Может быть, неприязнь к переменам и нововведениям возникла у него отчасти из-за отца. Сознание Уилла формировалось в годы, когда его отец прожил в Долине еще недостаточно долго, чтобы считаться настоящим старожилом. Хуже того, он по-прежнему оставался здесь чужаком и ирландцем. А в те времена к ирландцам в Америке относились весьма презрительно, правда, в основном на востоке страны, но, должно быть, это презрение просочилось и на запад. Мало того, что Самюэл был нездешней породы, он еще вечно носился с разными идеями и придумывал всякие новшества. В небольших, отрезанных от внешнего мира колониях таким людям начинают доверять лишь после того, как они докажут, что бояться их нечего. Яркий человек вроде Самюэла всегда способен причинить кучу неприятностей. К примеру, он мог чрезмерно расположить к себе местных дам, чьи мужья и сами знали, что женам с ними скучно. Настораживало и то, что он был образован, начитан, покупал и одалживал книги, знал всякое разное, от чего, вроде, и пользы-то никакой — и не съешь, и на себя не наденешь, и в дом не поставишь, — а вдобавок интересовался поэзией и уважал хороший слог. Будь Гамильтоны богаты, будь у них такой же большой дом и такие же широкие ровные поля, как у Торнсов или Делмаров, Самюэл, ей-богу, завел бы себе даже библиотеку.
У Делмаров библиотека была — одни книги в комнате, н больше ничего, а стены дубом отделаны. Самюэл частенько брал у них что-нибудь почитать и прочел из этой библиотеки больше книг, чем сами Делмары. В те годы богатым людям дозволялось быть образованными. Богатый человек мог, не опасаясь пересудов, отдать своих сыновей в колледж, мог по будним дням расхаживать с утра в сюртуке и белой рубашке с галстуком, мог носить перчатки и заботиться о чистоте ногтей. У богатых своя, особая жизнь, свои обычаи, и разве кто знает, что им пригодится, а что нет? Но когда человек беден, на кой ляд ему поэзия, или живопись, или такая музыка, под которую и не споешь, и не спляшешь? Вся эта ерунда не поможет ему собрать мало-мальски приличный урожай или прикупить детям одежку. А если он не желает этого понимать и никак не уймется, то, видать, что-то здесь нечисто.
Взять хотя бы Самюэла. Он, если собирался что-нибудь смастерить, то сперва всегда начертит на бумаге, а уж потом возьмется за железо или дерево. Оно, конечно, правильно, это понятно, и даже позавидовать можно. Но на полях чертежей он рисовал разные картинки: то деревья, то человеческие лица, то зверей, то жуков, а иногда и вообще не разбери чего. Люди глядели и только неловко посмеивались. Ну и потом, с Самюэлом никто наперед не знал, что он подумает, или скажет, или сделает — от него можно было ждать чего угодно.
Когда Самюэл поселился в Долине, первые несколько лет он вызывал у местных жителей смутные подозрения. И, может быть, Уилл еще совсем ребенком слышал какой нибудь разговор в лавке в Сан-Лукасе. Маленькие мальчики не любят, когда отцы у них не такие, как у других детей. Возможно, тогда-то консерватизм Уилла и пустил первые ростки. Позднее, когда у Гамильтонов уже родились и подрастали другие дети, Самюэл перестал быть в Салинас-Валли чужим, и Долина гордилась им, как иные гордятся, что завели павлина. Фермеры больше не опасались его, потому что он не соблазнял их жен и не смущал покой их уютной обывательской жизни. Долина полюбила Самюэла, но к тому времени Уилл был уже вполне сложившимся человеком.
Некоторые, иногда совершенно того не заслуживая, становятся воистину баловнями судьбы. Без всяких усилий с их стороны удача сама идет к ним в руки. Уилл Гамильтон был одним из таких счастливцев. Причем небеса посылали ему именно те дары, которые он действительно мог оценить по достоинству. Везение сопутствовало ему с юных лет. И если отец Уилла всю жизнь не умел делать деньги, то Уилл всю жизнь греб их лопатой. Когда Уилл Гамильтон развел кур и они начали нестись, цена на яйца немедленно подскочила. Он был еще совсем юнцом, когда два его приятеля, содержавшие скромный магазинчик, оказались на грани плачевного банкротства и попросили Уилла ссудить им немного денег, чтобы перекрутиться с квартальными счетами, а за это взяли его в долю третьим совладельцем — как они еще могли его отблагодарить? Он дал им сколько они просили. Через год магазинчик встал на ноги, через два года он вырос в большой магазин, через три — открыл несколько филиалов, а сейчас пошедшие от него новые поколения магазинов образовали обширную торговую сеть и главенствуют на значительной части Калифорнии.
В уплату за чей-то просроченный долг к Уиллу отошла мастерская по ремонту велосипедов. Вскоре несколько богатеев Долины обзавелись автомобилями, и механик Уилла был нарасхват. На Уилла долго наседал один настырный романтик, мечтавший облечь свои грезы в латунь, чугун и резину. Звали этого мечтателя Генри Форд, и планы его были если не уголовщиной, то по меньшей мере бредом. Уилл скрепя сердце согласился представлять его фирму на всей южной половине Долины, и уже через пятнадцать лет «форды» забили Долину чуть не в два этажа, а Уилл разбогател и ездил на «мармоне».
Том, третий сын, пошел весь в отца. Родился он с громовым криком и жил, сверкая, как молния. В жизнь он ринулся очертя голову. Он не знал меры в радости и восторге. Мир и людей он не открывал, а создавал сам. Когда он читал книги, то знал, что читает их первым. Он жил в мире, сияющем свежестью и новизной, нетронутом, как Эдем на шестой день сотворения мира. Он стремительно несся по раздолью жизни, словно ошалевший от простора жеребенок, а когда позднее жизнь воздвигла перед ним изгородь, он промчался сквозь нее, разметав рейки и проволоку, а еще позже, когда вокруг бесповоротно сомкнулись стены, он прошиб их собой и вырвался на свободу. Ему была доступна великая радость, но столь же великой бывала и его скорбь; так, например, когда у него умерла собака, мир рухнул.
Изобретательности у Тома было не меньше, чем у отца, но он был более дерзок. Он брался за такое, перед чем отец бы спасовал. К тому же Тома непрестанно подстегивал жаркий зов плоти, а Самюэл в этом смысле был спокойнее. Возможно, из-за неуемности своих плотских желаний Том и остался холостяком. Ведь родился он в семье высоконравственной. Могло статься, что его ночные видения, тоска его тела и способы, которыми он эту тоску утолял, казались ему греховными, и порой он убегал в горы, воя от стыда, как зверь. Необузданность удивительно сочеталась в нем с добротой. Он свирепо изнурял себя работой, лишь бы погасить свои буйные порывы.
Ирландцам и вправду свойственно безудержное веселье, но в то же время за каждым из них будто следит унылый и мрачный призрак, которого они таскают на своем горбу всю жизнь и который подглядывает их мысли. Едва они засмеются слишком громко, он тотчас затыкает им глотку своим длинным пальцем. Ирландцы выносят себе приговор сами, не дожидаясь обвинения, и оттого всегда насторо — жены.
Когда Тому было девять лет, его стало тревожить, что у младшей сестренки, красавицы Молли, затруднена речь. Он попросил ее открыть рот пошире и увидел, что говорить ей мешает перепонка под языком. «Я это исправлю» ,сказал Том. Он завел сестру в укромное место подальше от дома, наточил о камень свой перочинный нож и рассек преграду, нагло вставшую на пути у слова. Потом он убежал прочь и его вырвало.
Вместе с семейством Гамильтонов разрастался их дом. Он и задуман был как незаконченный, чтобы по мере надобности от него ответвлялись пристройки. Комната и кухня, поначалу составлявшие весь дом, быстро затерялись в хаосе этих пристроек.
Самюэл меж тем все не богател. У него завелась дурная привычка брать патенты, недуг, поражающий многих. Он придумал приставку, с которой молотилка работала лучше, дешевле и продуктивнее, чем все известные машины этого рода. Оплата услуг юриста-патентовщика сожрала весь небольшой доход Гамильтонов за целый год. Самюэл послал свои макеты одному промышленнику, который отверг чертежи, но не замедлил воспользоваться идеей. После этого Гамильтоны еще несколько лет сидели на голодном пайке, потому что Самюэл судился, и утечка из семейного бюджета прекратилась только когда Самюэл проиграл процесс. Впервые он так ясно понял непреложность истины, гласящей, что без денег против денег не воюют. Но Самюэл уже заразился патентной лихорадкой, и она год за годом выкачивала из него все деньги, которые он зарабатывал молотьбой и в кузнице. Дети Гамильтонов ходили босые, в залатанных комбинезонах, в доме иногда нечего было есть — но как бы Самюэл иначе расплатился за хрустящие кальки светокопий с вычерченными на них шестеренками, плоскостями и проекциями?
Одни мыслят широко, другие — узко. Самюэл, Том и Джо мыслили широко, а Джордж и Уилл мыслили узко. Джозеф, или просто Джо, четвертый сын Самюэла, был сонно-мечтательным пареньком, и вся семья очень его любила и оберегала. Он весьма рано понял, что беспомощная улыбка — вернейшее средство оградить себя от работы. Его братья были усердные труженики, все до одного. Чем заставлять Джо, им было проще работать за него самим. Родители считали, что в семье растет поэт, потому что ни на что Другое Джо явно не годился. И они так это ему втемяшили, что в подтверждение своего таланта Джо начал пописывать незатейливые стишки. Джо был ленив не только телом, но, вероятно, и умом. Он жил в мечтательной полудреме, но мать любила Джо больше всех детей, потому что он казался ей беспомощным. На самом деле Джо вовсе не был беспомощным, он всегда добивался, чего хотел, причем с минимумом усилий. Он был в семье общим любимцем.
В средние века юноше, плохо владевшему шпагой и копьем, была дорога в священники; в семье Гамильтонов неспособность Джо по-человечески работать на ферме и в кузнице открывала ему дорогу к высшему образованию. Он не был больным или хилым, но гантели валились у него из рук; верхом он ездил скверно и терпеть не мог лошадей. Вся семья смеялась от умиления, вспоминая, как Джо пробовал пахать: кривая первая борозда виляла, как ручей по равнине, зато вторая борозда наезжала на первую только один раз — в том месте, где она пересекала ее и ватем уползала неизвестно куда.
Постепенно Джо самоустранился от всякой работы на ферме. Мать объясняла, что у Джо мысли витают в облаках, будто это бог весть какое редкое достоинство.
Когда Джо осрамился во всех доступных фермеру видах деятельности, Самюэл с отчаяния поручил ему пасти овец, стадо из шестидесяти голов. Это был самый несложный труд, классический образец работы, не требующей никакого мастерства. Единственное, что требовалось, это быть рядом с овцами. Но Джо потерял стадо — потерял все шестьдесят овец и не мог отыскать их на дне сухой лощины, где они, сгрудившись в кучу, укрывались от солнца. Как гласит предание, Самюэл созвал всю семью, всех своих сыновей и дочерей, и взял с них клятву, что после его смерти они будут заботиться о Джо, а иначе тот непременно погибнет от голода.
Вперемежку с сыновьями у Гамильтонов росли пять дочерей: старшая Уна, темноволосая вдумчивая девочка, прилежная в учении; Лиза — нет, все-таки старшей была, наверно, Лиззи, раз ее назвали в честь матери, но про Лиззи я знаю мало. Похоже, она с юных лет стыдилась своей семьи. Замуж она вышла рано и уехала, а потом ее видели только на похоронах. Лиззи, единственная из всех Гамильтонов, была злая и умела ненавидеть. Она родила сына, а когда сын вырос и женился на девушке, которая пришлась ей не по нраву, Лиззи не разговаривала с ним много лет.
Затем шла Десси, такая хохотушка, что любому было жаль расстаться с ней хоть на минуту, потому что ни с кем не было так весело, как с Десси.
Следующую сестру звали Оливия — это моя мать. И, наконец, была Молли, маленькая красавица, светлокудрая прелесть с глазами цвета фиалок.
Вот такие были эти молодые Гамильтоны, и прямо чудо, как Лиза, крохотная сухощавая малограмотная ирландка, умудрялась рожать их одного за другим и выкармливать, печь хлеб, обшивать всю семью и при этом еще прививать детям хорошие манеры и вколачивать в них железные нравственные принципы.
Просто поразительно, как Лиза умела командовать детьми. Что творится в мире, она не ведала, ничего не читала и за исключением долгого переезда из Ирландии никогда не путешествовала. Она не была близка ни с одним мужчиной, кроме собственного мужа, да и с ним это занятие представлялось ей лишь утомительной, а подчас и мучительной обязанностью. Большая часть ее жизни была отдана вынашиванию и воспитанию детей. Пищу для ума она черпала только из Библии да еще, может быть, из бесед с Самюэлом и детьми, впрочем, что говорили дети, она не слушала. Библия была для Лизы ее единственным источником знаний, вмещавшим в себя все: историю и поэзию, сведения о природе людей и вещей, законы нравственности, путь к спасению души. Эту книгу Лиза не анализировала и не штудировала, она ее просто читала. Встречающиеся там многочисленные противоречия не смущали Лизу ни в коей мере. И в конце концов она выучила Библию назубок, так что могла читать ее, даже не вдумываясь.
Лиза пользовалась всеобщим уважением, потому что она была женщина достойная и вырастила достойных детей. Ей не за что было краснеть перед людьми. Муж, дети и внуки уважали ее. Лиза обладала твердокаменной волей, не шла ни на какие сделки с совестью и своей правотой сокрушала любую неправоту, чем вызывала к себе почтение, но отнюдь не любовь.
В своей ненависти к крепким напиткам Лиза была непоколебима. Принятие алкоголя в любом виде она считала преступлением против и без того разгневанного божества. Она не только не притрагивалась к спиртному сама, но и отказывала в этом удовольствии другим. В результате, естественно, и ее муж Самюал, и все ее дети не упускали случая клюкнуть со смаком стаканчик-другой.
Однажды, когда Самюэл сильно разболелся, он попросил ее:
— Лиза, может, дашь мне глоток виски, чтоб полегчало?
Лиза выпятила маленький жесткий подбородок. — Ты что ж это, хочешь предстать перед престолом Господним, чтобы от тебя спиртным разило?! Ну уж нет! — сказала она.
Самюэл повернулся на бок и продолжал бороться с болезнью своими силами.
Когда Лизе было под семьдесят, у нее начался климакс, и врач велел ей принимать как лекарство по столовой ложке портвейна. Первую ложку она проглотила с усилием и скорчила гримасу, но оказалось, что это совсем не так противно. И с той минуты от нее до конца жизни попахивало винцом. Пила его она всегда только по столовой ложке, только как лекарство, но вскоре стала выпивать за день больше кварты и чувствовала себя куда спокойнее и веселее, чем прежде.
Всех своих детей Самюэл и Лиза Гамильтон родили, воспитали и, что называется, довели до ума прежде, чем кончился прошлый и начался нынешний век. На ранчо к востоку от Кинг-Сити взрослел целый отряд Гамильтонов. И все эти дети, юноши и девушки были американцы. Самюэл не вернулся в Ирландию и постепенно забыл ее напрочь. Он был человек занятой. У него не было времени на ностальгию. Долина одна заменяла собой весь мир. Съездить за шестьдесят миль на север, в город Салинас, было событием, которого вполне хватало на год, а бесконечная работа на ферме, заботы о здоровье многолюдного семейства, о пропитании и одежде для детей отнимали у Самюэла почти все его время — почти, но не все. Энергии у него было в достатке.
Его дочь Уна, темноволосая и серьезная, посвятила себя постижению сути предметов и явлений. Он гордился ее непокорным, пытливым умом. Оливия кончала краткосрочные курсы при Салинасской средней школе и готовилась к экзаменам на окружном конкурсе. Оливия собиралась стать учительницей, а иметь дочь-учительницу было в Америке так же почетно, как иметь сына-священника в Ирландии. Что касается Джо, то было решено послать его учиться в колледж, потому что ни на что другое он, черт его побери, не годился. Уилл был уже на полпути к уготованному ему волей случая богатству. Том обдирал кожу об острые углы жизни и зализывал раны. Десси училась на портниху, а Молли, хорошенькая Молли, судя по всему, должна была выйти замуж за какого-нибудь состоятельного человека.
О наследстве вопроса не возникало. Хотя ранчо в холмах раскинулось широко, оно было катастрофически бедным. Самюэл бурил в долине колодец за колодцем, но найти воду на своей земле ему не удавалось. Будь здесь вода, все было бы иначе. С водой Гамильтоны могли бы относительно разбогатеть. Жалкая струйка, которую насос качал из глубокой скважины за домом, составляла все их водные ресурсы; иногда уровень воды в скважине опасно падал, а дважды она высыхала совсем. На водопой скот пригоняли с дальнего конца ранчо, а потом его надо было гнать обратно на пастбище.
В общем и целом Гамильтоны были семья хорошая, крепкая, устоявшаяся, и они прочно прижились в Долине, где были не беднее и не богаче многих. Эта семья гармонично объединяла в себе консерваторов и радикалов, мечтателей и реалистов. И доволен был Самюэл родом, что пошел от семени его.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
С тех пор, как Адам ушел в армию, а Сайрус переехал в Вашингтон, Карл жил на ферме один. Он хвастал, что присматривает себе жену, но почему-то не следовал принятой в таких случаях практике: не ходил на свидания, не водил девушек на танцы, не проверял, целомудренны они или нет, чтобы потом весь этот подготовительный период бесславно завершился женитьбой. А правда заключалась в том, что в присутствии девушек Карл безумно робел. И, как большинство робких мужчин, он удовлетворял нужды своего естества с помощью безликого племени проституток. Со шлюхой робкий мужчина чувствует себя неизмеримо увереннее. Он ей платит, причем платит вперед, и она становится для него вещью: с проституткой робкий мужчина может позволить себе быть веселым, а то и жестоким. Кроме того, с ней не сводит кишки от страха, что тебя отвергнут.
Дело было поставлено просто и не афишировалось. Хозяин салуна мистер Халем держал на втором этаже три комнаты для приезжих и сдавал их девицам ровно на две недели. По истечении этого срока приезжала новая смена девиц. Сам мистер Халем в предприятии не участвовал. Заяви он, что ничего не знает, он бы не слишком покривил душой. Просто за эти три комнаты он получал в пять раз больше обычного. А набирал, поставлял, доставлял, укрощал и обирал девиц некий сводник по фамилии Эдварде, живший в Бостоне. Его подопечные совершали неторопливое турне по провинции, нигде не задерживаясь дольше двух недель. Такая система прекрасно себя оправдывала. Своим коротким пребыванием в каждом городке девицы не успевали вызвать недовольство местного общества или полиции. Большую часть времени они проводили у себя в номерах и на людях старались не появляться. Им было под страхом порки и мордобоя запрещено напиваться, скандалить и влюбляться. Завтраки, обеды и ужины подавали в номера, а всех клиентов тщательно проверяли. Пьяных не пускали наверх ни под каким видом. Раз в полгода каждая девица получала месячный отпуск, чтобы попьянствовать и подебоширить за милую душу. Но посмей она нарушить установленные порядки на работе, мистер Эдварде лично сдирал с нее платье, затыкал ей рот тряпкой и порол кнутом до полусмерти. Если же она давала себе волю еще раз, то попадала в тюрьму по обвинению в бродяжничестве и проституции.
Двухнедельные гастроли имели и другие преимущества. Многие девицы были больны, но, как правило, уезжали прежде, чем их подарок окончательно вызревал в клиенте. И мужчине было не на кого лезть с кулаками. Мистер Халем знать ничего не знал, а мистер Эдварде никогда не распространялся о своей профессии. Эти турне были для него весьма выгодное дельце.
Девицы очень походили одна на другую — все они были здоровенные, крепкие, ленивые и глупые. Разницы между ними мужчина почти не ощущал. Карл Траск завел обыкновение наведываться в салун минимум два раза в месяц: он проскальзывал на второй этаж, быстро делал свое дело, потом возвращался в бар и слегка закладывал за воротник.
В доме Трасков и прежде было не больно-то весело, но когда в нем остался один Карл, дом, уныло поскрипывая, словно гнил на корню. Кружевные занавески посерели, полы, хотя Карл их подметал, вечно были липкие и от них несло затхлостью. Вся кухня — даже окна — от жира сковородок будто покрылась лаком. И первая, и вторая жена Сайруса в свое время отражали натиск грязи бесконечными уборками и раз в два года отскребали полы и стены ножом. А Карл в лучшем случае смахивал пыль. Простыни он себе больше не стелил и спал прямо на матрасе под голым одеялом. Какой смысл наводить чистоту, когда оценить ее некому? Да и сам он мылся и переодевался в чистое только в те вечера, когда ходил в салун.
Засевшее в нем непонятное беспокойство каждый день поднимало его на заре. Не находя выхода своему одиночеству, он работал на ферме как вол. Возвращаясь домой, что-нибудь жарил и, набив живот, тупо валился спать.
Его смуглое лицо было постоянно серьезным и ничего не выражало, как это свойственно людям, большую часть времени проводящим в одиночестве. По брату он тосковал больше, чем по матери и отцу. Свою жизнь до ухода Адама в армию он с большим отклонением от истины вспоминал как счастливую пору и мечтал, чтобы она возвратилась.
За эти годы он ничем не болел, если, конечно, не считать хронического несварения желудка, и в наши дни остающегося общим недугом всех холостяков, которые сами себе готовят и едят в одиночестве. От этой хвори он лечил себя мощным слабительным под названием «Эликсир батюшки Джорджа».
А единственный за все время несчастный случай приключился с ним на третий год его одинокой жизни. Он выкапывал из земли булыжники и перевозил их на тачке к огораживавшей поле каменной стене. Один большой валун ему было никак не сдвинуть. Карл поддевал его длинным железным ломом, но валун упрямо скатывался на то же место. У Карла вдруг лопнуло терпение. На губах его заиграла легкая улыбка, и в молчаливой ярости он набросился на камень, как на человека. Он подпихнул под него лом как можно дальше и, откинувшись назад, нажал всем своим весом. Лом выскользнул из-под валуна и верхним концом ударил Карла в лоб. Несколько минут Карл валялся без сознания, потом перевернулся на бок, встал и, ослепленный болью, шатаясь побрел к дому. Через весь лоб до самой переносицы у него вздулся длинный рваный рубец. С месяц рана под повязкой гноилась, но Карла это не тревожило. В те дни считали, что если идет гнои, это хорошо, значит, все заживает как положено. Когда же рана действительно зажила, на лбу остался длинный морщинистый шрам, и, хотя со временем шрамы обычно светлеют, у Карла шрам был темно-коричневым. Возможно, ржавчина от лома въелась в кожу и получилось что-то вроде татуировки.
Рана не пугала Карла, а вот шрам не давал покоя. Он был будто след от пальца, который кто-то приложил ему ко лбу. Карл часто рассматривал его в маленькое зеркальце возле плиты. Чтобы по возможности скрыть шрам, он зачесывал волосы чуть ли не на глаза. Он стыдился своего шрама, он его ненавидел. Поймав на себе чей-нибудь взгляд, Карл начинал нервничать, а если его расспрашивали, откуда у него такое, приходил в ярость. В письме брату он объяснил, какие чувства вызывает в нем этот шрам.
«Будто меня кто клеймом пометил, как корову, — писал он. — Этот чертов шрам все темнеет. Когда ты вернешься, он, может, будет уже черный. Не хватает еще второго такого, поперек, и будет настоящий крест на лбу. Не знаю, чего я о нем все время думаю. У меня же и других шрамов полно. Но этот… меня им будто пометили. А когда в город хожу, например, в салун, так и того хуже — все на него пялятся. Когда думают, что я не слышу, только про него и говорят. Не понимаю, чего он им дался. Мне теперь и в город ходить неохота».
2
Адам закончил службу в I885 году и двинулся домой. Внешне он изменился мало. В нем не было военной выправки. Кавалерия — это не пехота. В некоторых эскадронах солдаты даже гордились своей разболтанной походкой.
Адам был как во сне. Трудно расставаться с укоренившимся укладом жизни, даже если ты эту жизнь ненавидишь. Утром он просыпался в одно и то же время, секунда в секунду, и лежал, ожидая, когда протрубят «подъем». Его икры тосковали по плотно прилегающим крагам, а шея без тугого воротничка была будто голая. Он добрался до Чикаго, неизвестно зачем снял там на неделю меблированный номер, прожил два дня, поехал в Буффало, на полпути передумал и отправился на Ниагарский водопад. Домой ему не хотелось, и он, как мог, оттягивал возвращение. О доме он думал без радости. Прежние чувства умерли, и у него не было желания их воскрешать. Он часами глядел на водопад. Рокот воды гипнотизировал его, погружал в оцепенение.
Однажды вечером на него навалилась щемящая тоска по многолюдной тесноте казарм и палаток. Его потянуло отогреть душу среди людей, окунуться в толпу. По дороге ему попался маленький, переполненный и прокуренный бар. Войдя туда, он глубоко вздохнул от удовольствия и чуть ли не ввинтился в людскую толчею, как ввинчивается кошка в щель между дровами в поленнице. Он взял виски, тихо пил его, и ему было приятно и тепло. Он ни на кого не глядел, не слушал ничьих разговоров. Просто впитывал в себя близость людей.
Время подходило к ночи, бар пустел, и Адам со страхом думал о минуте, когда надо будет идти домой. Вскоре остался только бармен: он протирал и протирал красное дерево стойки, всем своим видом намекая, что Адаму пора уходить.
— Налей-ка мне еще, — попросил Адам. Бармен пододвинул бутылку. Адам только сейчас разглядел его. На лбу у бармена было малиновое пятно. — Я нездешний, — сказал Адам.
— А у нас на водопаде местные почти и не бывают, отозвался бармен.
— Я в армии служил. В кавалерии.
— А-а.
Адам вдруг почувствовал, что должен во что бы то ни стало удивить этого человека, прошибить его равнодушие.
— Я с индейцами воевал, — сказал он. — Чего только не навидался! Бармен молчал.
— У моего брата тоже на лбу отметина. Бармен потер свое малиновое пятно.
— Это у меня от рождения, — сказал он. — С годами все больше делается. У твоего брата тоже от рождения?
— Нет, он поранился. В письме мне написал.
— А мое на кота похоже, ты заметил?
— Да, точно.
— У меня потому и кличка такая. Кот. С детства. Говорят, когда мать ходила тяжелая, ее кот напугал.
— А я вот домой возвращаюсь. Давненько там не был. Может, выпьешь со мной?
— Спасибо. Ты где остановился?
— В пансионе, у миссис Мей.
— Знаю ее, как же. Про нее говорят, будто она нарочно дает целую лоханку супа, чтобы потом меньше мяса ели.
— Наверно, в каждом ремесле есть свои хитрости, сказал Адам.
— Что да, то да. В моем ремесле их тоже немало. — Уж надо думать.
— Только вот одной хитрости, самой нужной, я не знаю. А жаль.
— И какая же это хитрость?
— А такая, чтобы, черт побери, выпроводить тебя домой и закрыть бар. Он уставился на него, смотрел не отрываясь
Адам молчал.
— Я пошутил, — неловко выкрутился бармен.
— Пожалуй, утром домой и поеду, — сказал Адам. В смысле, совсем домой, к себе. — Тогда желаю удачи.
Адам брел через темный город и все убыстрял шаг, будто за ним, оскалившись, трусило одиночество. Когда он поднимался по ступенькам, осевшее крыльцо пансиона предостерегающе заскрипело. Во мраке коридора желтой точкой светилась керосиновая лампа, у которой так прикрутили фитиль, что огонек дергался в предсмертных судорогах.
В дверях своей комнаты стояла хозяйка, и тень от ее носа тянулась до кончика подбородка. Холодные глаза неотступно, как с написанного анфас портрета, следили за Адамом, а нос вынюхивал запах виски.
— Доброй ночи, сказал Адам.
Она не ответила.
На площадке между этажами он оглянулся. Хозяйка стояла, задрав голову, и теперь тень падала ей на шею, а глаза были будто без зрачков.
В его комнате пахло пылью — пылью, много раз сыревшей и потом высыхавшей. Он достал из кармана коробок и чиркнул спичкой. Зажег огрызок свечи в черном лаковом подсвечнике и окинул взглядом кровать: провисшая, как гамак, она была накрыта грязным стеганым одеялом из которого торчали по краям клочья ваты.
Крыльцо снова жалобно заскрипело, и Адам понял, что хозяйка сейчас снова встанет в дверях, готовая обдать входящего неприязнью.
Адам сел на жесткий стул, поставил локти на колени и подпер подбородок. В тишине ночи из дальней комнаты доносился чей-то упорный кашель.
И Адам понял, что не может вернуться домой. Он знал, что он сделает; он слышал, как о таком же рассказывали старые солдаты. «Я просто больше не мог. Податься мне было некуда. Знакомых никого. Пошатался, поездил, а потом перетрусил, как младенец, и, не успел опомниться, стою у казармы и упрашиваю сержанта взять меня обратно — будто он мне большое одолжение делает».
Возвратившись в Чикаго, Адам подписал армейский контракт еще на пять лет и попросился в прежний полк. Пока поезд вез его на запад, Адаму казалось, что в эскадроне его встретят самые близкие и родные люди.
Когда он ждал пересадки в Канзас-Сити, на перроне выкрикнули его фамилию, и посыльный сунул ему депешу — предписание явиться в Вашингтон, в канцелярию министра обороны. За пять лет службы Адам не столько приучился, сколько привык не удивляться никаким приказам. Боги, восседавшие на далеком вашингтонском Олимпе, в представлении рядовых солдат были сумасшедшими, и если ты хотел сохранить рассудок, лучше было поменьше думать обо всех этих генералах.
Прибыв в канцелярию, Адам назвал себя секретарю и пошел ждать в приемную. Там-то и нашел его отец. В первую минуту Адам не узнал Сайруса, и прошло еще несколько минут, прежде чем он оправился от изумления. Сайрус стал большим человеком. Одет он был соответственно — костюм из дорогого черного сукна, модная черная шляпа, пальто с бархатным воротником и трость эбенового дерева, которая в его руках казалась шпагой. Держался Сайрус тоже как большой человек. Речь у него была тихая, мягкая, размеренная и спокойная, в движениях появилась широта, а новые зубы придавали его улыбке сатанинское коварство.
Осознав, наконец, что видит перед собой отца, Адам все равно не мог избавиться от недоумения. Вдруг сообразив, он скользнул глазами вниз — кривой деревяшки не было. Прямая нога сгибалась в колене и была обута в начищенный лайковый сапожок. Отец прихрамывал, но не как раньше, когда он тяжело припадал на деревянную ногу. Сайрус перехватил его взгляд.