И по этой причине он ее не увидел. Он смотрел ей прямо в глаза, но не смог ее разглядеть.
И когда Габриэль исчез, просто растворился в потоке радужного света, она не зарыдала, как это поизошло с Джейкобом Харкендером, она закричала, но не от гнева и боли неожиданной потери, нет, она торжествовала. Мерси выкрикнула: «Убирайся вон!» — и хотя она по-настоящему не верила, что именно она заставила его исчезнуть, миссис Муррелл почувствовала, что единственная поняла смысл разворачивающихся событий, и находилась в гармонии с реальным ритмом жизни и перемен, в согласии с истинным путем мира. Всю свою жизнь она была шлюхой и хозяйкой над шлюхами, продавая души Дьяволу и вампирам, и никакой иной жизни не могла себе представить и пожелать.
Когда же миссис Муррелл увидела оставшееся пламя, и ноздри ее наполнились едким дымом, на глаза ей, наконец, навернулись слезы, но это были слезы боли, не слезы радости или стыда, и жар, окутавший ее, был не адской мукой, но теплом самого обычного огня.
* * *
Когда-то Джейкоб Харкендер преданно верил в Бога, но утратил веру после того, как почувствовал себя одиноким в полном насилия мире, окруженным ненавистью и совершенно беспомощным перед ним. Когда с ним впервые обошлись очень жестоко, а он был тогда не старше, чем Габриэль, он жарко молился, чтобы его избавили от унижения и боли. Он хотел найти утешение в молитвах, но эти молитвы не принесли ему облегчения, к тому же, никто на них не ответил. И первый неуспех обращения к Богу показался ему такой насмешкой над его надеждами, что вера исчезла и превратилась в горечь.
Харкендер ненадолго возненавидел Бога, но вскоре понял, что Бог не заслуживает даже его ненависти.
В свое время Джейкоб Харкендер снова уверовал в Бога, но теперь, в Бога совершенно иного рода. На самом деле он пришел к тому, что считал атеизм немыслимым верованием — иллюзией, основанной на смешении значений, какие могут содержать в себе слова, и на тех разумных истолкованиях, какие может претерпевать воспринимаемый мир. Харкендер не сомневался в том, что существует мир, воспринимаемый его органами чувств, и материя этого мира находится в движении и из этого движения следуют определенные законы, все это было для него несомненно. Он считал: раз это дано изначально, значит, не имеет значения, может ли бытие оказаться иллюзией, а видимый мир — только внешним проявлением иного, и может случиться так, что законы, кажущиеся вечными и неизменными, на самом деле только временные причуды. В чем бы ни было дело, он ощущал, есть нечто вне его, что обширно и познаваемо лишь отчасти, и оно имеет определенный порядок, если не цель, и власть, если не волю, которую следовало бы называть Богом. Как и многие до него, Харкендер отринул Бога Заветов только ради того, чтобы открыть для себя Бога-философа, и последнего он нашел бесконечно более великим и более соответствующим своему вкусу.
Этот Бог-философ не имел антипода, потому что внутри этой системы не существовало постижимого анти-Бога, и Джейкоб Харкендер не мог верить в Дьявола. Но он видел и понимал, еще даже до того, как снова пришел к вере в Бога, что мир является большой ареной конфликтов и жестокостей, разрушений, столкновений и непримиримых интересов. Невозможно было отделить ненависть и насилие от его Бога и приписать их какому-то темному и злобному, Иному, но невозможно и отрицать их ужасную силу. Так что для Харкендера легионы ангелов и демонов христианства имели, по крайней мере, метафорическое значение, как сражающиеся идеи в пределах великого вселенского разума, чей сон или кошмар был ощутимой реальностью.
В глазах Джейкоба Харкендера эти легионы не выстраивались под противоположными знаменами Добра и Зла, потому что они были чисто человеческими представлениями, основанными на практике удовольствия и опыте страдания, которые должны проявиться в божественном разуме только в виде различий. Начав распоряжаться своей собственной жизнью и собственным опытом, Джейкоб Харкендер, еще до того, как стал мудрецом и философом, преобразовал жар трансформации боли и страдания в некий экстаз, в иное состояние, нежели адские условия существования. Ад не возбуждал в нем ужаса, так как он ощущал себя хозяином страдания, а не его рабом.
Становясь хозяином страдания, Джейкоб Харкендер сделал все для того, чтобы выйти за рамки обыденных представлений Добра и Зла, пытаясь преодолеть человеческое ничтожество в поисках сверхчеловечности. При помощи расчета и волевых усилий Харкендер преодолел самые жалкие и отвратительные стороны своей человеческой натуры. Он избежал двойных ловушек совести и долга и изо всех сил старался стать тем человеком, который обращает на себя внимание ангелов и демонов. Ведь именно их поведение он так хотел изучить, и чью мощь жаждал приобрести.
Когда Джейкоб Харкенден увидел преображение Габриэля Гилла, он боролся с удивлением, но сожаление так и не смог преодолеть. Он знал, что драма, разыгравшаяся у него на глазах — всего лишь видимость, отражение того, чему научили мальчика в Хадлстоуне, и Харкендер от этого растерялся. Его сердце разрывалось от досады, что все это ужасное расточительство, и мощь, которую он, Харокендер, так долго лелеял для себя, взорвалась еще до того, как по-настоящему созрела.
Уже не в первый раз сожалел Харкендер о своем глупом и недальновидном решении отдать мальчика сестрам, потому что те тревоги, которые заставили его так поступить, теперь казались надуманными и преждевременными. Если бы только шлюха, родившая этого ребенка, не умерла, если бы Харкендер нашел в себе достаточно смелости, чтобы открыто известить о ее смерти и противостоять произносимым шепотом обвинениям… Но эта смерть была общественным событием, подлежащим расследованию. И еще были живы те, кто ему помогал, кто мог поддаться панике и рассказать то, что они знали о ритуалах и магических обрядах Харкендера, а в таком случае он бы совершенно потерял этого ребенка, и, возможно, его самого предали бы суду. В тот момент казалось настолько проще скрыть эту смерть и спрятать ребенка. А спрятать мальчика в монастыре казалось такой смелой хитростью, но Харкендер никак не ожидал, что мальчик проявит свою натуру так рано или кто-то другой найдет его и станет искать удобного случая его похитить.
Харкендер не предусмотрел лондонских вервольфов, которые умеют все испортить.
И теперь Джейкоб Харкендер кричал и рыдал от того, что потерял, и совершил, не подумав. Он горевал о потере того ангела, который мог бы привести его к мудрости и власти, которых он так сильно домогался! Он не думал о потерянном сосуде милосердия и света, об Олимпийских кущах, куда можно было бы полететь, о добром Боге-отце, который мог бы защитить его, о какой миссии, которую надо выполнить. Даже сейчас, когда Харкендер кричал и плакал, он произносил про себя такую молитву:
Загляни в сердце мое! молил Харкендер. Загляни в сердце мое, и узнаешь правду о том, кто ты есть на самом деле, и на что в действительности похож этот мир. Почувствуй же славу страданий моих и триумф моей просвещенности, посмотри, кем был ты создан! Я твой отец и твоя мать, я единственный друг тебе. Я страдал больше других, чтобы уберечь мой мир от опустошения. Я один и единственный, я человек над людьми, брат твой по крови и страданию. Если бы только мог ты видеть, что я перенес и сделал, обрел и начал. Если бы только мог ты быть таким как я, ощутить как я, ты бы, безусловно, согласился на все, на что я надеялся и предназначал для тебя. Только раздели со мной душу мою, которая не холодна, как души других людей, но согрета огнем перенесенного насилия и преодоленного унижения. Только раздели со мной мою душу… Мою душу…
Но пока Джейкоб Харкендер молился, пока он предъявлял свои требования перед судом судьбы, ангел Габриэль исчез, улетел в мир света и значения, сам не зная, куда отправился. Не понимая, как и почему, отказал человеку, бывшему его создателем, отрицая его, проявляя такую же неблагодарность, как это сделал бы любой ребенок, родившийся естественным путем.
И когда Джейкоб Харкендер снова повернулся и своей соучастнице, он почувствовал, что глаза его горят, точно угли, тьма овладела им, обращая каждый его атом в горячую черную золу. Ад находился теперь внутри него; он сознавал это, демоническая ярость, хватившей бы на то, чтобы поджечь весь мир, если бы только Харкендер согласился стать той искрой, которая начала бы эту разрушительную деятельность.
* * *
Глаза Дэвида Лидиарда широко раскрылись, шире, чем когда-либо прежде, когда ему снилось падение, и он увидел Калеба Амалакса, склонившегося над ним. По Амалаксу вовсе не ползали пауки. Он по-прежнему держал в руке кинжал с длинным лезвием, а глаза его казались огромными шарами из серой пыльной паутины. Похоже было на то, что все пауки скрылись внутри этого огромного жирного тела, целиком заполнив его, так что теперь и душа Амалакс состояла из пауков, пожиравших его сердце, печень, глаза, и выглядывающих из его черепа.
Лидиард не мог отвести взгляд от этих странных, как будто запылившихся глаз, но боковым зрением видел, что теперь ни Пелорус больше не стоит на верху лестницы, ни Мандорла не взбирается на ступеньки. Вместо них Лидиард увидел двух огромных волков, которые бешено крутились на месте, скалясь и щелкая зубами в пылу борьбы, как бы окруженные какой-то таинственной силой. Это выглядело так, как будто они сражались с пустым воздухом и проигрывали битву.
Лидиард не мог определить, сколько времени прошло с тех пор, как он использовал вместо рычагов веревки, связывавшие его, для того, чтобы вызвать в руках мучительную боль и совершить переход в мир грез. Возможно, подумал он, никакого времени вообще и не прошло. Может быть, он вернулся в момент, предшествовавший нападению дождя пауков, и оно еще только должно наступить, и тогда ему придется снова увидеть этот кошмар и снова его пережить.
Но если так, понял Лидиард, ему уже не придется достигнуть этого момента во второй раз, поскольку Амалакс держал кинжал и руке, и его потемневшие глаза говорили о том, что он намерен воспользоваться им как смертоносным оружием.
Лидиард уже избежал того невероятного нападения пауков тем, что просто-напросто перебросил себя в другую реальность, но повторить этот маневр он не осмеливался, ведь он знал: в то время, как его душа способна убежать отсюда, тело должно оставаться на месте, и если Амалакс намеревается перерезать ему горло, он сможет сделать это независимо от того, соединены ли душа и тело пленника. В сновидения нельзя убежать и скрыться от врага, никакой темный ангел страдания не мог спасти Лидиарда от его участи.
Краешком глаза он заметил, что волки сделались всего лишь пятнистыми тенями, существующими и двигающимися внутри стены, как он и сам некогда вжался в субстанцию земли. И Лидиард понял, что все еще окружен колдовством и чудесами, и ими можно было бы управлять, если только знать, как это делается.
Лидиард держал руки по возможности неподвижными. Он заглянул в страшные нечеловеческие глаза Калеба Амалакса, и раскрыл рот, собираясь заговорить с этим человеком, изо всех сил пытаясь хоть как-то овладеть своим голосом, не придавая значения тому, будет ли это голос приказа или разума.
Ни одно слово так и не слетело у него с языка, потому что Лидиард знал и видел так же ясно, как видел покрытые слизью стены и пламя свечи, что Калеб Амалакс находится за пределами любого приказа, какой мог произнести Лидиард, и точно так же — за пределами разума. Амалакс больше не был слугой Мандорлы Сулье, разумеется, он не принадлежал и себе самому, потому что сделался демоном с затуманенными глазами, и его подернутый пленкой взгляд стал теперь более злобным, чем способен быть взгляд просто человека.
Теперь Лидиард вспомнил, как Амалакс кричал, кричал и кричал, когда пауки вгрызались все глубже ему в тело, пожирая его плоть, пока в нем не осталось ничего, кроме множества пауков, и не сохранилось ничего от его души, кроме грязной свисающей клочьями паутины. Калеб Амалакс перестал быть человеческим существом, и его намеренное убийство Дэвида Лидиарда будет жертвой более черному богу, чем тот, который в последнее время появлялся перед злополучными сатанистами Парижа.
Лидиард снова попытался заговорить, чтобы отыскать те чары, которые могут спасти его, и вновь ему не удалось это сделать.
Не властный голос приказа и не голос разума поднялся в нем, но совершенно иной голос, не нуждавшийся в его пересохшем языке и окровавленных губах. Голос этот так и кричал внутри Лидиарда, и крик этот был молитвой, обращенный не к Богу, в которого так усердно учили его верить иезуиты, но вообще к любому богу, какой только смог бы прийти и спасти его от демона с паучьей душой.
Эта молитва была такой страстной, что для нее не нужно было ни одного произнесенного слова, ни одного крика, чтобы ее озвучить. И все же, Лидиарду пришлось увидеть, как размахнулся назад кинжал, почувствовать, как мозолистая рука хватает его за волосы и с силой отклоняет ему голову назад, чтобы обнажилось раненое горло. Лидиард еще вынужден был задыхаться, и попытаться дышать, он еще не получил никакого ответа на молитву.
Дэвид видел, как лезвие пошло вперед, чтобы нанести роковой удар. Вот оно сверкнуло мгновенным блеском, отражая огонь. Он ощутил, как лезвие коснулось его сонной артерии, представил, как это кинжал разрезает горло, обрывая тонкую нить его жизни.
Он уже видел, какова будет его смерть… как мысли в мозгу будут медленно разрушаться, по мере того, как станут умирать речь и воображение, становясь сущим бредом задолго до того, как свет сознания полностью исчезнет. После того, как придет смерть, понимал Лидиард, он еще будет способен произнести cogito, ergo sum [33], потому что еще будет мысль, и благодаря этой мысли он еще будет существовать… но мысль станет медленно убывать, точно мертвый лист в огне, постепенно исчезая и становясь ничем, только прахом и золой существа…
И тут свершилось чудо.
Кинжал так и не завершил свой смертоносный путь. Не успел он дотронуться до Лидиарда, как его с невероятной силой отвели назад, и кинжал ярко блеснув, точно серебряное пламя, превратился в облачко бледной белой золы. Взгляд Амалакса, устремленный на жертву с жуткой радостью, тоже как будто бы кто-то отвел в сторону, и в то время, как эти ужасные паучьи глаза стали искать того, кто им воспрепятствовал, Лидирард услышал, как хрустнула шея Амалакса, точно гнилой прутик, и увидел, как его несостоявшийся убийца падает, точно сломанная тряпичная кукла.
И Лидиард увидел еще одно лицо — лик ангела с голубыми, точно небо, глазами.
Ангел протянул вниз тонкую нежную руку, и веревки, привязывавшие Дэвида к кровати, загорелись, а огонь, которым они вспыхнули, прочистил и исцелил раненые запястья и обугленные ноги.
И ангел поднял его, и сказал:
— Это милосердие, это истина, это справедливость. Sed libera nos а malo. Sed libera nos а malo. [34]
И Лидиард ответил:
— Корделия! — произнес он. — Ради Господа и любви к нему, отпусти меня, Корделия!
* * *
Сквозь серые вечерние тени мчалась волчья стая через Парк Остерлир, по Лэмптон Хилл, перескакивая Хэттон Брук и железнодорожные пути в Лэнгдит Гров; бежали мимо Биржи к Бернам Коммон, мимо верфи Хедсор и Кук Марш, упорно направляясь к Лесу Риджли и к одному дому на его южной окраине.
Во время бега волки были свободны и полны радости, они чуяли место, куда стремились, не как внушенную им команду или принуждение, но как свободную и не вызывающую вопросов цель, в совершенстве сплавленную с инстинктом и внутренней природой. Как волки, они были в полной гармонии друг с другом и с миром, не питали ни малейшей надежды, ни горького опасения. Как волки, они представляли собой энергию и движение, влечение к охоте и возможности хищного зверя. Как волки, они не были обременены грузом человечности.
Как волки, они бежали все вместе, стаей, объединенной впервые за несколько десятилетий. Враждебность, какую они проявляли друг к другу в иных обличьях, сейчас была забыта, растворившись в огне радости. Как волки, они не имели никакого отношения ни к Лондону, ни к какому другому месту, которое построили и назвали люди. Как волки, они были свободны.
Они не могли бежать незаметно, потому что цивилизация расползлась по всем лесистым местностям, как мчащаяся вперед болезнь, уничтожая все, что было дорого им. Расчищая леса для посевов пшеницы и для пастбищ скоту, строя дороги для лошадей и экипажей, прорывая каналы и канавы для шумных необузданных левиафанов [35] из пара и стали — новорожденных детей человека и Маммоны. [36] Мир людей лежал вокруг них, точно большая прочная сеть. Среди этих извилистых магистралей не было подходящих дорог. Там где когда-то волки бродили своими путями, как вольные бродяги и хозяева, теперь приходилось пробираться сотнями тропинок и дорог совсем иных, непривычных, открытых. Но их не узнавали, когда они проскальзывали мимо, точно тени под живыми изгородями. Их называли бродячими собаками или иллюзорными призраками, как подсказывал своевольный рациональный разум.
Только горстка детей, сильно отделенных друг от друга реками и дорогами, железнодорожными путями и каналами, осмеливаются кричать, что они видели лондонских оборотней, отправляющихся на охоту, но все эти предупреждения вызывали у старших и более глупых только смех, звучащий весьма жизнерадостно, благодаря высокомерному недоверию.
Но это и в самом деле лондонские оборотни отправлялись на охоту. Они были вервольфами, и забыли свои условные имена, свои отчаянные надежды и свои дикие амбиции ради кратких промежутков времени, которые давались им дважды или трижды в год. И пока они бежали, будучи кровными братьями и сестрами, они выглядели не жалкими, но безжалостными, не мифическими, но реально смертельно опасными, не блистательными, но поистине прекрасными, не самоуверенными, но гордыми.
Они собирались охотиться и отправлялись к Дьяволу, и стремились туда как волки, как дикие создания, как сотканные из огня, земли и крови, а не вылепленные из обыкновенной глины. Пусть их ждала тьма, точно волна зловонного дыма, пусть сам Ад широко разинул свою жадную утробу, пусть лихорадка их бьющихся сердец звучала всего лишь шепотом в полном молчании надгробья времени, они все равно бежали.
Потому что каждый из них, чтобы быть волком, прежде должен был просто существовать и никогда не быть отвергнутым.
Волки мчались, и ангел взирал на них с высоты любящим взглядом, протестуя против страшного правосудия Махалалеля, одевшего ледяной коркой их души, предназначенные для служения. Ангел надеялся, что теперь Махалалель сможет понять, как иной бог создал проклятие человека.
— Бегите же, — шептал ангел. — Бегите.
Еще до того, как явится тьма, чтобы потребовать его к себе, ангел знал, он не сможет больше делать то, о чем просили его лондонские вервольфы. Не способен он на большее, чем повернуть поток времени или задержать рост бесконечного пространства.
Но волки все бежали, пока тьма, окутавшая их, не вернула снова их имена.
* * *
Когда-то сестра Тереза была обыкновенной сиротой, более жалкой, чем остальные, так как имела сомнительное преимущество родиться в приюте Хэнвелл, Теперь же она была близка к тому, чтобы стать святой, и в надежде достичь такой цели лежала на голом каменном полу своей кельи с распростертыми руками, наслаждаясь его холодной неколебимой твердостью. Собственные голову и тело она ощущала чрезвычайно легкими и была убеждена, что так происходит исключительно благодаря силе ее воли, а не из-за закона тяготения, приковавшего ее к земле.
Царапины, оставленные терновым венцом, который она носила на голове, и продолговатые раны на ладонях перестали ее беспокоить. Но постоянная грызущая боль в желудке в ее воображении превратилась в разрушительное воздействие наконечника копья, проникшего ей в бок. Боль постоянно давала о себе знать, точно ворчливые проклятия рассерженного демона, приводя сестру Терезу в экстатически бредовое состояние, когда она неизменно произносила молитвы.
У сестры Терезы не было четок, чтобы считать и отмерять, сколько раз она произносит «Аве Мария», но перед ее внутренним взором всегда маячила тень стоящего креста, освещенная сзади мрачным светом, который чудесным образом преображался облаками и сверкал всеми цветами радуги.
Сестре казалось, что миновал большой промежуток времени с тех пор, как она в последний раз слышала голоса святых. Она старалась, как могла, плыть по океану вечности, почти не обращая внимания на смену дня и ночи или совсем не придавая этому значения, полностью полагаясь на сестер, чтобы следить за чередой часов и недель. И все же она не могла до конца преодолеть узы, которые связывали ее с землей и неумолимой последовательностью времени: ее юное и упорное сердце билось внутри ее хрупкого тела, отмечая ее отдаленность от Царствия Небесного. Она не осмеливалась испытывать разочарование из-за того, что прекратились ее видения, и она перестала слышать голоса. В самом деле, как может простая девушка вроде нее заслуживать особого внимания посланцев Христовых? И все же, ощущение одиночества ложилось тяжким грузом на ее усталую, принадлежащую земле душу.
Ее глаза были закрыты, как обычно, она предпочитала видеть мир внутренним взором, и неважно, что он был неуверенным и неточным. Тень креста для нее означала больше, чем выбеленные стены или улыбающиеся лица, весенняя зелень или голубизна безоблачного неба. Если бы паук свалился сверху прямо ей на голову и прошествовал бы своей плавной походкой по самым подошвам ее ног, сестра Тереза едва ли вообще почувствовала бы его, и уж точно не испугалась бы. Нет, такой паук на нее не свалился, но она почувствовала значительно более ощутимое прикосновение, как будто бы ей на плечо опустилась чтя-то рука. Секунды две она не обращала внимания, но, когда это ощущение прикосновения не оставило ее, она согласилась на то, чтобы приподняться на правом локте, повернуть голову и открыть глаза.
Когда она увидела стоящего над ней ангела, ей на мгновение почудилось, будто она вовсе не открывала глаз и видит его только внутренним оком, но тепло его сияния проникло в ее исхудавшее тело, изгоняя холод и боль, пронизывающие ее легкие, и она поняла, что действительно созерцает его наяву.
Она поднялась, чтобы открыто смотреть на него, более честно и щедро, чем она когда-либо смотрела на любое простое человеческое существо.
И когда он принял ее в свои объятия, чтобы крепко прижать к себе, сестра Тереза не сопротивлялась. Раны и царапины на руках и ногах внезапно исчезли, и она с радостью признала, что так и должно быть. Он снял с головы терновый венец и растоптал его ногами, и она не стала горевать.
И когда сияние его золотого нимба растворило тень от креста, которая была ее постоянным спутником в течение половины жизни, сестра Тереза не ощутила никакой потери.
Он пронес ее сквозь стену кельи и сквозь землю, и она посмотрела вверх, в ясное и прекрасное небо, и начала проливать слезы чистого счастья, поняв, что, наконец, спасена и свободна от насильственной клетки плоти, которая причиняла ей так много горя своими оскорблениями и обвинениями.
Но она так и не увидела сияющих Райских Врат и не почувствовала близости Божественного Сердца. Даже когда ее ангел пролетел над этой достойной жалости землей, так ужасно страдающей и нуждающейся в прикосновении Спасителя, из самой сердцевины Ада вырвался демон. Он был чудовищней всех тех, кого она когда-либо встречала в лабиринте искушений: зловонное существо, сотканное из тьмы, тошноты и удушающих дымов. Он закружился вокруг избавителя Терезы как торнадо, сокрушая белые крылья и наполняя страхом ярко-голубые глаза.
И сестра Тереза поняла, что даже ангелам возможно причинять боль, и невинность, которая лишает их страха, вовсе не милость.
И таков был ужас этого открытия, что сестра закричала в страшной неизмеримой агонии, и кричала, кричала и кричала, пока демоническая тьма не заткнула ей рот зловонной тошнотой и не унесла ее вместе с ее поверженным ангелом в необозримые глубины Ада.
6
Корделия вскоре утратила всякое ощущение падения. Невозможно было ничего ни увидеть, ни услышать, ни коснуться чего-нибудь в этой беспредельной тьме; и, так как здесь не было ветра, ей казалось, что она совершенно неподвижна и парит в свободном полете. Корделия не знала, достигла ли она центра земли или не находится вообще нигде, но наступил какой-то момент, когда ей почудилось, будто она не имеет никакого веса, никакой плоти. Она не слышала биения собственного сердца, не ощущала, как пульсирует кровь у нее в голове, и ей было никак не сцепить пальцы, чтобы почувствовать материальность собственных ладоней. Если она до сих пор одета, ее одежда не ощущается у нее на теле, если в теле у нее что-то болит, боль эта замерла, а вместе с ней умерли холод, голод, жажда, исчезли любая неловкость и натянутость телесных ощущений.
Странно, но она начала размышлять, не так ли чувствовал себя Господь перед тем, как какая-то невероятная прихоть подвигла его к Его первому и самому большому Акту Творения. Но Корделия обладала достаточным благочестием, чтобы удержаться от любого богохульного шепота, даже невинного приказания свету появиться и дать ей возможность видеть. И Корделия не стала молиться для облегчения, потому что находила определенное необычайное утешение в своем полном одиночестве, изгонявшем страх из ее души.
Она ждала, как будто бы того, чтобы вновь родиться.
И когда вернулись эмоции, и Корделия снова почувствовала тиски своего корсета и ощутила легкое движение своего весомого тела, она поняла, что ее и в самом деле вернули к существованию из какого-то колодца, наполненного душами. Хотя она все еще продолжала падать, Корделия теперь парила легко, словно перышко, и не могла даже поверить, что способна разбиться, если снова опустится на землю. Тревога вернулась к ней, но только в форме легкого беспокойства, а не беспредельного ужаса. Она чувствовала себя странно изолированной от грубых жестокостей внешних событий, как будто бы, наконец, стала всего лишь существом из сна или просто призраком, и представляет собой лишь образ того тела, которое при жизни принадлежало ей.
Когда через некоторое время Корделия остановилась, она уже была совершенно уверена, что является спящей или призраком, поскольку обнаружила вокруг таинственный подземный мир, который, как она сначала подумала, должен быть Страной Смерти.
В этом мире была почва, но отсутствовало небо, только его клубящиеся туманы излучали слабое сияние, которое определенно не исходило от какого-нибудь солнца или созвездия. На белых деревьях со сломанными кривыми ветками не было листьев, эти деревья и напоминали скелеты. Дорожки были усыпаны жемчужными раковинами, выбеленными костьми и лишенными челюстей черепами. Ничто не двигалось в этом мертвом мире, кроме вялых могильных червей да дряхлых жаб, а самые слабые ветры не шевелили ничего, кроме тумана, и все же, пролетая над ландшафтом, издавали слабый звук, похожий на вздох, словно жалобы призраков, которым отказано как в радостях, так и в мучениях Ада.
Это был гиблый и зловещий мир, но страх, испытанный Корделией, когда она впервые увидела его, скоро испарился, потому что каждое проявление его говорило ей о фальши и обмане. Когда-то давно, когда Корделия была ребенком, отец повел ее в Египетский Зал, чтобы посмотреть на диараму Альберта Смита, изображающую подъем на Мон Блан. И хотя Корделия так и не призналась в этом отцу, она была разочарована, потому что световые изображения, крупные и необычные, показались ей настолько призрачными, настолько очевидно наложенными на грубую вульгарную реальность театральной сцены, что выглядели по-дурацки. Ее отец, который когда-то видел панораму Кенига в Лейпциге, был очарован намного больше дочери. И ей показалось тогда странным, что такой человек как он подавляет в себе скепсис и сомнение, которые он так страстно воспитывал в себе, ради всего лишь каких-то жалких картинок. Этот Подземный мир, как показалось Корделии, походил на Мон Блан Смита: сходство ухвачено, но попытка сделать картину полностью реальной не удалась.
Если это Ад, подумалось ей, тогда Джейкоб Харкендер и в самом деле должен быть Дьяволом, и если это так, то мир должен гораздо меньше бояться дьявольских махинаций, чем набожные люди до сих пор настаивают перед нами.
Корделия двинулась в путь через этот лес, который был таким безжизненным, что казался окаменелым, хотя не был таким твердым как камень. Деревья были мягкими и, вместе с тем, хрупкими, как будто были сделаны из бледной золы. Эти деревья были эхом тех растений, которые давным-давно сгорели в каком-то удивительном мистическом огне, и ни одно небрежное прикосновение или случайная дрожь не еще не успели искрошить их в прах.
Корделия почувствовала, что за ней пристально наблюдают, в то время как она идет по этой заброшенной местности. Жабы глядели на нее выбеленными и слепыми невидящими глазами, а у червей вообще не было глаз, и все же нечто наблюдало за Корделией. Нечто любопытное, хищное, и странно испуганное. Корделия понимала, что она полностью во власти чего-то неизвестного, телом и душой. Она была всецело жертвой божественного каприза, видела только то, что ей позволяли видеть, чувствовала только то, что ей давали почувствовать, Может быть она была только тем, чем ей позволяли быть. И все-таки, это существо пряталось, отчаянно желая оставаться невидимым, этот неуловимый создатель мировых иллюзий, который, сплетая их, сам не знал, что именно он может или должен поймать.
Корделия знала, предполагается, будто она очень напугана, но это было вовсе не так. Она была достойной дочерью своего отца, сэра Эдварда Таллентайера. Страх, который в ней жил, был подчинен ее рациональному восприятию, которое оценивало все окружающее вовсе не как часть знакомого ей мира, но как всего только сцену, где декорации грубы и изображают придуманную трагедию.
Если Ад и в самом деле существует, рассуждала Корделия, и умерший однажды человек окажется там, что ему делать, если не начать в нем жить и устраивать жизнь так, как он сумеет? Когда приговоренные души подходят к Вратам Судьбы, когда они видят написанные на этих Вратах слова, приказывающие им оставить надежду, что еще могут они делать, кроме как отказаться?