Вот по этим ступенькам поднимался когда-то Белинский, вот на этом подоконнике, говорят, любил сидеть задумчивый Лермонтов. А вот эти стены слышали Герцена и Огарева. А теперь и мы след в след, стопа в стону за этими гениальными и великими. И никто, между прочим, не мешает нам быть такими же, как они.
Признаться, я все больше и больше робел, пока легендарным коридором мы добирались до приемной комиссии. Конечно, о призвании что говорить! Но в МГУ мы пришли не с пустыми руками. К этому времени кое-какой газетный багаж нами все-таки был накоплен. Спасибо районной газете - на суд маститым журналистам приемной комиссии я мог представить целых три заметки: о сборе нашей школой металлолома, о массовом гулянье в дубовой роще и об экскурсии на Апрелевский завод грампластинок. У Борьки было несколько заметок о футбольных встречах местных команд и большое стихотворение, посвященное Первомаю, из которого мне очень нравились строки: "И ветер зори в пламя разжигает".
Пожилой лысоватый мужчина с гладким булыжниковым лбом мельком глянул сквозь очки на наши документы - газетные вырезки он словно не заметил - и направил к секретарю, милой девушке.
Будь что будет! Абитуриент - это звучит гордо! Надо уважать абитуриента! Мы постояли возле университетских дверей, которые вели в новый, неведомый мир, и, не сговариваясь, повернули вниз по проспекту, к Москве-реке. Здесь, может быть, впервые за все лето я ощутил шелест листвы над головой и холодок речного дыхания. Это был редкостный по настроению час, который никогда не забудется. Мы не знали, что через месяц придем сюда совсем другими и тот день, когда у нас приняли документы, будет вспоминаться, как давным-давно прошедший праздник.
Мы недобрали по полбалла. Каких-то ноль целых пять десятых - и звезда драпанула от нас. Таких, как мы, набралось человек двести, и все столпились у списка, на котором ровным столбиком красовались фамилии отлученных.
- Вот и опубликовались! - грустно сострил кто-то.
Да, вот тебе П. Тимошин, Б. Кирьянов.
Не знали мы тогда, что ошибки в сочинении - это еще не ошибки в жизни. И что не орфография с пунктуацией преградили нам путь в журналистику. Родственная труднейшим земным профессиям, она, вероятно, требовала чего-то большего, чего у нас пока не было ни в аттестате, ни за душой.
- Что же поделаешь, - сказал я Борису, успокаивая себя, - через годик придется делать второй заход. Все-таки получили практику... Главное, чтоб вместе держаться. На завод поступим. С рабочим стажем, видел, - почет и уважение! А школьников, может, специально отсеивают...
- Через годик? - хмыкнул Борька и посмотрел на меня, как на ребенка. - Да через годик нас с тобой как миленьких забреют в армию. Вот и будем там "ать-два"! И получится, что завернем сюда уже через два, а то и три года.
Борис докурил частыми затяжками сигарету, прикурил от нее другую и сощурился - то ли от дыма, то ли от раздумья.
Я пожал плечами, но не стал спорить, хотя слова Борьки меня удивили. О том, что если не поступим в университет, то осенью пришлют из военкомата повестки, я знал и без него. Здесь он мне Америку не открыл. Больше того, меня нисколько не пугал такой оборот дела. В армию пойдем вместе. Представить только - в один полк, в одну роту, в один взвод! Вот уж воистину сбудется: "Дрались по-геройски, по-русски два друга в пехоте морской!" Пусть попадем в обычную пехоту. Хотя лучше бы заявиться в родную Апрелевку моряками: "На побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ленты в якорях!"
- А ты знаешь, что сегодняшняя армия - это сплошная техника? попытался я хоть чуть пошатнуть Борькину логику.
- Знаю, - усмехнулся Борька, - даже больше, чем техника. Кругом сплошная электроника и кибернетика... В общем, ты как хочешь, а я буду что-то предпринимать.
Я не узнавал Борьку. Откуда это - "ты как", "а я так". Я вдруг сразу вспомнил ту, давно забытую драку.
Мы отчужденно попрощались. И не виделись больше месяца. Бывает же: дома наши на одной улице, да и Апрелевка не Москва, а вот столько времени будто играли в прятки. Зайти же друг к другу запросто, как раньше, никто из нас не решался.
Это была старая игра: мы ждали друг друга - кто первый. На этот раз уступил Борька.
Он вошел празднично сияющий, громко поздоровался, чтобы слышали все, кто дома, а не только я, сунул руку в боковой карман пиджака и, достав темно-синюю книжицу, шлепнул ею о стол.
- Можешь поздравить! Зачетная книжка студента.
Да, это была зачетная книжка с Борькиной фотографией и четкой надписью: "Московский финансовый институт".
- Вот так! - сказал Борька, перехватывая мой взгляд. - Надо уметь!
- Что хорошо, то хорошо, - сказал я, не очень-то обрадованный, но с завистью: студент есть студент. - А почему в финансовый? Ты же с математикой не в ладах...
Борька ждал этого вопроса. Конечно, ждал. И, молча посмаковав ответ, сказал:
- Все работы, Паша, хороши, люди всякие важны. Разве ты забыл рекомендации Владим Владимыча своим потомкам? - Он неторопливо положил зачетку в карман и добавил: - Чем, по-твоему, этот институт хуже МГУ? Серость, разве ты не знаешь, что социализм - это учет? И потом... важен диплом, любой... А дальше - время покажет.
Может, Борька был прав? А я тогда поторопился подать заявление в отдел кадров завода с просьбой принять учеником токаря в механический цех? Агитация отца сработала безотказно. "Не вешай носа, - говорил он мне, - не распускай нюни. Все к лучшему. На заводе научишься молоток держать, в армии - винтовку, глядишь - человек. А диплом - так это ведь только приложение к умной голове".
И правда, у нас в семье насчет службы в армии никогда не было дебатов. Это считалось само собой разумеющейся, неотъемлемой частью биографии. Первый класс, прием в пионеры, вступление в комсомол. Помнится, приехал я из райкома - только что вручили комсомольский билет, - вошел в дом, смотрю - на столе дымятся пироги. "Это по какому поводу?" - спрашиваю мать. "Как по какому? - изумилась она. - Тебя же в комсомол приняли!"
И вот тогда, на проводах в армию, сквозь материнские слезы я не мог не заметить в ее глазах радости и гордости: "Вырос... Вот ведь дожила - в армию провожаю!" А отец так тот, кажется, помолодел лет на десять. Весь вечер не выпускал из рук гармони и сам запевал все солдатские песни. А были среди них и такие, что мы сроду не слышали, видно, держал их отец про запас, до заветного случая.
Гости долго не расходились. Уже к полуночи подвигались стрелки часов, когда подошел ко мне Борис и шепнул с загадочным видом:
- Выйди на минутку, ждут тебя.
Я сбежал с крыльца, и на меня пахнуло осенним садом - терпким ароматом яблоневой листвы и дымком погасших костров. За калиткой - я и не узнал сразу - стояла Лида Зотова.
- Ты чего? - спросил я громко и, наверное, очень грубо.
- Вот, - сказала она, - возьми сюрприз, - и протянула конверт. Только с условием: откроешь, когда переоденут в форму.
Я положил конверт в карман, забыв поблагодарить.
Мы стояли молча минут пять, а может быть, полчаса. Светло-желтым вымытым плафоном висела луна. И тени падали так резко, что Лидин профиль казался нарисованным тушью. Он так и врезался в память - на фоне темной рябиновой ветки. Чем пристальнее вглядывался я в этот профиль, тем неузнаваемее становилось для меня ее лицо. А может быть, сейчас, в темноте, я разглядел в нем то, чего ни разу не видел днем.
- А нас вот в армию не берут, сказала Лида.
Вот и все, что она сказала.
Рабочая наша Апрелевка ужо спала крепким сном. Только электрички невидимо гремели по рельсам в ночи.
Дорожка света метнулась под ноги - это Борис распахнул дверь, вышел к нам.
- Извини, Паш! - сказал он, зевая. Мне завтра, то есть сегодня, вставать чуть свет. Пока... Бывай... Держи лапу...
- Ну, до свидания, пойду я, - смутилась Лида и застучала каблучками вдоль палисадника.
Борис жал руку долго.
- Пиши, - повторял он, - главное, пиши чаще. Письма разряжают нервы. Это я в хорошей книжке вычитал. Письмо написать - все равно что с другом поговорить. А кто тебе друг, если не я. Да, - спохватился он, - чуть не забыл, - и, порывшись в портфеле, вытащил пакет. - Держи! Финский почтовый набор. Хватит на целых полгода - и бумага в линеечку.
Уже укладываясь спать, я вспомнил про Лидии сюрприз и вскрыл конверт. В нем оказался другой, поменьше.
"Как не стыдно! - прочитал я. - Ведь просила же открыть, когда переоденут в форму. Так и знала, что не удержишься. Целую, Лида".
...Вечер будто вчерашний, а я уже не на Апрелевской улице, а в кубрике. Интересно, где в эту минуту Борис?
П и с ь м о п е р в о е.
"Борька, дружище, привет! Извини за долгое молчание, но о чем было писать? О том, как перед назначением на корабль занимался строевой подготовкой? Представляешь, учились заново ходить.
"То, - говорит мичман, - чему вас мама научила, когда вам было по десять-одиннадцать месяцев, забудьте. Выше ножку! Шагом марш!" И вот мы маршировали с утра до вечера. "Разомкнись!" "Сом-кнись!" Правда, занятия по специальности давали кое-какую отдушину. Тут начинал вспоминать, что ты все-таки мыслящая личность и не зря долбал физику и логарифмы. Но это - как солнце среди обложного дождя. В остальном же от подъема до отбоя как белка в колесе - бежишь, бежишь, а все на одном месте.
Сильно я надеялся на изменения, когда попаду на корабль. Ладно, думаю, выдюжу, зато потом "соленый ветер в грудь, счастливый путь!". Но вот я на корабле, и опять почти все то же. И тут от швабры не убежал.
Командир корабля - ничего особенного. Не отважный капитан, не объездил много стран. Была у меня с ним встреча. Странный какой-то. Цветы в каюте. Представляешь, в двух котлах - их здесь называют лагунами охапки живых астр.
Ты знаешь, я ему показался совсем зеленым. Не мы с тобой виноваты, что все эпохальные события состоялись или до нашего появления на свет, или застали нас в младенческом возрасте.
Мы родились после Победы. И о войне знаем только по книгам и фильмам. А даты гражданской войны нам давались с таким же трудом, как войны из истории Древнего мира. Потом в космос пробился первый человек нашей планеты - Юрий Гагарин. И опять мы опоздали... Мы все время опаздываем... "Да, ничего не поделаешь, - сказал мне командир, - эпоха шьется на вырост..."
Как это прикажешь понимать? Быть может, он примерил мой возраст к своему и увидел, какой салажонок я? Но ведь и они - не Нахимовы и не Ушаковы. И жизнь их - простая проза: в дозор - из дозора. Попахал море, поел - и спать. А служба идет.
Какая уж тут романтика! Здесь даже моря-то по-настоящему не видят. Сплошные приборки, прокручивания механизмов и политзанятия.
По-честному, Борька, завидую я тебе. Институт, науки!
Мне же остается ждать, пока пройдут эти годы. Правильно говорится: "Красиво море с берега, а корабль - на картинке". Сам лучше пиши мне почаще. Знаешь, как дорога здесь каждая весточка.
Привет всем знакомым, кого встретишь, обнимаю. Твой Павел".
Я полез в рундук за конвертом и наткнулся на карманный календарик, заложенный между страниц книги. Медленно и тщательно, растягивая удовольствие, я не перекрестил, а заштриховал на календарике первый свой корабельный день, благо компот был давно выпит. Незаштрихованных клеток оставалось столько, что и считать-то их было бы бессмысленно.
2.
После отбоя я лежал на койке и, ворочаясь с боку на бок, ощущал под собой похрустывание пробкового матраца. Конопатый парень-гармонист уже безмятежно посапывал на соседней койке. За стальной переборкой шуршала волна, будто в дверь царапалась кошка. На меня немигающим оком тревожно смотрела синяя лампочка дежурного света.
Нет сна крепче матросского и нет его беспокойнее. После вахты лежишь на койке, как в невесомости. И вот уже словно тяжелеют, слипаются веки, ты куда-то покатился, связанный усталостью по рукам и ногам. Но чу! С той самой секунды, когда ты переходишь границу между явью и сном, в тебе начинает тикать невидимый будильник. "Тик-тик" - через четыре часа опять на вахту. "Тик-тик" - а может быть, раньше? Стрелку звонка этого невидимого будильника устанавливает чувство, которое незнакомо тем, кто не служил в армии. Я назвал бы это чувство постоянным ожиданием тревоги. Ее ждешь даже тогда, когда спишь.
В подразделении, где мы проходили курс молодого матроса, я попытался однажды перехитрить эту тревогу. Еще с вечера дневальный, мой кореш, по секрету шепнул мне, что ночью, возможно, будет объявлена тревога. Учебная тревога неожиданна только для матросов. Командир же заранее планирует ночь и час, когда она обрушится на сонную казарму. В считанные минуты нужно встать, одеться, схватить автомат и замереть в строю готовым к бою. В считанные минуты! И чем их меньше, тем лучше. Даже соревнования проводят между ротами - кто быстрее поднимется и встанет в строй.
Для меня ожидаемая тревога не была первой. В том-то и дело, что на предыдущих двух или трех я уже приобрел кое-какой опытишко. Где самое слабое звено в цепи одевания? Самое слабое звено - это я теперь уяснил окончательно - в "гд". "Гд" - матросская аббревиатура названия рабочих ботинок - "грязедавы".
В этом нет ничего презрительного. Наоборот, в прочных, хотя и грубоватых на вид, ботинках нога как дома в самую распутицу, в грязь, в дождь. Даже шнурки из сыромятной кожи тоже для крепости, для непромокаемости. Но слабое звено в цепи одевания и находится как раз в шнурках - требуется немалое искусство, чтобы продеть их в дырочки и как следует завязать. А главное, нужно время, которое в момент тревоги измеряется только секундами.
Лягу в "гд", решил я. Подумаешь, одну ночь посплю не разуваясь, зато в числе первых буду в строю.
Я проснулся оттого, что в глаза ударил свет. Это дневальные. Прежде чем закричать: "Рота, подъем! Тревога!" - врубают все выключатели. Тревога очень похожа на грозу: сначала молния - вот этот свет, разом вспыхнувший во всех кубриках, потом гром - голоса дневальных. Но слова "тревога" я, наверное, но расслышал - так сладко спал, что, проснувшись, еще лежал с минуту, не открывая глаз.
- Встать! - прогремело над моим ухом. - Матрос Тимошин! Это к вам относится!
С меня как ветром сдунуло одеяло. Я приподнялся на кровати и прямо перед собой увидел мичмана. Он смотрел на меня, нет, не на меня, а на мои "гд", и с таким видом, словно перед ним были по крайней мере ихтиозавры. Я зачем-то пошевелил ботинками и тем самым как бы вывел его из оцепенения.
- Видали! - развел мичман руками, обращаясь к одетым и уже готовым к выходу матросам. - Видали рационализатора? Два наряда вне очереди за такую рационализацию!
"Тик-тик, тик-тик..." Наверное, там, где мы проходили курс молодого матроса, в меня и заложили невидимый будильник, который сейчас, на корабле, не дает сомкнуть глаз. Я смотрю в подволок (потолок по-морскому) и слушаю шебуршание волн. Корабль стоит у пирса, а все равно кажется, что он плывет, потому что море под ним ни на минуту не замирает, не останавливается. И швартовы натянуты сейчас, наверно, как струны. Это море зовет, притягивает к себе.
Где-то далеко на берегу и еще дальше, за тысячу километров по берегу, - Апрелевка. Интересно, что в эту минуту поделывают дома? Когда-нибудь изобретут телевизор в виде транзисторного приемника: включил, покрутил ручкой настройки - и вот, пожалуйста, мама хлопочет у плиты. "Мам! - скажешь ты в микрофончик. - Здравствуй! Это я. Ну, как жизнь? Ты жива еще, моя старушка? Жив и я, привет тебе, привет..."
Ничего удивительного видим же мы по телевизору космонавтов, когда они на орбите.
Впрочем, я и без телевизора могу с точностью до часа сказать, что происходит дома в данный момент. Неписаный распорядок, установленный годами. И нарушается он в исключительных случаях: кто-то приехал в гости, кто-то заболел... Если бы знали, как мне хочется снова очутиться во власти того домашнего распорядка, которым я еще недавно тяготился!
Ладно, для того чтобы увидеть родных, телевизор, допустим, не нужен. Вот был бы у меня такой, на котором два переключателя - "Лида", "Ворис". Который час? Восемь вечера? А ну, нажмем на кнопку "Лида"...
Ага! Вот она! Сумочка на пальчике, идет, не торопится. Ну-ка, ну-ка, крупный план. Что за чушь? Неужели реснички прилепила и накрасилась? И веснушек не видно запудрила. Что-то уж очень глаза у нее озоруют... И платье мини минимального. По-моему, раньше она таких не носила. Вот повернула на Комсомольскую. И тут совсем заскульптурилась, только каблучки цок-цок по асфальту. Ясное дело, прямая дорожка к Дому культуры. А там уж музыканты шпарят на электрогитарах - точь-в-точь как мушкетеры из телепередачи "Алло, мы ищем таланты!". Вообще-то они хорошо играют. Я знаю, что Лиде нравится. Бывало, пойдем на танцы, а она, сколько ни кружимся, все, как гирокомпас, направлена в одну сторону - к этим самым электрогитаристам, чтоб у них струны повыключались.
Так... Подошла к кассе. Но билета не берет. Остановилась, ждет кого-то. А это что за пижон к ней швартуется? Что-то незнакомая личность. Эх, черт, звук пропал! О чем они разговаривают? Лида повернулась к нему спиной, делает вид, что разглядывает афишу.
Значит, Лида ждет подругу. Жанну. А вот и она! Ну да, по донкихотской фигуре видно. Нет, это не Жанна. Парень! Точно, парень. И вовсе не донкихотского вида - это строчки на экране съежились. Подошел к кассе, взял билеты. Берет Лиду под руку. Не под руку, а за талию. Кто же это? И она хороша, хоть бы что, даже прислонилась. Резкость, резкость! Кто это может быть? Борис? Не он. Нет, все-таки Борис. Ну-ка, ну-ка, еще резкость! Все как в тумане - видимость ноль.
Я поворачиваюсь на другой бок. Все-таки очень хорошо, что карманные телевизоры пока не сконструированы. Не завидую я их обладателям влюбленным нашим потомкам.
Щелкнуло в динамике, словно он прокашлялся, чтобы заученно пробубнить:
- Очередной смене приготовиться на вахту! Форма одежды - четыре.
Форма четыре - это значит в бушлатах. Наверху свежо, а в кубрике духота - седьмым потом обливаюсь. И больше всего на свете я хотел бы сейчас искупаться.
Вот парадокс. Сколько я уже на флоте? Не первый день, не первый месяц, а моря, можно сказать, не ощутил. Узнал бы Борис, на смех поднял.
Поиздеваться надо мной у Бориса были все основания. У него в комнате весь сервант уставлен раковинами - эта из Хосты, эта из Коктебеля, эта из Гагры. Каникулы он проводил обычно на море. Сначала с родителями, а после на турбазу ездил один. И я балдел от зависти, когда он возвращался бронзовый, какой-то нездешний и напевал песенку о том, что "надоело говорить и спорить и любить усталые глаза". Флибустьерское море, в котором бригантина поднимает паруса, судя по всему, было моему другу Борису знакомее, чем наша мелководная речушка Малая Десна.
Борис тасовал фотокарточки, словно карты - они тоже пахли морем, - и рассказывал о своих туристских похождениях. Куда там Грину! У Грина книжная романтика, а тут полнейшая реальность.
- Вот видишь, - говорил Борис, - девочка с прической под колдунью. Мы назвали ее Ассоль. И представь себе, оборачивалась.
Да, действительно, ничего не скажешь, симпатичная. Особенно на фоне прибоя, как на открытке. Но если бы на ее месте очутилась Лида! Пожалуй, ей море даже больше к лицу.
- А это вот заштормило, - показывал Борис на другую фотографию. Баллов семь, не меньше.
Море пенилось, гривастые волны вскачь неслись к берегу, а Борис хоть бы что: стоит, грудью готовясь встретить удар. И все сказано одним крепким, как морской ветер, словом "заштормило".
Здорово... А Борис уводил своим рассказом еще дальше, в сказочный ресторанчик на высокой горе, в котором сидят на экзотических пнях, пьют вино с неимоверно романтичным названием - "Черные глаза", закусывают шашлыком и любуются лазурным горизонтом, где небо сливается с морем. И если набраться терпения, там можно подстеречь знаменитый зеленый луч, который светит к счастью...
Ну и здоров же врать, а веришь каждому слову.
А потом... Потом, когда море становилось светлее неба, наступал вечер, начинались танцы. Знойные ритмы под веерами пальм...
- Три вечера подряд, - гордо произносил Борис, я танцевал с Ассоль.
- Почему только три?
Борис помялся и многозначительно сказал:
- Увидела другой алый парус...
Да, замечательное, ни с чем не сравнимое море на фотокарточках и в рассказах привозил в Апрелевку Борис. А меня все не пускали родители, все чего-то боялись... Но в последние свободные каникулы, в канун десятого класса, я чуть было не укатил вместе с ним. Перед моими доводами, вескость которых заключалась в том, что "Борис - вон сколько, а я ни разу!", уже капитулировала мать, вот-вот должен был сдаться отец. На Курском вокзале в предварительной кассе были заказаны билеты. Но...
- Придется отложить твое море, - вдруг сказал отец, - в жизни у тебя еще много будет морей. Давай-ка подсобим на сенокосе соседу дяде Леше. Староват стал, одному не управиться. Да и тетя Лиза прихварывает.
И откатились планы за тридевять земель, за тридевять морей. Дяде Леше надо было, конечно, помочь - все-таки лучший друг семьи, из тех, что роднее родственников. В тот день, когда Борис уже поглядывал в вагонное окно на приморские пейзажи, мы ладили шалаш на лесной поляне, почему-то названный Машинной сечью.
- Не вешай носа, - сказал отец, - не прогадал, вот увидишь.
На зорьке, когда солнце еще карабкалось по веткам, чтобы взобраться на макушки дальнего леса, мы вышли втроем на поляну. На травах, набрякших росой, еще лежала сумеречность. И было так тихо, что можно было расслышать, как падают капли с листьев березы.
- Ну, начнем, - сказал отец и взмахнул косой.
Звон косы, подсекающей траву, - особый звон и слышал его лишь тот, кто держал косу в руках. Не сталь звенит, а колокольчики, васильки, ромашки перезваниваются и еще какие-то с неведомыми названиями цветы. И еще - серебряная струйка росы, стекающая по зеркальному лезвию косы.
Я косил неважно, но брал упорством, и отец, оглядываясь, видел это, улыбаясь, молчал. Он шел впереди, впечатывая следы - прочные, тяжелые, в которые так и хотелось ступить, повторить их.
- Ты смотри, красотища-то! А? - приговаривал он, оборачиваясь.
Солнце уже продралось сквозь колючие ветки ельника и глядело на нас, словно любопытствуя. Оно поднималось прямо на глазах, как огромный малиновый воздушный шар. Вот он укололся о вершину синей ели и вспыхнул. Мириадами разноцветных огоньков разбросало этот шар на поляне. Синие, рубиновые, изумрудные - на землю словно упала радуга.
- Роса горит, - сказал отец, - к хорошей погоде.
С первой электричкой приехали мать и тетя Лиза. Солнце стояло уже высоко, и теперь настала очередь ворошить ряды - они зелеными волнами тянулись через всю поляну. Мать легко переходила от валка к валку с граблями. И не разбрасывала траву, а словно расчесывала, взбивая живые пряди. Глядя, как она весело орудует граблями, будто соревнуясь с подругой, подумал о том, что для матери это не просто сенокос, тяжелая, изнурительная работа, а праздник, которого мне пока не понять.
Две недели пробыли мы на Машинной сечи. Обед варили у костра, пили ручьевую воду с комарами пополам. И я как-то забыл про Хосту. Некогда было вспоминать.
- Ну как, доволен? - спросил отец, когда мы вернулись домой.
- Хорошо, - ответил я. Но про себя подумал, что на следующее лето к морю все-таки доберусь.
И вот добрался. Море в полуметре, и того меньше, а вспомнил о сенокосе. Поистине хорошо там, где нас нет.
Первый раз мне суждено было увидеть море без пяти минут моряком. Подтянутый, будто перехваченный под тужуркой корсетом мичман с усиками (почему-то все молодые мичманы носят усики!) построил нас, призывников, на вокзале и повел, как он выразился, к месту прохождения службы. Мы шли по улицам известного - на карте возле его названия отпечатан якорек города, военно-морского порта. И мостовые, и тротуары, и дома - гранит и камень. Весь город поэтому похож на бронированный корабль. По мостовой мы шли, как по палубе.
А моря все не было и не было. Я смотрел то перед собой, вытягивая шею, потому что впереди покачивалась крупная на широких плечах голова направляющего, то заглядывал вправо и влево - нет моря: школа, магазины, какой-то завод.
- Стой! - скомандовал мичман. - Подождем, пока сведут мост.
Мы остановились у разводного моста - маленькая копия Крымского. Только он был сейчас как бы надломлен, и его половины встали дыбом. Под мостом темнел канал не шире Яузы.
- А зачем разводной?! - спросил кто-то у командира.
- Чтоб свободно проходили корабли, - сказал он, - в гавань.
Корабли... Гавань... А где же море?
- Море-то где? - не удержался я.
- Какое море? - удивился мичман. - Вот оно, за волноломом.
Я, конечно, не знал, что такое волнолом. Но спрашивать не стал - еще и тут опростоволосишься. Наверное, так называют каменную гряду, что выступает от берега и отгораживает нечто наподобие пруда. И зачем волны ломать?
Как я ни пытался разглядеть за нагромождением камней море - ничего похожего не было видно. Неужели море - вон та серая полоска, что сливается с блеклым небом? А где же прибой, о котором так восхищенно рассказывал мне Борис? Где пляж? И ни одного купальщика...
- Шагом марш! - скомандовал мичман. И добавил тише, словно пристыдил: - По сторонам не глазеть, не на экскурсии.
Расположились мы в двухэтажном краснокирпичном здании с островерхой крышей, напоминающем средневековый замок. Кто-то пустил слух, что здесь останавливался Петр I. Может, и правда, хотя вещественных доказательств даже в виде мемориальной доски не было. Но в легенду мы поверили безоговорочно. Так хотелось - вот, оказывается, откуда идет наша морская родословная. И со священным чувством причастности к подвигам русских мореходов мы ступали по плитам, которые отзывались подковчатым каблукам петровских ботфортов!
Но море! Море! Я никак не мог унять разочарование, которое так неожиданно постигло меня при самой первой встрече с морем, там, у волнолома. Вот тебе и моряк с печки на лавку бряк...
И все-таки я был теперь моряк. Да, моряк. И однажды наступил такой момент, когда - держу на спор - Борис мне позавидовал бы. Ну, если бы и не ахнул, то промолчал бы от зависти наверняка. В тот чудесный момент все на свете моря и океаны сразу оказались моими. Лично моими.
Правда, как в сказке! Мы вошли в баню кто в чем: в куртках, в свитерах, в пиджаках, а вышли - моряками. Загляденье!
Хороший мичман человек. "Вместе с паром, - говорит, - из вас сухопутные души испарились. Вот вам взамен морские!"
И каждому - но новенькой тельняшке. Тельняшка как тельняшка. Такую, в общем-то, можно купить в военторге на Калининском проспекте. И у Бориса их штук пять лежит в шкафу. Но огромная разница! Те магазинные, а эта настоящая морская. Разве сравнить!
Ты натягиваешь ее на мокрое тело, и оттого она кажется упругой, и вот уже синими полосками, словно обручами кольчуги, охвачена грудь, и мускулы - откуда только взялись! - наливаются удесятеренной силой. Будто и в самом деле вселилась в тебя новая, бесстрашная душа, которая называется морской.
Теперь очередь за робой! Слово-то какое соленое - роба. Синие комбинезонного материала брюки и рубаха. Но не просто брюки - их подпоясываешь широким черным ремнем с увесистой медной бляхой, на которой переливается якорь. И не просто рубаха - у нее вырез на груди такой, чтобы легче дышалось и еще, наверно, чтобы тельняшка была видна. По неписаным правилам - три сине-белые полоски, и не больше! Под вырезом рубахи - две пуговички. Ты берешь синий воротничок - по-матросски гюйс, забрасываешь его за плечи и пристегиваешь к этим самым пуговичкам, словно птицу за два крыла. Вот теперь ты самый красивый парень на свете - моряк! И как в песне - тебе от роду почти двадцать лет.
Наверное, девчонки на танцах не толпятся так у зеркала, как парни, только что облаченные в морскую форму.
Мичман, который все это время, пока мы переодевались, молчал, повернул к нам довольное лицо - первый раз такое довольное - и сказал:
- А теперь получите самый главный атрибут, - и показал на бескозырки.
Мы бросились разбирать две черные башни - бескозырки лежали стопкой, одна на другой - и снова затолкались у зеркала.
Да, это был, конечно, главный атрибут, мичман прав. Даже на собственном лице я вдруг обнаружил отпечаток чего-то нового, незнакомого. Лоб чуть наискось перечеркивал черный околыш, и глаза под этой чертой как бы потемнели. Но, как тогда у волнолома, кольнуло разочарование. На бескозырке не было матросской ленты.
- Это называется чумичкой, а не бескозыркой, - сказал один из всезнаек, которые - вот удивительно - всегда оказываются среди новичков.
- Кто сказал чумичка, повторить! - настороженно спросил мичман.
Никто не отозвался.
На выходе, прежде чем скомандовать "Шагом марш", мичман громко, чтобы все слышали, сказал:
- На ленту матрос имеет право после присяги. Ибо лента... - он помолчал, подбирая нужное слово, - это не что иное, как венец славы морской.
Ясное дело. К славе морской мы пока что не имели никакого отношения.
"Даже моря-то еще не видел", - подумал я и опять вспомнил волнолом.
Когда мы шли в баню, было тихо, а сейчас, только шагнули за ворота, в лицо песком швырнул ветер.
- Чумички не растеряйте! - хихикнул знакомый голосок.
Так мы и топали до самой казармы, придерживая бескозырки. Впрочем, казарма - это у солдат. У матросов она - кубрик. И полы - не полы, а палуба. И кровать не кровать, а койка. Соответственно и тумбочка называется рундуком. Из книг я давно знал, что уборная именуется гальюном. Но как-то в голову не приходило, что гальюн убирают сами матросы. По очереди. И еще бывает, вне очереди.
Что такое мыть гальюн вне очереди, я узнал в тот же день. И виноватым оказалось... море.
Чем ближе мы подходили к кубрику, тем сильнее слышался шум в сосновом лесу, который окружал дорогу. Шум нарастал с каждым шагом. Но странное дело - шумели не сосны, они, поскрипывая, мягко покачивались на ветру. А вот где-то в глубине, за ними, словно грохотали по рельсам десятки электричек. Они проносились мимо невидимой платформы, замирали и снова возвращались.