тех, кто поставил свою подпись под письмами, из-за того, что однажды ему станет безразлично, жить или умереть. Ему нужна причина, чтобы цепляться за жизнь.
— Не вижу сложностей.
— Вот как? Я не могу придумать предлога, чтобы свести вас в одной комнате.
— У меня есть ещё одна странность, сир. Я увлекаюсь натурфилософией.
— Ах да. Вы остановились у Гюйгенса.
— А сейчас в городе находится ещё один друг Гюйгенса, швейцарский математик Фатио. Он молод, честолюбив и отчаянно хочет вступить в Королевское общество. Даниель Уотерхауз — секретарь Общества. Я устрою обед.
— Имя Фатио мне знакомо, — рассеянно произнёс Вильгельм. — Он назойливо добивается аудиенции.
— Я выясню, что ему нужно.
— Отлично.
— А что касательно остального?
— Простите?
— Вы упомянули, что у вас для меня важное дело в Версале.
— Да. Зайдите еще раз перед отъездом, и я объясню. Сейчас я утомился, устал говорить. То, что вам предстоит сделать, очень существенно, от этого зависит всё остальное. Я должен собраться с мыслями, прежде чем давать вам указания.
Г-н Декарт умеет весьма правдоподобно подавать, свои умопостроения и выдумки. С тем, кто читает его: «Начала философии», происходит то же, что с читателем романов, которые доставляют удовольствие и производят впечатление подлинных истории. Образы мельчайших частиц и вихрей увлекают своей новизной. Когда я читал его книгу... впервые, мне казалось, будто всё превосходно обосновано; сталкиваясь с затруднениями, я полагал, что недостаточно хорошо понял его мысль... Однако со временем, обнаруживая вновь и вновь утверждения явно ложные или весьма сомнительные, я полностью избавился от былого преклонения и теперь не нахожу в его физике ничего, что могу принять как истину.
Гюйгенс. «Концепция силы в ньютоновой физике: динамика в семнадцатом столетии»,
Уэстфолл. 1971 г., стр. 186
Христиан Гюйгенс сидел во главе стола, в перигелии эллипса, Даниель Уотерхауз — напротив него, в афелии. Элиза и Николя Фатио де Дюийер — друг напротив друга посередине. Обед — жареного гуся, ветчину и овощи — подавали члены семьи, давно превратившиеся в слуг. Где кому сидеть, Элиза продумала заранее. Уотерхауза с Гюйгенсом нельзя было сажать рядом — они бы замкнулись на себя и больше ни с кем не разговаривали. Так получилось лучше; Фатио хотел говорить только с Уотерхаузом, Уотерхауз — только с Элизой, Элиза притворялась, будто слушает только Гюйгенса, и в итоге разговор шёл вокруг стола по часовой стрелке.
Приближалось зимнее солнцестояние, солнце зашло в середине дня. Лица, освещённые натюрмортом из свечей в заплывших воском бутылях, висели во тьме, словно луны Юпитера. Тиканье часовых механизмов в дальнем конце комнаты сперва отвлекало, потом стало частью материи пространства, словно биение собственных сердец: они слышали его, только когда хотели, и тем не менее оно постоянно напоминало о ходе времени. Трудно быть дикарём в окружении стольких часов.
Даниель Уотерхауз пришёл первым и сразу извинился перед Элизой, что в прошлый раз принял её за служанку. Она встретила его извинения ехидной улыбкой и ничего объяснять не стала. То был самый заурядный флирт; в Версале любой, удостоивший его внимания, лишь закатил бы глаза. Однако Уотерхауз пришёл в полный ужас. Элизу это слегка встревожило.
Он попытался сделать новый заход.
— Мадемуазель, я был бы менее чем...
— О, говорите по-английски! — перебила Элиза по-английски. Собеседник едва не лишился чувств: сперва от удивления, что она говорит на его языке, затем — от испуга, что она слышала их с Пен ном разговор.
— Так что вы хотели сказать? — продолжала она.
Он попытался вспомнить, что говорил. В человеке вдвое моложе такое смущение казалось бы даже милым, сейчас же Элиза с ужасом гадала, что будет, когда первая графиня, получившая выучку при французском дворе, запустит в него когти. Вильгельм прав: Даниель Уотерхауз — подводный риф, опасность для навигации.
— Э-э... я был бы менее чем честен... э-э... — Он поморщился. — По-французски это звучало галантно, По-английски — напыщенно. Я хотел спросить... при том, сколь сложны отношения между нашими странами и тем паче — между мужчинами и женщинами, а также не будучи силён в этикете... могу ли я сыскать предлог беседовать с вами и писать вам письма, не нарушая общественных приличий?
— Вам мало этого обеда? — кокетливо-обиженно произнесла она, и тут вошёл Фатио. На самом деле Элиза видела, как он идёт через Плейн, и соответственно подгадала время разговора. Уотерхауз вынужден был стоять в сторонке и мысленно пересчитывать свои оплошности, покуда Элиза и Фатио разыгрывали ритуал точно как в версальском салоне Аполлона. В нём было много от придворного танца, но с обертонами дуэли: они прощупывали друг друга, посылая сигналы, зашифрованные в наряде, интонации либо жесте, и с пристальностью фехтовальщиков примечали: заметил ли противник и как отреагировал. Элиза, только что от двора Короля-Солнце, была в превосходящем положении, оставалось лишь выяснить, какой прием оказать Фатио. Будь он католик, француз, титулованный, вопрос бы решился до того, как он вошёл в дверь. Однако он был протестант, швейцарец, незнатного дворянского рода. Никто не назвал бы его красавцем; из-под высокого выпуклого лба смотрели огромные голубые глаза, однако нижняя половина лица была мелковата, острый нос напоминал клюв, а во всей внешности сквозила мучительная настороженность пойманной в силок птицы.
В какой-то миг Фатио оторвал взгляд голубых глаз от Элизы и затеял такой же танец-поединок с Уотерхаузом. Опять-таки, будь Фатио член Королевского общества или доктор какого-нибудь университета, Уотерхауз знал бы, как к нему относиться, а так Фатио приходилось извлекать рекомендации из воздуха, роняя имена разоблаченных им шарлатанов, названия прочитанных книг, решенных задач, проделанных опытов и увиденных существ.
— Я почти ожидал встретить здесь Еноха Роота, — произнес он на определенном этапе, — ибо один мой, гм, знакомец, любитель, гм, химии, поделился со мной слухом — учтите, всего лишь слухом, — будто человек сходной наружности третьего дня сошел с корабля, прибывшего по каналу из Брюсселя.
Размазывая свою новость все более тонким слоем, Фатио несколько раз устремлял взор на Даниеля. Некоторые французские придворные давно бы подмигнули и погладили усы, Уотерхауз лишь смотрел неподвижным взглядом василиска.
Больше Фатио об алхимии не заикался, с этого момента беседа шла только о математике и последней работе Ньютона. Элиза слышала и от Лейбница, и от Гюйгенса, что Ньютон написал нечто такое, от чего все другие натурфилософы попрятали головы между колен и не смеют больше взяться за перо, она понимала, почему Фатио свернул в эту сторону. Тем не менее он временами обращался к Элизе, поддерживая светское течение беседы. Все эти экзерсисы Фатио выполнял без малейших усилии, что делало честь и его выучке, и общему балансу гуморов. И все же смотреть, как он отчаянно карабкается вверх, было утомительно. Едва переступив порог, молодой математик завладел разговором, до конца вечера все только и делали, что реагировали на Фатио. Элизе это было на руку, поскольку раздражало Уотерхауза, а ей давало возможность спокойно наблюдать. Она не могла понять одного, из какого источника Фатио черпает свой завод. Он и впрямь был самыми громкими и быстрыми часами в комнате, словно у него внутри свернутая пружина. И не проявлял никакого мужского интереса к Элизе, что тоже ее устраивало: она ясно видела, что в ухаживаниях он крайне назойлив.
Почему они просто не прогнали Фатио и не пообедали в свое удовольствие. Потому что он обладал истинными достоинствами. Поначалу, увидев человека, столь явно стремящегося произвести впечатление, Элиза и, судя по всему, Уотерхауз склонны были счесть его позером. Однако это было не так. Поняв, что Элиза не католичка, он нашел, что сказать интересного про религию и состояние французского общества. Выяснив, что Уотерхауз — не алхимик, он заговорил о математических функциях, да так, что англичанин сразу встрепенулся. Даже Гюйгенс, когда наконец продрал глаза и спустился в гостиную, явственно показал, что видит в Фатио равного — во всяком случае, человека, настолько близкого к его уровню, насколько вообще можно приблизиться к Гюйгенсу.
— Человек моих юных лет и скромных достижений не может в полной мере воздать честь мужу, сидевшему однажды за этим столом...
— Вообше-то Декарт обедал за этим столом не однажды, а многажды! — прогремел Гюйгенс.
— ...и предложившему объяснять физическую реальность с помощью математики, — заключил Фатио.
— Вы не стали бы так рассыпаться в похвалах, если бы не собирались сказать что-то против него, — заметила Элиза.
— Не против него, а против некоторых сегодняшних его эпигонов. Проект, начатый Декартом, закрыт. Вихри никуда не годятся. Удивлён, что Лейбниц по-прежнему возлагает на них какие-то надежды.
Все за столом чуточку выпрямились.
— Возможно, у вас более свежие вести от Лейбница, чем у меня, сударь, — сказал Уотерхауз.
— Вы оказываете мне незаслуженную честь, доктор Уотерхауз, предполагая, будто доктор Лейбниц сообщит о своих новых прозрениях мне до того, как отослать их в
Королевское общество!Пожалуйста, поправьте меня.
— Дело не в том, что Лейбниц так уж привязан к вихрям, а в том, что он не может поверить в загадочное действие на расстоянии.
Услышав эти слова, Гюйгенс поднял руку, словно пытался остановить время. Жест его не ускользнул от Фатио. Уотерхауз продолжал:
— Действие на расстоянии есть некое оккультное понятие — быть может, и привлекательное для определённого рода умов...
— Но не для тех из нас, кто принял механическую философию, которую господин Декарт проповедовал за этим самым столом!
— Сидя в этом самом кресле, сударь! — возгласил Гюйгенс, указуя на Фатио жареной куриной ножкой.
— Я создал свою теорию гравитации, которая объясняет закон обратной квадратичной зависимости, — сказал Фатио. — Как от камня, брошенного в воду, расходятся круги, так и планеты производят концентрические возмущения небесного эфира, давящие на спутники...
— Запишите это, — сказал Даниель, — и пришлите ко мне. Мы напечатаем вашу гипотезу вместе с гипотезой Лейбница, и пусть верх возьмёт более сильная.
— С благодарностью принимаю предложение! — Фатио быстро взглянул на Гюйгенса, словно проверяя, слышал ли тот слова Уотерхауза и сможет ли их потом подтвердить. — Однако, боюсь, мы утомили мадемуазель Элизу.
— Ничуть, мсье, мне интересно всё, что имеет отношение к доктору.
— Есть ли тема, которая так или иначе не касается Лейбница?
— Алхимия, — мрачно произнёс Уотерхауз.
Фатио, чьей главной целью сейчас было вовлечь Элизу в разговор, оставил эту реплику без внимания.
— Я гадаю, уж не рука ли доктора угадывается за созданием Аугсбургской лиги.
— Полагаю, нет, — сказала Элиза. — Лейбниц давно мечтает объединить католическую и лютеранскую церковь и предотвратить новую Тридцатилетнюю войну. Аугсбургская лига больше похожа на подготовку к войне. Таковы устремления не доктора, а Вильгельма Оранского.
— Защитника протестантской веры, — присовокупил Фатио. Элиза привыкла слышать это сочетание, приправленное ядом французского сарказма, но Фатио произнёс его тщательно, словно натурфилософ, оценивающий недоказанную гипотезу. — Нашим соседям в Савойе не помешал бы защитник, когда де Катина прошёл по стране огнём и мечом. Да, тут я расхожусь с доктором, при всём уважении к его благим намерениям, нам и впрямь нужен защитник, и Вильгельм Оранский будет в этой роли весьма хорош, если не угодит в лапы к французам. — При последних словах он выразительно взглянул на Элизу.
Гюйгенс хохотнул.
— Дело несложное, учитывая, что он никогда не покидает голландскую почву.
— Однако побережье длинно и по большей части безлюдно. Французы высадят своих людей, где захотят.
— Французский флот не сможет незаметно подойти к голландскому берегу, — отвечал Гюйгенс, явно забавляясь такой мыслью.
По-прежнему наблюдая за Элизой, Фатио сказал:
— Я не говорю о флоте. Довольно будет одной яхты, полной головорезами.
— И что эти головорезы сделают против голландской армии?
— Если они встанут лагерем на берегу и будут дожидаться армии, им несдобровать, — сказал Фатио. — Однако если они подойдут к тому участку побережья, где Вильгельм катается на песчаном паруснике, в нужное время дня, то смогут в несколько минут перекроить карту и переписать историю Европы.
Несколько минут не было слышно ничего, кроме часов. Фатио по-прежнему смотрел на Элизу большими голубыми глазами — исполинскими линзами, которые словно вобрали в себя весь свет в комнате. Чего они не знают или о чём не догадывается их обладатель?
С другой стороны, каких только уловок не измыслит мозг, а глядя в такие глаза, кто не попадётся в их ловушку?
— Умно придумано. Похоже на главу из авантюрного романа, — сказала Элиза.
Высокий лоб Фатио собрался морщинами, взгляд, секунду назад столь проницательный, сделался молящим. Элиза взглянула на лестницу.
— Теперь, когда Фатио нас развлёк, быть может, господин Гюйгенс расширит наш кругозор?
— Как мне трактовать ваши слова? — полюбопытствовал Гюйгенс. — Последний раз, когда вы в этом доме расширяли кругозор своего гостя, мне пришлось отводить глаза.
— Пригласите нас на крышу, откуда мы увидим звёзды и планеты, и расширьте наш умственный кругозор, показав нам в телескоп новые явления природы, — спокойно отвечала Элиза.
— Ту же просьбу вы могли бы обратить к любому из присутствующих мужей, ибо я ничем не выше их, — сказал Гюйгенс.
Некоторое время Уотерхауз и Фатио состязались с ним в самоуничижении, затем все облачились в зимнее платье и поднялись на крышу. Небо замутнял лишь морозный пар изо рта. Гюйгенс закурил глиняную трубку. Фатио, помогавший ему прежде, с напряжённой точностью колибри расчехлил большой ньютоновский телескоп, одновременно прислушиваясь к Уотерхаузу и Гюйгенсу, беседующим об оптике, и поглядывая на Элизу, которая прогуливалась вдоль парапета, любуясь видами. На востоке лежал тёмный Гаагский лес, на юге дымились трубы и сияли окна Хофгебейда. На западе открытая всем ветрам площадь Плейн тянулась до Гренадерских ворот Бинненхофа. Много воска и ворвани жгли там в ту ночь, освещая торжество в большом зале. Для приглашенных на празднество молодых дам иллюминация была невиданной роскошью. Для Гюйгенса — досадной помехой: от множества ламп и свечей влажный воздух дрожал слабым рассеянным светом, неразличимым для большинства людей, однако губительным для наблюдений.
Через несколько минут старшие мужчины принялись наводить телескоп на Сатурн, отчётливо видимый вне зависимости оттого, сколько свеч жгут в Бинненхофе. Фатио подошёл к Элизе.
— Давайте не будем церемониться и поговорим напрямую, — сказала она.
— Как желаете, мадемуазель.
— Яхта и головорезы — ваше измышление или...
— Скажите, ошибаюсь ли я: каждое утро, если погода не совсем ужасна и ветер дует с моря, принц Оранский в десять часов отправляется на окраину Схевенингена, берёт песчаный парусник и мчит вдоль побережья до дюн у Катвейка, хотя в погожие дни он доезжает до самого Нордвейка, затем поворачивает назад и возвращается в Схевенинген к полудню.
Не желая радовать Фатио подтверждением его правоты, Элиза отвечала:
— Вы изучали привычки принца?
— Не я. Граф Фениль.
— Фениль... я слышала это имя в салоне герцогини д'Уайонна. Он из тех мест, где сходятся Швейцария, Савойя, Бургундия и Пьемонт.
— Да.
— Католик, франкофил.
— Он савояр по имени, но очень рано понял, что Людовик XIV затмит герцога Савойского и поглотит его земли, поэтому стал больше французом, чем сами французы, и поступил в армию Лувуа. Это одно должно было доказать французскому королю его верность. Однако после того, как французская армия продемонстрировала свою силу на самом пороге его страны, Фениль, очевидно, счёл, что надо выслужиться как-то ещё. Он составил план, о котором я вам рассказывал: похитить Вильгельма и доставить во Францию в цепях.
Они остановились на углу крыши, откуда открывался вид на Плейн и на Бинненхоф. Когда д'Аво впервые привёл сюда Элизу кататься на коньках, дворец выглядел в её глазах великолепным, по крайней мере по европейским меркам. Теперь она привыкла к Версалю, и Бинненхоф казался ей дровяным сараем, невзирая на множество огней. Там сейчас должен быть Уильям Пенн, а также другие члены дипломатического корпуса, включая д'Аво. Он пригласил Элизу сопровождать его; она сперва согласилась, потом переменила решение ради сегодняшнего обеда. Посол был недоволен и задавал неприятные вопросы. После того, как он завербовал её и отправил в Версаль, их отношения приняли характер вассальной зависимости. Не раз д'Аво показывал Элизе свою жестокую, мстительную сторону, главным образом через завуалированные намёки, чем чревато для неё его недовольство. Элиза подозревала, что именно д'Аво сообщил Фенилю о привычках Вильгельма.
Зима стояла теплая, и Хофвейвер перед Бинненхофом лежал черным, ещё не замерзшим прямоугольником; порывы ветра дробили отражение праздничных фонарей. Элиза вспомнила свое собственное похищение на берегу и едва не заплакала. Фатио мог говорить правду, а мог лгать, но вместе с недавними угрозами д'Аво слова швейцарца наполнили её сердце щемящей тоской — не связанной с каким-либо человеком, планом или событиями; просто тоской, чёрной, как вода, поглощающая весь свет.
— Откуда вам известно, что на уме у графа де Фениля?
— Несколько недель назад я навешал отца в Дюийере — нашем швейцарском поместье. Фениль в то же время нанёс ему визит. Мы вышли прогуляться, и он рассказал мне то, что я сейчас передал вам.
— Он должен быть совсем безмозглым, чтобы говорить об этом открыто.
— Допускаю. Хотя в той мере, в какой его главная цель — поднять свой престиж, чем больше он говорит, тем лучше.
— Очень необычный план. Граф изложил его кому-нибудь, кто способен его оценить?
— Да, маршалу Лувуа, который в ответ прислал письмо и велел начинать приготовления.
— Как давно это было?
— Достаточно давно, мадемуазель, чтобы закончить все приготовления.
— Так вы приехали, чтобы предупредить Вильгельма?
— Я всеми силами пытаюсь его предупредить, — сказал Фатио, — но он не даёт мне аудиенцию.
— Непонятно, зачем вы обратились ко мне. С чего вы взяли, будто принц Оранский станет меня слушать? Я живу в Версале, занимаюсь тем, что инвестирую капиталы придворных французского короля. Время от времени я езжу сюда посоветоваться с агентами, а также встретиться с моим добрым другом и клиентом д'Аво. Откуда вы взяли, будто я как-то связана с Вильгельмом?
— Довольно сказать, что я это знаю, — спокойно отвечал Фатио.
— Кто ещё знает?
— Кто ещё знает, что тело, подчиняющееся закону обратных квадратов, движется по коническому сечению? Что между кольцами Сатурна есть щель?
— Всякий, кто читает «Начала» и смотрит в телескоп, соответственно.
— И способен проникнуть в то, что прочёл или увидел.
— Да, из тех, кто владеет книгой Ньютона, мало кто может её понять.
— Истинная правда, мадемуазель. Подобным же образом всякий может вас видеть или слушать сплетни о вас, но, чтобы извлечь из этого истину, нужны дарования, которыми Господь одаряет немногих.
— Так вы узнали обо мне от своих собратьев? Они есть при каждом дворе, в каждой церкви и в каждом университете и узнают друг друга потайным словам и знакам. Пожалуйста, не темните со мной, Фатио, это так утомляет.
— Темнить? Я и в мыслях не посмел бы оскорбить женщину вашего ума. Да, скажу без утайки, что принадлежу к эзотерическому братству, в рядах которого немало людей знатных и влиятельных, что самая цель этого братства — обмениваться знаниями, которые нельзя открывать профанам, и что из этого-то источника я и знаю про вас.
— Выходит, милорд Апнор и прочие господа, справляющие нужду в коридорах Версаля, знают о моих связях с Вильгельмом Оранским?
— Среди них большинство — позёры, не обладающие истинной способностью к пониманию. Не меняйте своих планов, вообразив, будто они смогут проникнуть в то, во что проник я.
Ответ не слишком успокоил Элизу. Она не ответила, и Фатио вновь взглянул на неё с мольбой. Она отвернулась — в противном случае пришлось бы фыркнуть и закатить глаза — и посмотрела на Плейн. Её внимание привлекла высокая фигура в длинном плаще, с рассыпанными по плечам серебристыми волосами. Человек вышел из Гренадерских ворот, словно только что с торжества. Он прокричал, выпуская изо рта облачко морозного пара: