Я широкоплечий и при теперешних моих габаритах узкий в бедрах. Ноги у меня длинные, вполне пропорционально туловищу и, по имеющимся отзывам, стройные. Волосы с проседью, глаза голубые, а щеки красные — цвет лица я унаследовал от матери-ирландки. Ход времени не прошел незаметно для моей физиономии, и оно отметило его шрамами, сеткой морщин, глубокими бороздами и щербинками. Я ношу бороду и усы, но щеки брею; вышеуказанная борода с краев седая, а посередке темная, как скунсовый мех, — отпущена в память кое-кого из моих предков. Лелея бороду, я не ссылаюсь, как это принято в ряде случаев, на болезнь кожи или неприятные ощущения при ежедневном бритье, не стараюсь спрятать под ней безвольный подбородок, а не краснея признаюсь, что считаю ее украшением своей физиономии, подобно павлину, который гордится своим хвостом. И, наконец, борода в наши дни — это единственное, в чем женщина не может перещеголять мужчину, а если и перещеголяет, то успех ей обеспечен только в цирке.
Мой костюм наилучшим образом подходил для дороги, хотя и отличался некоторым своеобразием. Невысокие резиновые сапоги с пробковой стелькой позволяли мне держать ноги в тепле и в сухе. Бумажные штаны цвета хаки, купленные на распродаже военного обмундирования, прикрывали моя бедра и голени, а тулово нежилось в охотничьей куртке с вельветовыми обшлагами и воротником и на заду с карманом для дичи — такой глубины, что в нем можно было бы протащить контрабандой индийскую принцессу в общежитие ХАМЛ [Христианская ассоциация молодых людей]. Фуражку свою я ношу уже много лет — это синяя английская капитанка с маленьким козырьком и с кокардой, на которой королевский лев и единорог все еще дерутся из-за английской короны. Фуражка эта весьма непрезентабельна на вид и вся пропитана морской солью, но мне подарил ее командир того самого миноносца, на котором я отплыл из Дувра во время войны, — кроткий был человек, всем джентльменам джентльмен и убийца. Уже после того, как я вышел из-под его начала, он атаковал немецкий торпедный катер, но огня по нему не стал открывать, чтобы не повредить, потому что такие в плен еще не попадались, а кончилось это тем, что его самого пустили на дно. С тех пор я и ношу эту фуражку в его честь и в память о нем. Кроме того, она мне нравится. Мне в ней хорошо. В восточных штатах этой фуражкой никто не интересовался, зато в Висконсине, Северной Дакоте и Монтане, когда море осталось у нас далеко позади, на нее, по-моему, стали поглядывать, и тогда я купил ковбойскую шляпу, так называемый стетсон, — не очень широкополый, добротный, хоть и несколько старомодный головной убор вроде тех, что носили на Западе мои дядюшки-скотоводы. К морской фуражке я вернулся только в Сиэтле, когда выехал к другому океану.
Поелику наказ Аддисона исполнен. Читатель мой вновь находит меня на стоянке в Нью-Гэмпшире. Я сидел на приступочке, листал страницы «Спектэйтора» и думал, что человеческий мозг обычно делает сразу два дела вполне осознанно и, может быть, еще несколько дел — бессознательно. В это время на лужайку въехала роскошная машина, и весьма тучная, претенциозного вида дама выпустила из нее весьма тучного и претенциозного вида шпица дамского сословия. Последнее обстоятельство осталось для меня незамеченным, но до Чарли оно дошло моментально. Выскочив из-за мусорного бака, он пленился этой красоткой, французская кровь в нем взыграла, и тут пошли такие амуры, что цель их не замедлили распознать даже далеко не зоркие глаза ее хозяйки. Миледи возопила, как подстреленный заяц, вывалилась из машины и бросилась было укрыть свое сокровище у себя на груди, да не смогла так низко нагнуться. Единственное, что ей удалось сделать, это шлепнуть по голове моего рослого Чарли. Реакция на шлепок была у Чарли совершенно естественная: он тяпнул ее мимоходом за руку и снова закружился в вихре страстей. До сей минуты мне как-то не приходилось вникать в смысл выражения «и небеса разверзлись от крика». Прежде всего я не знал, что значит «разверзаться». Потом отыскал этот глагол в словаре. И что правда, то правда — от воплей этой коровищи небеса действительно разверзлись. Я схватил ее за руку и увидел, что на коже даже царапинки нет, тогда я схватил собачонку, и она тут же меня укусила, да как следует, до крови, прежде чем мне удалось слегка придушить ее, подлую.
Чарли воспринял всю эту сцену как чистейший нонсенс. Он в двадцатый раз полил мусорный бак и поставил на этом точку.
Дама успокоилась не скоро. Бутылкой коньяка, которую я ей вынес, ее можно было уложить на месте, а она отпила прямо из горлышка смертельную дозу — и ничего, не окочурилась.
Казалось бы, после всего, что я для Чарли сделал, ему следовало бы прийти ко мне на помощь, но неврастеники его раздражают, а пьяницы выводят из себя. Он забрался в наш домик, залез под стол и уснул. Sic semper sum [Таковы всегда (лат.)] эти французики. Наконец миледи рванула на себя ручной тормоз и укатила, и от этого дня, которым я так наслаждался, остались одни обломки. Аддисон рухнул наземь, объятый пламенем, форель уже не выписывала кругов по воде, на солнце надвинулась туча и сразу остудила воздух. Я поймал себя на том, что гоню машину быстрее, чем мне самому хотелось, потом пошел дождь, холодный, будто стальной. Я не уделял очаровательным попутным деревушкам того внимания, какого они заслуживали, и вскоре мы пересекли границу и поехали по штату Мэн дальше на восток.
Почему это любые два соседних штата не могут установить у себя одинаковую скорость движения? Только успеешь привыкнуть к пятидесяти милям в час, как граница и там шестьдесят пять. Удивляюсь, неужели нельзя сесть за стол и договориться? Впрочем, в одном между всеми штатами достигнуто полное единодушие — каждый уверен, что он из всех самый лучший, и сообщает вам об этом огромными буквами, когда вы пересекаете его границу. Почти сорок штатов было на моем пути, и среди них не нашлось ни одного, который не замолвил бы за себя доброго словечка. Это даже немножко нескромно с их стороны. Предоставили бы путешественникам самим судить. Но, может быть, так и надо? А то не подскажешь нам — мы и не догадаемся?
Подготовка к зиме в Новой Англии — дело нешуточное. Летом ее народонаселение, вероятно, сильно возрастает, дороги бывают забиты беженцами — теми, кто спасается от липкой жарищи Бостона и Нью-Йорка. Теперь же все ларьки, торгующие сосисками, все «кафе-мороженое», антикварные лавки и киоски с продажей мокасин и перчаток оленьей кожи — все стояло закрытое, со спущенными шторами, и повсюду виднелись объявления: «Откроемся летом». Я никак не мог привыкнуть к тому, что вдоль шоссейных дорог теперь то и дело попадаются разные антикварные магазинчики, заваленные и настоящим и «подлинным» старьем прошлых времен. В наших тринадцати колониях не насчитывалось в те времена даже четырех миллионов человек, и, судя по всему, каждый из них лихорадочно мастерил столы, стулья, изготовлял фарфоровую и стеклянную посуду, формочки для литья свеч, всякие железные и медные штуковины самых причудливых очертаний и все это впрок, на потребу туристам двадцатого века! Вдоль дорог Новой Англии продается столько всякой старинной рухляди, что ею одной можно обставить жилища пятидесятимиллионного населения. Будь я оборотистым дельцом и заботься хоть чуточку о своих еще не родившихся правнуках, чем не могу похвалиться, надо бы мне собрать побольше всякого хлама и поломанных автомобилей, прочесать городские свалки, свезти свою добычу в одно место и опрыскать ее той жидкостью, которую применяют от моли на кораблях нашего флота. Лет через сто мои потомки получили бы разрешение открыть этот тайник и стали бы королями антиквариата, первейшими в мире. Если уж побитый, потрескавшийся, покореженный хлам, от которого пытались отделаться наши предки, приносит теперь такие доходы, вообразите ценность «олдсмобиля» модели 1954 года или тостера выпуска 1960 года. А миксеры устарелого образца? Господи боже! Да тут возможности неограниченные! Вещи, за вывоз которых на свалку нам приходится платить, принесут в будущем целые состояния.
Если мой интерес ко всякой рухляди покажется кому-нибудь чрезмерным, что поделаешь: так оно и есть на самом деле, и у нас дома ее предостаточно — полгаража завалено всякими обломками и барахлом. Эти вещи идут у меня на починку других вещей. Не так давно я остановил машину недалеко от Сэг-Харбора, у складского двора одного торговца ломом. Уважительно разглядывая его запасы, я вдруг подумал, что у меня этого добра еще больше. Но мне на самом деле свойственно искреннее и почти скупердяйское пристрастие к ненужным вещам. В свое оправдание скажу, что в наш век, когда всему у нас положено мгновенно устаревать, в моей коллекции почти всегда найдется чем починить и сломавшийся унитаз, и мотор, и газонокосилку. Но, положа руку на сердце, я просто-напросто люблю всякое барахло.
Еще до того, как двинуться в путь, я предвидел, что через каждые два-три дня мне придется заезжать в мотель или на автомобильную стоянку не столько ради ночевки, сколько ради того, чтобы принять роскошную горячую ванну. В Росинанте я грел воду в чайнике и обтирался губкой, но когда моешься, стоя в бадейке, особой чистоты не наведешь, а удовольствия и вовсе не получишь. Купаться в глубокой ванне, налитой обжигающе горячей водой, — истинное наслаждение. А вот для стирки белья я изобрел новый способ еще в самом начале своего путешествия, и попробуйте-ка превзойти его! Получилось это таким образом: у меня было с собой большое пластмассовое ведро для мусора с крышкой и ручкой. Так как на ходу ведро это опрокидывалось, я привязал его крепким эластичным шнурком с матерчатой обмоткой к перекладине в маленьком платяном шкафчике Росинанта, где оно могло болтаться, не проливаясь, сколько влезет. Прошел день; я хотел опростать его в придорожный мусорный бак, и (представьте себе!) столь тщательно перемешанного и умятого мусора мне в жизни не приходилось видеть. Должно быть, все великие открытия делаются на основе жизненного опыта такого вот рода. На следующее утро я это ведро вымыл, бросил туда две рубашки, нижнее белье и носки, всыпал стирального порошка, залил все это горячей водой и привязал его эластичным шнурком к перекладине в платяном шкафу, где оно проболталось и проплясало у меня весь день. Вечером белье было выполоскано в ручье — и верите ли, такого чистого еще никто не видывал. В Росинанте я протянул у окна нейлоновую бечевочку, развесил на ней всю свою постирушку, и с тех пор один день у меня уходил на стирку, другой — на сушку белья. Я даже превзошел самого себя и стирал таким способом простыни и наволочки. Словом, с бельем дело обстояло отлично, а вот проблема горячей ванны не была решена.
Недалеко от Бангора я заехал в мотель и снял там номер. Плата оказалась недорогая. У входа висело объявление: «На зимний сезон цены значительно снижены». Чистота в этом мотеле была ослепительная: все синтетическое — линолеум, занавески, пластмассовые столешницы, на которых не остается ни мокрых пятен, ни прожогов от сигарет, пластмассовые абажуры. Только постельное белье и полотенца были из натурального полотна. Я зашел в маленький ресторанчик при мотеле. Там тоже все было из пластиков: столовое белье, масленка. Сахар и печенье — в целлофановых обертках, желе — в маленьком пластмассовом гробике, упакованном в целлофан. Для ужина время еще не пришло, и кроме меня там никого не оказалось. Передник на официантке и тот был синтетический, из тех, что не стирают, а моют губкой. Сама она была не веселая, но и не грустная. Так, ни то ни се. Но я не верю, что человек может быть просто пустым местом. Должно же в нем обнаружиться какое-то нутро, хотя бы для того, чтобы шкуре было на чем держаться. Этот пустой взгляд, эта вялая рука, эти алые щечки, присыпанные, как пончики, пластиковой пудрой, должны были жить каким-нибудь воспоминанием, какой-нибудь мечтой.
Я спросил наугад:
— Когда во Флориду?
— На той неделе, — вяло проговорила она. Потом что-то шевельнулось в этой томящей пустоте. — А вы почем знаете, что я уезжаю?
— Может, мысли ваши прочитал.
Она посмотрела на мою бороду.
— Вы с цирком, что ли?
— Нет.
— Тогда как это понимать — мысли прочитал?
— Ну, может, я просто догадался. А вам нравится во Флориде?
— Еще бы! Я каждый год туда езжу. Зимой там большой спрос на официанток.
— А как вы там время проводите — в смысле развлечений?
— Да никак. Дурака валяешь, и больше ничего.
— Увлекаетесь рыбной ловлей, плаваете?
— Да не очень. Так просто, дурака валяешь. Этот песок тамошний — у меня от него зуд.
— Хорошо зарабатываете?
— Нет, публика ерундовая.
— Ерундовая?
— Они лучше на выпивку потратятся.
— Чем на что?
— Чем на чаевые. Такие же, как тут летом. Ерундовые.
Странное дело: иной человек войдет и всю комнату заполнит своей бодростью, своим хорошим настроением. А другие, и в том числе и эта особа, выпускают из вас, как воздух, и жизнелюбие и энергию и способны высосать до дна любое удовольствие без всякой радости для себя. Воздух сереет вокруг таких людей. Я долго просидел за рулем в тот день, и может быть бодрости во мне поубавилось и сопротивляемость несколько упала. Эта девица доконала меня. На душе была такая тоска, такая безнадежность, что кажется залез бы под какой-нибудь пластмассовый колпак и помер. Такой назначать свиданья, с такой крутить роман! Мои попытки представить ее в роли любовницы не увенчались успехом. Дать ей, что ли, пять долларов на чай, подумал я, и тут же отказался от своего намерения, зная, к чему это приведет. Она не обрадуется. Она примет меня за сумасшедшего, только и всего.
Я вернулся в свой чистенький, маленький номерок. В одиночку мне не пьется. Это как-то неинтересно. И надеюсь, что один я никогда не буду пить, разве что стану алкоголиком. Но в тот вечер я достал бутылку водки из имеющихся у меня запасов и принес ее в свою келью. В ванной стояли два стакана для питьевой воды, каждый в целлофановом мешочке с надписью: «Эти стаканы подвергнуты предохранительной стерилизации». Поперек стульчака была наклеена бумажная полоска, сообщающая вам: «Этот унитаз подвергнут предохранительной стерилизации ультрафиолетовыми лучами». Все меня от чего-то предохраняли, и это было ужасно. Я содрал обертки с обоих стаканов. Я надругался над девственностью унитаза, прорвав бумажную полоску ногой. Я налил себе полстакана водки, выпил и налил еще столько же. Потом залег в глубокую ванну с горячей водой и лежал там, полный уныния и тоски, чувствуя, что в мире вообще нет ничего хорошего.
Мое настроение передалось Чарли, но Чарли — благородный пес. Он влез в ванную комнату, старый дурак, и, точно щенок, затеял игру с пенопластовым ковриком. Вот это сила характера, вот это друг! Потом кинулся к двери и поднял такой лай, будто мне грозило чье-то вторжение. И если бы не вся эта синтетика, возможно, что его потуги оказались бы небезуспешными.
Я вспомнил одного старого араба в Северной Африке — человека, руки которого не знали воды. Он угостил меня мятным чаем в стакане, покрытом таким слоем грязи, что стенки его были совершенно мутные, но вместе со стаканом мне предлагалась дружба, и чай от этого стал только вкуснее. И хотя мое здоровье там никто не охранял, зубы у меня не выпали, гноящиеся язвы не появились. Я стал формулировать новый закон, устанавливающий взаимосвязь между предохранительной стерилизацией и упадком духа. Сердечная тоска убьет вас скорее, гораздо скорее, чем бацилла.
Если бы Чарли не начал встряхиваться всем телом, и прыгать, и повторять «фтт», мне бы нипочем не вспомнить, что на ночь ему полагается две собачьи галеты и прогулка для проветривания мозгов. Я надел на себя все чистое и вышел с ним в клейменную звездами ночь. И увидел северное сияние в небе. За всю мою жизнь мне удавалось полюбоваться им считанные разы. Оно величаво парило над землей и сплошными наплывами восходило все выше и выше, точно путник, бесконечно странствующий в глубине бесконечной сцены. Переливы розовых, бледно-лиловых и пурпурных тонов плыли, пульсируя в ночном небе, и колючие в мороз звезды просвечивали сквозь них. Посчастливится же человеку увидеть такое в минуты, когда это ему всего нужнее! У меня промелькнуло в мыслях: а не схватить ли мне эту официантку и не вытолкать ли пинком в зад из ресторана под открытое небо — пусть полюбуется. Но я убоялся. С такой рядом, пожалуй, и вечность и безбрежность растают и утекут между пальцами. В воздухе сладостно припекало морозцем. Чарли, трусивший впереди, подробно обследовал подстриженные кусты бирючины, отдавая честь каждому кустику, и от него валил пар. На обратном пути он подбежал ко мне и обрадовался за меня. Я дал ему три собачьи галеты, разворошил свою стерильную постель и ушел ночевать в домик Росинанта.
Это вполне в моем духе — взять курс на запад, а двигаться к востоку. Со мной всегда так. Впрочем, я ехал на Олений остров по весьма уважительным причинам. Давняя моя приятельница и коллега, Элизабет Отис, бывает на Оленьем острове каждый год. Когда она заговаривает о нем. взгляд у нее становится потусторонним, речь — нечленораздельной. Узнав о моих сборах, она сказала:
— Вы, конечно, заедете на Олений остров.
— Это нам не по дороге.
— Вздор, — отрезала Элизабет знакомым мне тоном.
И голос и все ее поведение ясно говорили о том, что, если я не побываю на Оленьем острове, мне лучше не показываться в Нью-Йорке. Она не откладывая созвонилась с мисс Элеонорой Брейс, у которой всегда останавливается там. Вот и вся недолга — отступать было некуда. Словами об Оленьем острове не расскажешь, но не поехать и не осмотреть его — чистое безумие. Это единственное, что мне о нем сообщили. Кроме того, мисс Брейс была уже предупреждена о моем приезде.
В Бангоре я совершенно потерялся в потоке легковых и грузовых машин, среди орущих сирен и мелькания светофоров. Мне смутно помнилось, что ехать надо по федеральному шоссе №1. Я отыскал его и прокатил по нему десять миль, назад к Нью-Йорку. Дорожные указания — подробнейшие! — были даны мне в письменном виде, но вам, наверно, самим случалось замечать, что, когда дорогу объясняют люди, хорошо знающие те или иные места, и объясняют правильно, вы и вовсе теряете ориентацию. Я заплутался и в Элсворте, хотя меня уверяют, будто это при всем желании невозможно. Чем дальше, тем дороги становились все уже, и мимо меня начали с ревом проноситься машины, груженные лесом. Я проплутал почти весь день, но Блю-Хилл и Седжуик все-таки нашел. Отчаявшись, к вечеру я остановил свой грузовичок и обратился к величественному представителю власти штата Мэн. Что это была за фигура — точно высеченная из гранита, что добывают в окрестностях Портленда! Какой великолепный натурщик для конной статуи грядущих дней! Интересно, как станут ваять героев будущего — в мраморных виллисах или в мраморных полицейских машинах?
— Я что-то совсем заблудился, начальник. Может быть, вы мне поможете?
— Куда вам надо?
— Я пытаюсь попасть на Олений остров.
Он посмотрел на меня в упор и, убедившись, что я не шучу, повернулся в седле боком, показал на ту сторону проливчика и не счел нужным добавить больше ни слова.
— Это и есть Олений остров?
Полицейский склонил голову и так и оставил ее склоненной.
— А как туда попасть?
Мне часто приходилось слышать, будто жители Мэна — народ неразговорчивый, но этот кандидат в монументы на Маунт-Рашморе [гранитная скала-памятник в Южной Дакоте: в ней высечены гигантские скульптурные портреты четырех американских президентов], видимо, считал, что протянуть указательный перст дважды в течение одного дня равнозначно невыносимой болтливости. Он описал подбородком небольшую дугу в том направлении, куда я ехал. Если бы время позволило, я бы попытался вырвать у него еще хоть слово, даже зная заранее, что мои попытки обречены на провал.
— Благодарю вас, — проговорил я и сам себе показался отчаянной балаболкой.
Сначала мы проехали по железному мосту, выгнутому, как радуга, высокой аркой, потом, вскоре же, по низкому каменному в форме буквы «S», и наконец Росинант очутился на Оленьем острове. В письменных указаниях говорилось, что мне надо сворачивать на каждую боковую дорогу вправо, и слово «каждую» было подчеркнуто. Я одолел подъем и по более узкой дороге свернул направо, в сосновый бор, потом свернул направо по совсем узенькой и опять свернул направо по колеям, усыпанным сосновыми иглами. Когда едешь не в первый раз, все кажется проще простого. Мне не верилось, что я доберусь до места, но ярдов через сто впереди показался большой старинный дом мисс Элеоноры Брейс, и она сама вышла приветствовать меня. Я выпустил Чарли, и вдруг какая-то яростная серая лента сверкнула на просеке среди сосен и опрометью ворвалась в дом. Это был Джордж. Он не пожелал приветствовать ни меня, ни тем более Чарли. Мне так и не удалось разглядеть Джорджа как следует, но присутствие этого мрачного существа чувствовалось повсюду. Ибо Джордж — это старый серый кот, в котором накопилось столько ненависти ко всему живому и неживому, что даже сидя на чердаке он дает вам почувствовать свое страстное желание, чтобы вы поскорее убрались отсюда. И если бы на нас упала бомба и смела с лица земли все и вся, кроме мисс Брейс, Джордж был бы счастлив. Таким он создал бы мир, если бы это зависело от него. Он так никогда и не узнает, что Чарли интересовался им только из вежливости, а если бы узнал, то был бы уязвлен в своих мизантропических чувствах, ибо Чарли не питает ни малейшего интереса к кошкам даже как к объектам гона.
Мы не причинили Джорджу никаких хлопот, так как провели обе ночи в Росинанте, но мне рассказывали, что, когда гости ночуют в комнатах, Джордж удаляется в лес и ведет издали наблюдение за домом, ворчаньем выражая свое недовольство и неприязнь к чужакам. По словам мисс Брейс, как домашний кот Джордж не отвечает своему назначению (каковы кошачьи назначения, мне неизвестно). Он не отличается ни общительностью, ни чуткостью, да и с эстетической точки зрения не представляет собой ценности.
— Наверно, он ловит крыс и мышей? — угодливо подсказал я.
— Никогда не ловил, — ответила мисс Брейс. — Ему это и в голову не приходит. И знаете, что самое интересное? Джордж — кошка.
Мне приходилось все время сдерживать Чарли, потому что незримое присутствие Джорджа чувствовалось повсюду. Во времена более просвещенные, когда в ведьмах и их приспешниках разбирались лучше, его, или, вернее, ее, ждала бы смерть на костре, ибо если существует на свете всякая нечисть, дьявольское отродье и та шатия, что хороводится со злыми духами, то Джордж из их числа.
Не надо было обладать сверхчувствительностью, чтобы понять своеобразие Оленьего острова. И если те, кто ездит туда из года в год, не могут описать его, чего же тогда ждать от моего двухдневного пребывания там? Этот остров, точно сосунок, припал к груди Мэна, но таких островков много. Его глубокие, затененные воды словно вбирают в себя свет, но и это мне приходилось видеть. Сосны шумят в здешних лесах, и ветер завывает на здешних равнинах, ничем не отличающихся от Дартмурских в Англии. Стоунингтон, главный город Оленьего острова, не похож на другие американские города ни своей планировкой, ни архитектурой. Его дома террасами спускаются к спокойной воде залива. Этот городок сильно напоминает Лайм-Регис на дорсетском побережье, и я готов поспорить, что его основатели и первые поселенцы — выходцы из Дорсета, или Сомерсета, или Корнуэлла. В штате Мэн повсюду говорят как в западной Англии, двойные гласные произносят на англосаксонский манер, а на Оленьем острове это сходство еще сильнее. Жители побережья ниже Бристольского залива — люди тоже по натуре замкнутые, и, может статься, там тоже не обходится без чертовщинки. В глубине их глазниц таится нечто такое, о чем они сами вряд ли догадываются. То же подмечаешь и у жителей Оленьего острова. Короче говоря, Олений остров — своего рода Авалон [в средневековых рыцарских романах — сказочный остров, который возникал лишь в тех случаях, когда фее Моргане нужно было спасти короля Артура]: когда нас нет на нем, он, вероятно, исчезает. Или взять хотя бы такие загадочные существа, как здешние огромные енотовые кошки — бесхвостые, серые в черную полоску, почему их и называют енотовыми. Они дикие; они живут в лесной чаще и известны своей свирепостью. Случается, кто-нибудь принесет из лесу такого котенка, вырастит его дома, радуется и чуть ли не гордится своей победой, но енотовая кошка редко когда становится хотя бы в какой-то степени ручной. С ними держи ухо востро — того и гляди искусают, издерут когтями. Происходят они, безусловно, с острова Мэн в Англии, и даже если их скрещивать с домашними, потомство все равно получается бесхвостое. Существует предание, будто прародителей енотовой кошки завез на Олений остров капитан одного корабля и они скоро здесь одичали. Откуда же у них такие размеры? Мне приходилось видеть кошек с острова Мэн, но здешние в два раза больше любой из них. Может быть, они породнились с рысью? Не знаю. И никто этого не знает.
В гавани Стоунингтона вытаскивали из воды на зимнее хранение моторки и лодки. И не только здесь, но и в соседних бухточках есть большие садки, где копошатся темнопанцирные омары из здешних темных вод, считающиеся лучшими в мире. Мисс Брейс заказала три штуки — не больше чем на полтора фунта, пояснила она, и в тот же вечер их качество не оставило во мне ни малейших сомнений. Таких омаров больше нигде не найдешь: вареные, без всяких изысканных приправ, кроме растопленного сливочного масла и лимонного сока, они не знают себе равных. Но вдали от своих темных нор эти омары уже не такие вкусные, даже если их перевозят живыми по морю или на самолете.
В одной совершенно замечательной лавке в Стоунингтоне, торгующей скобяным товаром и судовым инвентарем, я купил для Росинанта керосиновую лампу с жестяным отражателем. Меня все мучили опасения — а вдруг бутан выйдет, как тогда читать лежа в постели? Новую лампу я привинтил над диваном, подровнял фитиль, чтобы он горел золотой бабочкой. И в поездке часто зажигал ее не только для освещения, но и ради тепла и цвета ее огонька. Это была точно такая лампа, какие горели в каждой комнате того ранчо, где прошло мое детство. Более приятного освещения еще никто не придумал, хотя старики утверждают, будто китовый жир горит красивее.
Я доказал свою неспособность описать Олений остров. Есть в нем нечто такое, что отгораживается от слова. Но это «нечто» остается с вами, и мало того, когда вы уедете оттуда, к вам вдруг начнет возвращаться многое, чего вы как будто и не замечали раньше. Одно мне запомнилось особенно ясно. Может быть, дело тут в причудах освещения, в осенней прозрачности воздуха? Все на этом острове вырисовывалось рельефом, не сливаясь с остальным, будь то скала, или оглаженное прибоем бревно на отмели, или линия крыши. Каждая сосна стояла сама по себе, особливо, хотя она была частью леса. А если натянуть сравнение до предела, нельзя ли сказать то же самое и о людях? Могу засвидетельствовать: столь ярых индивидуалистов я больше никогда не встречал. Не дай бог, если б пришлось заставить их сделать что-нибудь такое, что им не по нутру. Я наслушался много всяких рассказов об Оленьем острове и получил много лаконичных советов. Приведу здесь только одно напутствие, выслушанное от коренного обитателя штата Мэн, имя которого я не назову во избежание неприятностей для него.
— Никогда не спрашивайте дорогу у жителей Мэна, — было сказано мне.
— Это почему?
— А нам кажется, что направить человека в обратную сторону очень смешно. Мы это делаем на полном серьезе, а внутренне хохочем. Такой уж у нас характер.
Не знаю, правду ли он говорил. И проверить это не смогу, потому что я хоть и много плутаю, но по собственной милости, без всякой помощи со стороны.
До сих пор я все похваливал своего Росинанта и отзывался о нем даже с нежностью, а о самом пикапе, на котором установлен крытый кузов, не сказал ни слова. Это была новая модель с V-образным шестицилиндровым мотором, автоматической трансмиссией и мощным генератором для освещения кабины, если понадобится. Охладительная система была так заполнена антифризом, что могла бы выдержать полярную стужу. По-моему, американские легковые машины выпускаются с расчетом на быстрый износ, чтобы их поскорее заменяли новыми. О грузовых этого не скажешь. Водителям грузовиков важнее, чем владельцам лимузинов, чтобы их машины, с гораздо большей дальностью пробега, служили им хорошую службу. Их не ослепишь отделкой, всякими финтифлюшками и штучками-дрючками, и, кроме того, им не требуется каждый год покупать новую модель, чтобы поддержать свой престиж в обществе. В моем пикапе все было сделано в расчете на долгую службу. Рама была прочная, из отличной стали, мотор большой, сильный. Я, конечно, хорошо обращался со своим пикапом, не забывал менять масло в агрегате, вовремя смазывал детали, не гнал его на предельных скоростях и не заставлял выделывать всякие акробатические трюки, которые требуются от спортивных машин. Кабина у меня была с двойной стенкой и с хорошим нагревательным прибором. Когда я вернулся домой, проделав на этой машине больше десяти тысяч миль, ее мотор только-только успел приработаться. И за все путешествие он ни разу у меня не отказал, карбюратор ни разу не вышел из строя.
Я ехал вдоль побережья штата Мэн, через Миллбридж и Аддисон, Макиас, и Перри, и Саут-Роббинстон, пока побережье не кончилось. Я не знал, а может, знал да забыл, как далеко на север, словно утыкаясь пальцем в Канаду, вдается штат Мэн. Плохо мы знаем географию нашей страны. Ведь Мэн поднимается к провинции Нью-Брансуик, почти до устья реки Святого Лаврентия, а его верхняя граница проходит миль на сто севернее Квебека.
И еще одно обстоятельство благополучно вылетело у меня из памяти — необъятность Америки. По мере того как я двигался на север через маленькие городки и леса, тянувшиеся здесь до самого горизонта, осень с непомерной быстротой перешла в следующее время года. Может быть, это объяснялось тем, что я отдалялся от направляющей руки океана или забирал уж слишком далеко на север. У домишек, попадавшихся мне навстречу, был такой вид, будто они сдались на милость снегам и стоят раздавленные ими, согбенные под тяжестью многих зим, покинутые людьми. Все говорило о том, что когда-то эти сельские места были заселены, люди жили здесь, обрабатывали землю, а петом их что-то вытеснило отсюда. Леса снова надвигались на здешний край, и там, где раньше проезжали только фермерские фургоны, теперь грохотали огромные машины, груженные бревнами. И зверье тоже возвращалось на свои прежние места; олени забредали на шоссе, попадались здесь и следы медведя.