Подступив, Ашгарр похлопал меня по плечу:
– Что, господин маг, не любите быть объектом в чужой игре?
– Нет, господин поэт, – подхватив его иронический тон, ответил я, – не люблю. Люблю быть субъектом. И только в своей. – Глянул на часы (было уже два сорок восемь) и спросил: – Не знаешь, случайно, где "косуха" Вуанга?
– В коридоре на вешалке, – ответил Ашгарр.
Показав знаменитым ленинским жестом на выход, я произнёс картаво:
– Впегёд, товагищи. Пгамедление смегти подобно.
И подтолкнул грустно вздохнувшего поэта к двери.
Поначалу мы хотели управиться за одну ходку, но затем решили богатырей из себя не корчить, и спустили сначала одно тело (затолкали в багажник), потом второе (кинули на заднее сиденье).
– Куда? – поинтересовался Ашгарр, когда отъехали от дома.
– На Кудыкины горы, воровать помидоры, – брякнул я, потом снизошёл: – Скоро сам увидишь.
Пока неслись по опустевшему, погрязшему в бесконечном дожде, ночному городу не произнесли ни единого слова. Молчали и тогда, когда выехали с подтопленных центральных улиц на затопленные улицы окраин. И только когда вырвались на Александровский тракт, мокрая полоса которого скакала по сопкам вдоль стен угрюмого, жутковатого, непроходимого леса, Ашгарр осторожно поинтересовался:
– Так что там у тебя было в Запредельном?
– Летал, – просто ответил я.
– Летал?
– Угу, летал. Летал-летал и долетался. В смысле долетел. До города счастья долетел.
Тема поэта заинтересовала и весьма.
– Что это за город такой? – спросил он.
Я ничего ему не ответил. Просто врубил магнитолу, выбрал нужный диск и сделал так, чтобы всё за меня в лучшем виде объяснил Ашгарру солист группы "Ай-Да":
Похожий на сон, город спит,
Как капля воды на листве дерева-вечности.
Кто ты, усталый путник в стране грёз?
Золотой треугольник в небе -
Это герб города Золотого Дракона.
Когда стихли последние аккорды, Ашгарр уточнил:
– Насколько я понимаю, ты, счастливец, побывал в городе своей мечты?
– В точку, – сказал я, дал протяжный сигнал и лихо обогнал перед носом встречного микроавтобуса груженный трубами УРАЛ.
– То-то поначалу так было хорошо, – расплылся в мечтательной улыбке Ашгарр. Лицо его при этом стало походить на морду дельфина.
Я кивнул:
– Поначалу – да, хорошо. А потом я вспомнил, что мечта не может стать явью. По определению не может. И чего-то так, знаешь, затосковал.
– То-то потом стало так грустно, – проглотил улыбку Ашгарр. Потряс головой, стряхивая дурные воспоминания, и поинтересовался: – Ну а что дальше приключилось?
– Дальше… – Тут дорога резко пошла на подъём, я кинул взгляд на высвеченный фарами плакат "Внимание, опасный участок трассы" и на всякий случай напрягся. – А дальше всё в один миг куда-то делось. Та высоченная золотая башня, вокруг которой я так гордо парил, вывернулась, словно шутовской колпак, наизнанку, и превратилась в глубокий колодец.
Нарисовав в голове картинку, Ашгарр хмыкнул и с умным видом стал рассуждать:
– Фаллический символ накрылся мохнатой дырой. Если бы это был сон, то с точки зрения психоанализа…
– Это был не сон, – резко оборвал я его.
Он обиделся, и километров восемь мы ехали, не обронив ни единого слова. Но едва проскочили поворот на посёлок с забавным названием Урик, Ашгарр не выдержал и, глядя на замелькавшие вдали огоньки, стал допытываться:
– Слушай, праведник, а как ты умудрился выбраться из Запредельного?
– Почему вдруг "праведник"? – насторожился я.
– А по аналогии. Слышал про Китеж? Про град невидимый, который покоится на дне озера и всплывёт перед вторым пришествием?
– Слышал.
– Люди говорят, что увидеть его могут только праведники. И всё же – как?
– Что "как"?
– Как из Запредельного выбрался?
– Чудом.
– Я так понимаю, отвечать не хочешь?
– Давай об этом как-нибудь потом, – отмахнулся я. Ужас как не хотелось мне рассказывать про кошку-спасительницу. Стрёмно было.
А поэт всё не унимался:
– Ладно, не хочешь рассказывать, как Оттуда выбрался, не рассказывай. Расскажи тогда, как Туда попал.
– Во, банный лист.
– Имею право знать. В целях безопасности.
– Ну, коль имеешь, – сдался я, – тогда знай. Стишок я один волшебный прочитал, а как прочитал, так тут же Туда и провалился. При этом ещё и всю Силу потерял.
– Правда, что ли?
– Угу. Причём, всю. Под чистую.
Ашгарр удивлённо покачал головой:
– Ничего себе прибаутки-шуточки. Что ж это за хитрый стишок такой?
– Возьми в бардачке пакет, – распорядился я. – Там журнал. Раскрой на сто десятой странице и найди одностишье, что начинается словами "Шорох за дверью". – Выдернул из паза зеркальце заднего вида и протянул настырному поэту. – Только читай, пожалуйста, через зеркало, держи пальцы в отвращающем знаке и постоянно дави сознание скороговоркой. Иначе повторишь мой вчерашний подвиг.
– Какой именно скороговоркой? – деловито уточнил Ашгарр.
– В данном случае, всё равно какой, – ответил я. И заметив, что поэт всерьёз загрузился, пришёл на помощь: – Например, такой: "Стоит стопочка на окошечке, не подъявлена, не выявлена. Пришёл хват подъявить, подъявил и выявил". Сможешь повторить?
– Легко.
– Вот и давай наяривай.
Не прошло и минуты, как Ашгарр произнёс по слогам:
– За-па-те-ра.
Будто пробовал слово на вкус.
– Думаю, что это какое-то крутое заклятие, – поделился я своим предположением. – Мне оно не знакомо, но отчётливо слышу слова "zap" и "patera". Соответственно – "жизненная сила" и "жертвенная чаша".
– На каком таком наречии?
– На новоанглийском, на каком же ещё.
– Разве "патера" английское слово?
– Теперь уже и английское. А ещё и русское, и албанское, и румынское, и какое угодно, а поначалу – латынь, разумеется.
Ашгарр ещё раз заглянул в глубь зеркала.
– Может, ты, Хонгль, и прав, конечно, но только мне почему-то кажется, что это транскрипция с испанского. Послушай: "zapatera". Нет?
Стараясь выдержать произношение, я повторил вслед за Ашгарром:
– Zapatera. – А когда до сознания дошёл смысл слова, удивился: – Башмачница, что ли?
– Ну да, – кивнул Ашгарр. – Она самая.
– При чём тут какая-то башмачница?
Как-то не очень верилось мне, что столь обыденное слово легло в основу страшного проклятия. Поэту же так не казалось, он кое-что мудрёного про это словечко знал и поспешил своим знанием поделиться:
– При чём тут, бес его знает. А вот в испанской культуре "Башмачница" – это архетип, воплощающий миф о заветной и несбыточной мечте.
– Точно?
– Уж поверь. То и дело всплывает в различных канонических и не только тестах. Кстати, у почитаемого тобою Горсиа Лорки есть пьеса с названием "La zapatera prodigiosa".
– Волшебная башмачница, – перевёл я. – Что-то не припомню.
– Есть, есть. Жёстокий такой фарс в стиле фламенко. Там про одну стервозную сеньору, которая своими выходками доводит окружающих до белого каления. То одного она хочет, то другого, то сама не знает, чего. Сюжет зациклен, всё в итоге возвращается на круги своя, к первоначальной ситуации.
– И что за ситуация?
– Знамо дело: столкновение иллюзорных надежд с суровой действительностью.
Осторожно-осторожно, жалея подвески, я свернул в знакомом месте с трассы на грунтовку, после чего пробормотал:
– Ну, башмачница, так башмачница. По большому счёту это ничего не меняет: и так ничего неясно, и этак.
Ашгарр посмотрел по сторонам и, судя по всему, хотел спросить, куда это мы повернули, но в последний момент почему-то передумал. Похлопав по журналу, что по-прежнему лежал у него на коленях, спросил о другом:
– И что, как только ты прочитал этот стишок, сразу попал в Запредельное?
– Сказал же, сразу, – ответил я. – Что и как, пока не пойму, нужна помощь зала. Буду советоваться с кем-нибудь из местных экспертов.
– Слушай, а как к тебе эти "Сибирские зори" попали?
– Дело одно расследую о смертоубийствах, это вроде как вещдок.
Ашгарр запихнул журнал в бардачок, воткнул зеркало в паз и пробормотал что-то невнятное.
– Что говоришь? – напрягся я, сообразив по интонации, что прозвучал упрёк.
– Говорю, бросил бы ты, Хонгль, свои тёмные дела.
Поскольку эта гнилая тема всплыла не впервые, я скривился:
– У-у-у, завёл пластинку.
– Я серьёзно. – Ашгарр снял очки, потёр глаза. – Из-за этих мутных дел ты всё больше становишься похожим на человека.
– Ерунда. При любых раскладах мне из себя дракона не вытравить. Так что брось чушь городить.
– Это, Хонгль, не чушь. Это суровая правда. Ты сам за собой не замечаешь, а со стороны оно всё видно.
– Видно? Что тебе видно?
– Что ты опускаешься всё ниже и ниже.
Обвинение было серьёзным, прозвучало конкретно, поэтому я потребовал:
– Аргументируй.
Поэт многозначительно хмыкнул, мол, держись тогда, сложил руки на груди и начал предъявлять прокурорским тоном:
– Киряешь как какой-нибудь эстонец Янсон, на баб человечьих всё время пялишься, Силой раскидываешься бездумно, в День Победы флагом красным машешь на балконе, в какие-то сомнительные дела постоянно впрягаешься, чреватую опасностями торговлю Зёрнами Света развернул, якшаешься с кем попало, а случай с прошлогодней Охотницей – это, вообще, что-то с чем-то.
В этом месте его обвинительной речи я не выдержал и грязно выругался, после чего напомнил:
– Мы тогда ребетёнка, между прочим, от смерти спасли.
Это было чистейшей правдой. Одолев Эльгу, отважную Охотницу из клана Стефана "Носорога" Хирша, мы по моему требованию исполнили её предсмертную просьбу, передали с оказией барнаульскому знахарю Шилику коготь дракона. Естественно, за неимением другого, свой собственный коготь. Шилик из того когтя целебное зелье сварил, и тридцать три дня потчевал им смертельно больную девочку. Славе Силе поправилась хворая, встала на ноги.
Но Ашгарр будто не слышал меня, талдычил своё:
– С каждым годом всё больше и больше от тебя разит человеком. Чую, Хонгль, настанет такой час, когда ты всех нас так круто подставишь, что выбраться не сумеем. Ладно мы, чёрт с нами, пришли-ушли, но Вещь Без Названия останется без присмотра. Здорово будет?
– Не каркай, – потребовал я.
– Я не каркаю, я предостеречь пытаюсь. Слушай, а может, ты мечтаешь стать человеком? Может, спишь и видишь себя бескрылым?
– Дурак ты, Ашгарр.
– Сам дурак.
– Слушай, никак не пойму, в чём смысл этой твоей уксусной эскапады? Чего ты, собственно, хочешь? Чего пустыми этими разговорами добиваешься? А?
– Честно?
– Честно.
И тут он, выдержав паузу, выпалил:
– Хочу, чтобы ты закрыл агентство.
– Новое дело, – изумился я. – А кто будет деньги зарабатывать?
– Есть другие способы.
– Ничего другого не умею, как только людей вытаскивать из передряг.
– Тогда позволь напомнить, что помимо тебя у дракона Вуанга-Ашгарра-Хонгля есть ещё два нагона, и они тоже кое-чего стоят. Не дармоеды, смогут устроиться и работать. Легко.
Я промолчал, однако всем своим видом показал, что говорит он сущий вздор. Поэт же, не обращая на меня никакого внимания, продолжал разворачивать тему:
– Воин – ладно, он на охране подземелья, во фронтмены его, пожалуй, нельзя, но я-то свободен. Полагаешь, не сумею?
– Полагаю, нет, – сказал я с предельной откровенностью.
– Почему это? – нахмурился Ашгарр.
– Потому что ты поэт.
– И что с того? Тютчев вон, например, служил председателем комитета иностранной цензуры. Томас Элиот – клерком в банке. Артур Рембо – торговым агентом в этой… как её там… в Эфиопии. Тебе ещё примеры нужны?
Я похлопал Ашгарра по коленке.
– Знаешь, что я тебе, чувак, скажу.
– Что? – с вызовом спросил он.
– Прожил последние сто с лишним лет в башне из слоновой кости, вот и дальше живи в этой обители поэта. Живи и не высовывайся. Ведь ни черта же не понимаешь в современном житье-бытье. Ни черта. А тут столько всяких подводных камней, ловушек, измен лютых и рогатин с вензелями, что без опыта не обойтись. Без богатого такого житейского опыта. У тебя такого опыта нет и приобретать его уже поздно. Раньше надо было, когда мир безумствовал не таких скоростях.
– Глупости, Хонгль, говоришь.
– Правду говорю истинную.
Не знаю, до чего бы мы доспорились, но тут – оба-на! – сели в лужу и по те самые обещанные помидоры. Хотел я эту яму проскочить сходу, да не вышло. Оказалось глубока до безобразия. А так не скажешь.
– Вылезай, толкнёшь, – сказал я тоном, не предполагающим возражений.
Ашгарр возмущённо мотнул головой, поиграл желваками, но перечить не стал, смело прыгнул в грязную жижу. Надо же ему было показать, что он парень хоть куда, а моя песня о башне из слоновой кости – грязная инсинуация.
Провозились минут пять, но выбрались. А как иначе. И я водитель не плохой, и Ашгарр старался.
– Осторожно, салон не запачкай, – не удержался я от издевательского замечания, когда изгваздавшийся и промокший поэт вновь плюхнулся в кресло пассажира.
– Да иди ты лесом, – огрызнулся он и так хлопнул дверцей, что болид едва не развалился на составные части.
А уже через десять минут скоростной езды юзом на пересечённой местности мы – о, будь благословен ты во веки вечные, привод на все четыре колеса! – прибыли к конечному пункту нашего ночного марш-броска, к затопленному песчаному карьеру.
Работали быстро, работали споро: подтащили одно тело к обрыву, набили каменьями и на раз-два-три сбросили вниз, потом благополучно утопили и второе. Сразу не ушли, постояли немного над тёмной, мутной, покрытой дождевыми пузырями водой. Ради приличия постояли. Не столько из уважения к ним, сколько из уважения к себе. Когда настало время уходить, Ашгарр вдруг сказал:
– Надо слово какое-нибудь произнести.
Я изумился:
– Кого смеяться? Зачем?
– Страдали ведь. По-своему, конечно, но страдали. Короче – надо. Надо, Хонгль. Надо.
– Плохого говорить не хочется, а хорошего… Разве, Ашгарр, об этих диких можно сказать хоть что-нибудь хорошее?
– А ты подумай, – призвал поэт. – Постарайся.
Делать нечего, я напряг все мышцы мозга, и через несколько секунд обратился к упокоенным вампирам с такими вот словами:
– Некоторые творят добро для того исключительно, чтобы творить зло без угрызений совести. Вы, парни, в этом плане никогда не были лицемерами. А больше ничего доброго сказать про вас не могу. Аминь.
И посмотрел на небо. Неба отсутствовало. На его месте висело сплошноё тёмное месиво без единого просвета. Такое сплошное и такое тёмное, что мысль о том, что где-то там, за всем за этим, блещут звёзды и светит луна, казалось до невозможности глупой.
Продолжая пялиться в тьму кромешную, я стёр капли дождя с лица и тихо произнёс:
– Хорошо, что сегодня звёзд нет.
– Чего ж хорошего? – хмыкнул Ашгарр.
– Поверь, чувак, звёзды и луна при таких делах это чересчур, это перебор. И с эстетической точки зрения, и с этической.
Поэт недоумённо пожал плечами, развернулся и пошёл к болиду аккурат между лучом правой фары и лучом левой. Не дошёл нескольких метров, поскользнулся и шлёпнулся в похабную жижу. Смешно так шлёпнулся, как Чарли Чаплин – бах, и аж ноги кверху. Я не выдержал и прыснул. Но потом усилием воли убрал с лица улыбку, подошёл и протянул руку:
– Давай помогу.
Рассерженный Ашгарр руку мою отпихнул, вскочил неуклюже и, пытаясь стряхнуть налипшие комья грязи, начал распаляться:
– Бред какой-то. Бред. Ночь, темень, дождь, грязища неимоверная, какие-то дохлые вампиры. С ума сойти. Где я? Зачем я здесь? Что со мной?
– Спроси ещё: я ли это? – ухмыляясь, посоветовал я.
– А всё из-за тебя! – проорал Ашгарр и ткнул меня кулаком в грудь. – Всё из-за твоих мерзотных дел.
Я отступил на шаг, но предупредил:
– Э-э, поосторожней, а то…
– Что "а то"? – взъярился поэт.
– Что-что, – проворчал я и тоже наступательно. – Сам знаешь, что. Врежу. Вот что.
Тут он совсем распетушился:
– Ну давай врежь! Давай-давай!
И встал в стойку.
Дважды меня просить не надо, одного раза вполне достаточно. Сделав ложное движение правой, я свалил Ашгарра ударом левой. Снизу, без замаха и мимо блока в челюсть – на. Раз, и готово. А чтоб истерик впредь не закатывал.
Но Ашгарр молодец. Даром, что поэт, рафинированная душа, а тоже не сплоховал. Уже лёжа на спине, умудрился садануть мне каблуком по коленке. Причём, со всей дури. По взрослому. Без дураков. Я охнул от боли и рухнул рядом.
И сцепились в партере.
Мутузили друг друга, вбивали в грязную размазню, душили-грызли, пока не выдохлись, а потом обессиленные повалились рядышком. Плечо к плечу. Ухо к уху.
– Смешно, когда дракон сам с собой дерётся, ибо абсурдно, – тяжело дыша, заметил через время Ашгарр.
Сплюнув тягучую, горьковатую от крови слюну, я продолжил его мысль:
– Ещё смешнее, когда сам собой дерётся человек, ибо неописуемо.
– Твоя правда, – согласился поэт и безо всякого перехода спросил: – Курить есть?
Я нашарил пачку, вытащил сигарету для себя, сигарету для него, полез за жигалкой и не нашёл её.
Говорили в старину: не спавши, да беду наспал.
Это был тот случай.
Глава 9
На обратном пути от карьера до деревни Московщина мы катили под музыку Иоганна Штрауса-младшего. Если быть предельно точным, то под выставленную на бесконечный повтор Караяновскую запись вальса "На прекрасном голубом Дунае". Этот пятиминутный трек Лера вытащила по моей просьбе из "Космической одиссеи" Стэнли Кубрика. И я так скажу: вальс – самое то, когда дождь яростно барабанит по ветровому стеклу. Во всяком случае, для меня. Что касается Ашгарра – не знаю, но выставить что-нибудь иное, он не просил. Так и ехали.
Поэт с насупленным видом пялился в ночную мглу, из сырой глубины которой подступали к большаку то поросшие соснами холмы, то усыпанные стогами поля. А я предавался отвлечённым размышлениям. Среди всякого проходного-мутного думал, разумеется, и о давешней нашей перепалке. Не прав был Ашгарр, ой как не прав. Ни в коем разе не мечтаю стать человеком – этим в массе своей безответственным, злобным, не способным чувствовать чужую боль, лишённым стыда и совести существом. Не хочу быть человеком, нет, ни за какие коврижки. Другое дело что – вот парадокс – завидую ему. Белой завистью завидую. И чёрной, не скрою, тоже завидую. Ей-ей. А как тут не позавидовать, когда обладает бескрылый тем, чего мы, нынешние драконы, лишены по определению, – способности любить.
Я не знаю, почему мы так обделены. Быть может, причина в том, что сердца наши драконьи от ночи трансформации до ночи трансформации киснут в холодных тайниках, может, в том, что существуем украдкой в придуманном не для нас мире, может, ещё в чём-то, а только факт остаётся фактом – не могут драконы любить, позабыли, что это такое. И это крайне обидно, честно говоря. Потому что жизнь без любви это, как ни крути, всего лишь тягостная необходимость. И сколько ни убеждай себя в обратном, сколько ни загружай себя сконструированными на ходу утешающими теориями, а так оно и есть.
Оттягиваемся, конечно, в Ночь Любви, ещё как оттягиваемся, но всё это не то, не то, не то, поскольку присутствует тут связанная с необходимостью продолжать славный крылатый род физиологическая обязаловка. Накрывает дракона и прилетающую к нему на ночь дракониху мощный Зов, выворачивает после совместного полёта обоих наизнанку сладкая истома, кидаются они друг к другу в порыве страсти, получают оба по бочке кайфа и благодарные друг другу расстаются навсегда – вот как это происходит. Именно так происходит, как однажды и навсегда предписано Великим Неизвестным. И всё это правильно, и всё это разумно, однако после каждого раза остаётся в душе нехороший осадок. Почему? Понятно, почему. Не знаю, как кто, а лично я полагаю, что любовь на ночь это никакая на самом деле не любовь. Суррогат это. А суррогат он и есть суррогат. Всё то, что должно было быть высоким таинством, сулящим чувство до гроба, превращено хмурыми обстоятельствами нашего теперешнего бытия в банальную случку. Хотя и обставленную романтическим антуражем, не без этого, но всё-таки случку.
Можно верить и нужно верить, что рано или поздно Создатель исправит фатальную ошибку. Что настанет тот благословенный день, когда безумный мир людей сойдёт на нет. Что придёт-возродится наше время, время драконов. Что скинем мы тогда маски, перестанем таиться, вернём себе свои пылающие сердца, наполним их музыкой, и вновь обретём способность любить. И будем, обязательно будем – а как иначе? – любить. Верю, даже уверен, что именно так всё когда-нибудь и случится. Только вот, к большому сожалению, доживут до наступления золотого века, увы-увы, не все. Далеко не все. Дракон Вуанг-Ашгарр-Хонгль уж точно не доживёт. Я, нагон Хонгль, знаю об этом, понимаю умом, да вот только никак не могу принять душой. Потому и маюсь. Потому и пытаюсь раз за разом взрастить из своей маеты, из этого изнуряющего своего недовольства светлое чувство к очередной таинственной незнакомке. Дурак, если подумать. Дурак дураком. Сам знаю, что дурак, только ничего с собой поделать не могу, а если быть предельно откровенным – не хочу. И пусть Ашгарр осуждает. Переживу как-нибудь. И ни за какие коврижки не оставлю своих отчаянных попыток полюбить. Пусть тысячу раз ещё обманусь, пусть тысячу раз меня обманут, но однажды добьюсь своего. Я верю в это. Да, я в это верю. Как тот гумилёвский конквистадор в панцире железном, что весело преследует звезду.
Размышления о всяком таком не мешали мне помнить и о насущном. Сразу за мостом через речку Куду я свернул с трассы на грунтовку, ведущую к заброшенной тренировочной базе Добровольного общества содействия Советской армии и Военно-морскому флоту, проехал метров триста по колдобинам, блин, выбоинам, блин, промоинам, блин, и остановился возле насосной станции – перекошенного чёрного сарая, от которого убегала к реке ржавая труба-"двадцатка". Слова не говоря, вылез из машины, перемахнул через криво сколоченную изгородь загона и направился к вытоптанному и загаженному коровами берегу. Ашгарр поворчал-поворчал, но последовал моему примеру. И где-то, наверное, минут пятнадцать-двадцать мы с ним пугали сонные окрестности диким молодецким уханьем. Вводы была жуть как холодна. Потом ещё минут десять обсыхали в разогретом салоне, потом приводили одежду в божеский вид. Вернее пытались привести. Когда вновь продолжили путь, я сказал поэту в целях наведения мостов:
– Забыл сказать – в следующем номере "Сибирских зорь" опубликуют твои стихи.
– С чего ты взял? – покосился на меня Ашгарр с недоверием.
– Я не взял, я договорился.
– Шутишь или врёшь?
– Ни то и ни другое. Правду говорю. Переговорил вчера с тамошним главным редактором, он пообещал. Так что – поздравляю от всей нашей общей души.
– Премного благодарен.
Не услышав в голосе Ашгарра особого энтузиазма, я поинтересовался:
– Что, не рад, что ли?
– Да нет, отчего же, – ответил поэт. – Рад, конечно, Только уж больно неожиданно всё это как-то.
– На то он и сюрприз, – заметил я и мельком глянул на растерянное лицо поэта. – Да ты не грузись так. Скинешь по утру что-нибудь из последнего на флэшку, я передам, и всех делов.
– Нет, – возразил Ашгарр, – так быстро не получится.
– Почему это не получится? – удивился я.
Поэт пожал плечами, дескать, чего тут объяснять, когда и так всё ясно. И ничего не ответил. Но я на самом деле не понимал, в чём тут трудность, и повторил вопрос:
– Так почему, скажи, не получиться? В чём проблема?
Только тогда он удосужился объяснить:
– Потому что нужно отобрать те стихи, которые годятся в печать. Те, за которые не будет стыдно. На это время уйдёт.
Вот такая вот щепетильность из него вдруг полезла. Другой бы рад был радёшенек на халяву прославиться, а этот зачем-то на измену сел. Ну и кто он после этого? Признаться, в этот момент мне очень хотелось сказать ему какую-нибудь отрезвляющую дерзость, еле удержался. Взял паузу и сказал, стараясь не выдать голосом раздражения:
– Дело твоё. – Потом обдумал накоротке эту созданную на пустом месте проблему и предложил свои услуги: – А хочешь, я сам подборку составлю? Хочешь, лично отберу твоё бест оф бэст?
– Уж ты отберешь, – протянул Ашгарр тоном, в котором не нашлось места для доверия моему поэтическому слуху.
Однако меня это не смутило.
– А чего тут такого? – пожал я плечами. – Я смогу. Я сумею. Из летнего цикла что-нибудь, например, повыдёргиваю. Там у тебя есть несколько мощных вещиц. – Я пощёлкал пальцами, вспоминая, и продекламировал нараспев одну из строф: – Всё главное в примечаниях. День – пунктирная полоса. От отчаянья до отчаянья – двадцать четыре часа. Так?
– Так, – унылым голосом произнёс Ашгарр. Помолчал, взвешивая на каких-то там своих хитро-организованных весах все "за" и "против", а потом вдруг окончательно меня убил: – Знаешь, Хонгль, не буду я ничего публиковать. Спасибо, конечно, за заботу, но нет, не буду.
– Что за ерунда? – удивился я. – Почему?
– Боюсь, – еле слышно и в сторону произнёс поэт.
– Боишься? Чего ты боишься?
– Чего-чего, не важно чего.
– Нет, ты уж колись давай, – потребовал я. – Чего такого ты, чувак, боишься?
Ашгарр помялся, не желая признаваться в сокровенном (есть вещи, в которых не хочется признаваться даже самому себе), но потом всё-таки поделился. И как в реку с обрыва:
– Боюсь узнать, что никакой я ни фига не поэт. Теперь доволён?
Я аж подпрыгнул.
– Как это не поэт? Как это? Поэт ты. Самый талантливый из всех нагонов-поэтов бывшего Союза.
– Жабу тебе в рот.
– Не бойся сглаза, я от души. Ты был лучшим, лучшим и останешься. Вот так вот. Вот так. Заруби это себе на носу.
Мой панегирик подействовал на Ашгарра удивительным образом. Он начал вдруг прыскать, сначала тихо, потом громче. Вскоре не выдержал и расхохотался в голос. А когда смог успокоиться, поведал в ответ на мой недоумённый взгляд (уж не сума ли сошёл?) такую историю:
– В своё время в Париж пришло письмо, адресованное "наивеличайшему поэту Франции". Почта направила сие послание Виктору Гюго. Тот в приступе скромности переслал его Альфреду Мюссе. Мюссе, не распечатывая, переправил Альфонсу Ламартину, последний – вновь Гюго. Круг замкнулся. Настал момент истины. Вскрыв конверт, автор "Собора Парижской Богоматери" обнаружил, что на самом деле письмо адресовано стихоплету, чьи полуграмотные рифмованные фельетоны печатались в одной воскресной газетёнке.
Едва поэт закончил, я спросил у него с недоумением:
– А к чему ты этот анекдот рассказал?
Скользнув по мне укоризненным взглядом, Ашгарр отвернулся к окну, вздохнул и помотал головой:
– Нет, точно, не буду ничего публиковать. Нафиг-нафиг. Понимаешь, если бы я прозу писал, рассказы там какие-нибудь, новеллы, тогда бы – куда ещё ни шло. В прозе не так заметно отсутствие у автора таланта. Там на время за сюжет спрятаться можно или актуальностью прикрыться. В поэзии такое не прокатит. Со стихами на широкую публику выходить – всё равно как голым на базарную площадь выскочить. Весь на виду.
– Да чего ты так менжуешься? Чего так сомневаешься в себе? Откуда такая неуверенность? Поэт ты. Хороший, отличный поэт. Уж поверь мне.
– Поверить? Тебе? Глупость какая. Ты – это я, а в таких вопросах себе верить нельзя. Противопоказано.
Я аж задохнулся от возмущения:
– Ну, ты, блин, и даёшь! Между прочим, публикация уже оплачена, так что хочешь ты того или не хочешь, а…
– Не буду, – отрубил Ашгарр.
Его отказ прозвучал настолько решительно, что стало понятно: пускаться в уговоры – даром время терять. Но деньги на ветер выбрасывать тоже не хотелось, не печатаю их по ночам на лазерном принтере, достаются тяжело, другой раз с потом, а иной – и с кровью, поэтому подумал я хорошенечко и предложил:
– Чёрт с тобой, не хочешь стихами хвалиться, тогда садись и пиши рассказ.
– Не писал никогда, – отмахнулся Ашгарр и от этого дельного предложения.
– Не зли меня ради Силы, – попросил я. Досчитал до трёх, до пяти, до семи и стал убеждать: – Во-первых, всё когда-то бывает впервые. Во-вторых, не боги горшки обжигают. В третьих, хорош выпендриваться.
Минула вечность, прежде чем поэт промямлил:
– Можно, конечно, попробовать. Только сюжет какой-нибудь нужен более-менее интересный.
– Сюжет? Тебе нужен сюжет? – Я расплылся в улыбке и щёлкнул пальцами. – Вы хочете песен, у меня есть их. Получай, поэт, романтический сюжет про девушку и дракона. Представь: город, зима, раннее-раннее утро, в промёрзшем полупустом трамвае едет девушка. Не красавица, не уродина, а такая, знаешь, милая. И вот, значит, она едет, едет, едет. Ей холодно, ей чего-то как-то так грустно, неясные томления её обуревают. От нечего делать, практически бессознательно, она царапает коготком по заледеневшему стеклу, и на стекле остаётся рисунок, в котором всякий может увидеть своё. Потом девушка сходит… На Центральном рынке, допустим, она сходит, а через остановку, у Воздвиженской церкви, в трамвай вползает дракон. Разумеется не в крылатом своём обличье, а в обличье человека. И надо же было такому случиться, садится он на то же самое место у окна. Расплачивается с кондуктором, отворачивается от пристального взгляда какой-то хмурой тётки и глядит в окно. Через время, необходимое для того, чтобы это время прошло, наконец замечает девичьи каляки-маляки и к своему удивлению узнаёт в них написанное на древнем драконьем языке слово "одиночество". И тут он, естественно,…
– Подожди, – перебил меня Ашгарр. – Девушка, она что, знала древний язык драконов? Она знала дарс?