Анатоль осознает, что не только живые организмы действуют, словно фонтаны, сохраняя форму, пребывая в потоке. Все продукты потока сходны в этом смысле; сколь бы стабильными они ни казались, как бы ни сопротивлялись изменениям, они все в какой-то степени непрочны. Устойчивость материи, понимает он, не является результатом абсолютного иммунитета к разрушению, она просто отражает невероятность того, что конкретные частицы разрушатся в конкретные интервалы времени. Все структуры суть существующие рассеивающие структуры, чья встроенная тенденция к разрушению временно находится в равновесии.
До него также доходит: все структуры суть вихри. Только в глазах людей вихрь является беспорядочным и хаотичным. Истинный хаос — своего рода бесформенность, образующаяся в результате скатывания вселенной к своему пределу — который может и не случиться, если поток, который есть прародитель творчества, будет каким-то образом самовоспроизводиться, неуклонно двигаясь от изначального взрыва до коллапса времени и обратно, бесконечно повторяясь, но при этом никогда не оставаясь тем же самым.
— Истинная красота такого рода Вселенной — не в ее симметрии, не в закрытости, — говорит он самому себе. — Но в том факте, что ей нет нужды в богах. В этом контексте, не требуются никакие планировщики или дизайнеры, дабы отдавать команды или дирижировать эволюцией. Сам по себе clinamen истинная редкость, и нет нужды появляться ангелам, чтобы объяснить его. Как ни смешно это звучит, нам остается удивляться, как могли возникнуть сами ангелы. Вы не согласны, Лидиард, что Лукреций был прав: clinamen должен быть важнейшим объяснением, причиной самой в себе? Все прочее, включая ангелов — и включая все существа, какими бы богоподобными амбициями они ни обладали — всего лишь продукты этого момента творения, вихря в потоке.
Желание, высказанное мною Орлеанской Деве, исполнено, и я получил ответ: нам, действительно, нужно встать на место Лапласова Демона, видя все, что можно увидеть, рассуждая все, о чем можно рассуждать. То, что мы видим — происхождение всех вещей есть clinamen, а конец всех вещей — однородность. И лишь самое бытие — то, что удерживает эти силы в равновесии. Вечность есть длительность этого баланса, а цикл времени — границы, в которых содержится вся бесконечность этого!
Лидиард более способен сопротивляться возбуждению: — Мне весьма по душе ваша идея о красоте, — молвит он. — Но нас перенесли сюда не просто чтобы обнаруживать чудесные возможности вселенной и радоваться им. Да и не уверен я, что ваше заключение — верное.
— Ангелы — творцы потока, как и мы, — настаивает Анатоль. — Они обречены умирать, как и мы. Какой бы властью они ни обладали влиять на ход космической эволюции, они существуют лишь по милости вечного вихря. Креативность — истинная креативность, которая благодаря случайности шансов и спонтанности возникает из семян clinamen — превосходит их ничтожную магию. Они не боги и никогда ими не станут, ибо Вселенная, которую мы видим при помощи комбинации различных способов зрения, есть вселенная, где никогда не существовало никаких богов. «Как, должно быть, радуются ангелы, — думает он, — что догадались включить в состав своего оракула француза, а не скучного и осторожного англичанина!»
Хотя мир, в котором теперь очутились Пелорус и Харкендер, настоящий земной рай, его фабрики спрятаны среди холмов и лесов. Его обитатели живут в многочисленных деревнях, где не заметны плоды человеческих трудов. В этом мире труд — привилегия исключительно машин, оставив человеческим созданиям лишь отдых. Даже транспортные средства сами перевозят людей в нужные места. Это мир, лишенный возделываемых полей, ибо даже процесс получения пищи автоматизирован от начала до конца.
Дома в этом мире куда как живые. Их крыши улавливают и накапливают энергию солнечного света, переводимую синтетическими нервными сосудами в тепло и свет — или электричество, дабы наполнять энергией экраны, служащие средством массовых коммуникаций. Корни домов выкачивают землю из почвы и очищают — на благо обитателей. Дома — самовосстановимы, правда, они могут внезапно умирать. Тогда они разрушаются, пока замена не вырастет из семени.
Архитекторы и контролеры этого мира — тоже машины, функции которых — реагировать на непредсказуемость и восстанавливать статус кво. Они никогда не устают и очень эффективны, но еще они подчиняются морали. И мораль эта вписана в их программы. Они страшно гордятся своей способностью не делать ничего дурного. Их изначальная директива — сохранять мир и его обитателей целыми и невредимыми, и ничто не может помешать им выполнять свою работу, кроме, разве что, падения на Землю крупного астероида.
Гиперавтоматизация возможна, ибо это мир без роста и эволюции, мир, где человеческая история длится без взлетов и падений. Подобно миру Джейсона Стерлинга, это мир, где никто не стареет, никто не умирает, мир бессмертия. В мире Стерлинга процесс старения остановлен в пору раннего взросления, здесь же никто не достигает половой зрелости. Обитатели этого мира — дети.
Пелорус ожидает, что Харкендер обрушит свою критику на этот мир, как и на прочие, ибо это читается в его облике. Это мир людей, которые отказались от взросления, посчитав незрелость — лучшим выходом. Он ждет, что Харкендер начнет прохаживаться по поводу детства как времени сладких воспоминаний и счастья, но Харкендер, как всегда, непредсказуем.
— Это, по крайней мере, честно, — сообщает он. — И по-своему изобретательно.
— Ты, и вправду, имеешь в виду изобретательно?
— Нет. Подумай — в чем главный дефицит мира без труда и смерти?
— Отсутствие стимулов, если я верно понял твою философию. Ты чувствуешь, что отсутствие смерти или любой угрозы существованию лишает жизнь смысла. Я не уверен, что согласен. Эти прекращает погоню за знанием и образованием и оставляет возможности для процесса саморазвития.
Харкендер издает громкий неприличный звук. — Слава Богу, мы уже насладились зрелищем Рая как Вавилонской библиотеки, где пылкие схоласты оттачивают свои умы до бесконечности, потихоньку погрязая в академизме и стагнации. До тех пор, пока у знания нет области дальнейшего применения, оно ничего не стоит. Если поиск истины превращается в простое хобби, имеет ли смысл, обретешь ты ее или нет?
Пелорус пожимает плечами. — С какой точки зрения предпочтительны эти вселенские ясли? — спрашивает он.
— Я не говорю, что они предпочтительны, — отвечает Харкендер. — Я просто имею в виду, что они продуманы изобретательно — явное противоречие всем идеям Рая. Здесь, мой волкоподобный друг, мы видим крайнюю степень того, что можно противопоставить скуке, а именно — игру. Здесь узнают и беззастенчиво используют неловкую и неудобоваримую истину: Утопия годится только для детей. Никто, кроме невинного дитяти, не способен жить в бесконечной простоте и гармонии.
— Действительно ли дети настолько уж невинны? — скептически интересуется Пелорус. — Я думал, это миф, созданный завистью и сожалением взрослых.
— Невинность возможна, — говорит ему Харкендер. — Она дается непросто, и, конечно, без гарантий, но уж точно, только детям.
— Даже ребенку, который живет века или тысячелетия? Эти дети остаются детьми только телесно, но в уме они далеки от детей, разве нет?
Харкендер улыбается, как делает это всегда, услышав глупый вопрос, ответ на который ему известен. Он широко раскидывает руки, словно демонстрируя широту своей мудрости. — У них слабая память, — сообщает он. — Они живут полностью в настоящем, как могут только дети, без ноши прошлого, которую должны тащить взрослые.
Вначале Пелорус не узнает ребенка, который подходит поговорить с ними. Дитя, разумеется, не узнает их. Ей лет восемь-девять, так считает Пелорус. Встретившись взглядом с ее любопытными глазами, он понимает: говорить с девочкой бессмысленно. Конечно, думает он, никаких дебатов здесь невозможно или, по крайней мере, будь они возможны, для них лучше сгодился бы механический разум, играющий роль родителя при неразумных детишках.
Харкендер, как обычно, на шаг опережает его.
— Ох, Мерси, Мерси, — произносит он. — Как же ты осмелилась мечтать? Куда же еще могли завести желания шлюхи, как не в такую колыбель невинности?
— Кто ты такой? — спрашивает дитя. — Я таких, как ты, еще не видела.
— И не увидишь, — серьезно отвечает Харкендер. — Ибо здесь — Рай, и вход в него заказан таким грешникам, как мы.
— Кто такой грешник? — спрашивает ребенок.
— Мифический зверь, — объясняет Харкендер. — Столь редкий и сказочный, что даже слух о нем не дошел до этого мира: химера в плену собственной двойственности, не знающая, какую форму принять и каким желаниям следовать. Некоторые виды грешников, включая вервольфов, уводят свою разделенную сущность со сцены повседневности, другие, включая людей, мужчин и женщин, хранят секрет своей двойственной натуры даже от вервольфов.
— Это что, загадка? — спрашивает девочка.
— Чаще всего, — отвечает Харкендер. — Но я не сфинкс, так что тебе не обязательно отвечать на нее.
— Хотите поиграть с нами? — спрашивает дитя. В этот момент солнечный свет странным образом отражается в ее глазах, и Пелорусу кажется, что он видит в них наследие долгих лет.
— Нет, — отзывается Харкендер, резко и без сожаления. — Для таких чудовищ, как мы, играть — означает откладывать важные дела.
Дитя хмурится, но лишь на мгновение. Затем поворачивается к Пелорусу. — А ты хочешь поиграть с нами?
— Будь я волком, я бы согласился с радостью, — с сожалением отвечает он. — Но, будь я волком, я был бы для вас опасен. Ты разве никогда не слышала песенок о лондонских вервольфах? Вот одна из них: «Бойся дворов и окраин, дитя, и в них не броди слишком поздно, ведь он не пожалеет тебя — голодный вервольф из Лондона».
— О, да, — отвечала девочка. — Ее все знают. Это глупая песня. Не существует такого места, как Лондон, да и вервольфов тоже не бывает.
— Я не могу с вами поиграть, — продолжает Пелорус. — Я, должно быть, уже разучился. Память — тяжелая ноша, но, если бы я мог забыть то, что знаю, зачем тогда жить?
На лице ребенка отражается любопытное выражение. Всего на мгновение с юного личика смотрят глаза немолодой женщины. Словно глаза горгоны? Страшные, горькие, злобные глаза, ненавидящие всех и вся.
«Как благородно! Как смело! Как забавно!» — повисают в воздухе невысказанные слова.
«Я тоже был своего рода шлюхой, — отвечает он. — И все мои сестры — тоже».
— Мы достаточно посмотрели, — устало цедит Харкендер. — Если это все, что может продемонстрировать нам сотрудничество человеческого и ангельского воображения, тогда это много беднее, чем можно себе представить. Либо ангелы жестоко ошиблись, либо я.
— В чем состоит ошибка? — спрашивает Пелорус.
— Это зависит от того, чья она — их или моя. Если их, то, боюсь, то, что они хотят обрести при содействии с человеческим разумом, бесполезно.
— А если твоя?
— Это же очевидно, — отзывается Харкендер. — Я думал, они хотят быть богами, а не детьми. Раз они столь могущественны, я всегда полагал, они способны на смелость — но все загадки легко решаемы, если вместо этого мы сочтем их высокомерными трусами!
7.
Когда время вновь замедляет свой бег, Мандорла и Глиняный Монстр обнаруживают себя стоящими на обширной равнине, с которой отступили ледники. Солнечный летний день в разгаре. Вдалеке на севере виднеются пурпурные холмы с вершинами, покрытыми снегом. Неподалеку протекает река: похоже, ее русло совпадает с древней Темзой. Настоящих лесов на поросшей травой равнине не видно, но все-таки нельзя сказать, что она совсем уж голая, ибо отдельные деревья растут небольшими партиями то здесь, то там. Трава тоже еще не захватила каждый участок когда-то отравленной почвы. Там, где она не успела вырасти, возвышаются песчаные дюны. Нет ни ярких цветов, ни ягод, но в окраске листьев то и дело встречаются оттенки розового и пурпурного.
— В земной жизни сохранилось больше краеугольных камней, чтобы начать самовоскрешение, чем я ожидал, — говорит Глиняный Монстр. — Я судил слишком поспешно и забыл, что даже сложные растения имеют одноклеточные семена, которые могут сохраняться в земле веками. Те, которым не требуются насекомые или животные, чтобы переносить пыльцу для оплодотворения, а достаточно лишь хорошего ветра. Даже разрушение атмосферы не может быть полным, а все эти растения сохранили клеточную память о старом порядке вещей.
— Неужели нас доставили сюда лишь для того, чтобы увидеть все это? — спрашивает Мандорла. — Слишком уж скучно по сравнению с нашими прежними приключениями.
— Это начало, но не конец, — отвечает Глиняный Монстр. — Все смелые приключения должны заканчиваться новыми начинаниями, как лучшие образцы мифов и сказок. Чему научишься у пророческого сна, если не тому, что циклы роста и разрушения неизменны и вечны?
Призрачная форма Мандорлы слегка дрожит, словно ее сотрясает лихорадка. — Нас прислали сюда не просто для постижения сладко-горького вкуса философии, — едко замечает она. И поднимает тонкую руку, показывая.
— Жизнь, может, и утверждает свое господство на земле. Но вот — посмотри-ка!
Глиняный Монстр встает позади нее, и она ощущает исходящие от его спектральной формы вихри, когда он бормочет:
— Это всего лишь сон. Здесь кончается пророчество и начинается аллегория.
К ним через равнину движется группа фантомов, еще более призрачных, нежели они сами. Они идут большой колонной шириной не меньше сотни футов. У колонны нет конца, она простирается за горизонт. Призраки не маршируют на военный лад, они идут, словно рабы, скованные цепями за шею. И продолжают идти, потому что у них нет выбора. Почти все закованные мужчины и женщины несут на руках младенцев, некоторые — не по одному ребенку, а среди марширующих есть дети, которые только-только научились ходить, прежде чем смерть забрала их. Все призраки наги, и их худые тела недостаточно прозрачны, чтобы скрыть шрамы, раны и язвы на их телах. У всех целы головы и конечности, но у некоторых ноги скрючены или согнуты, у кого-то бессильно повисла рука, у иных нет одного или обоих глаз, у других же — вспороты животы и болтаются внутренности. Несмотря на состояние, все продолжают двигаться вперед.
С другой стороны колонны показываются всадники в масках, на гигантских призрачных лошадях. Всадники гуманоидны по форме, но с ног до головы облачены в странные одеяния. Их лица скрыты масками, так что Мандорла не может сказать, люди ли это. У каждого в руке длинный хлыст, но все хлысты сломаны и не годятся, чтобы погонять идущих. Никто из колонны даже не оглядывается на всадников. Первые в колонне уже поравнялись с ними и теперь проходят мимо на расстоянии в тридцать ярдов. Мандорла не ощущает ускорения времени, да и движение марширующих не становится быстрее, но спустя короткий промежуток времени колонна распространяется вперед так же далеко, как и назад, и становится ясно: она опоясывает весь земной шар, не имея ни начала, ни конца, непрерывно двигаясь.
— Обладай они плотью, они напоминали бы жертву охотников, но в качестве призраков просто скучны, — недобро замечает Мандорла. — Если кто-то намеревался возродить мою скорбь по поводу драгоценной человечности, им это не удалось.
— Куда они идут? — шепчет Глиняный Монстр, более впечатленный зрелищем.
— А куда им идти? Конечно, в забвение. Никуда. В отдаленные тайники воспоминаний лучших творений, где они застынут, как твои драгоценные замороженные семена. Они исчезли — и имеет ли значение, куда они теперь попадут?
— Имеет, — уверенно отзывается Глиняный Монстр. — Не знаю точно, какое, но имеет.
Мандорле хочется заявить, что он ошибается. Но слова замирают на губах. Она тоже начинает ощущать.
Один из всадников останавливает лошадь неподалеку от них и смотрит в их направлении. Потом снимает маску. Мандорла с удивлением обнаруживает, что под маской — лицо, хотя и призрачное, но, тем не менее, его легко узнать. Однако, она не убеждена, не является ли и это лицо очередной маской, под которой прячется интеллект, признаки коего нынешняя личина не проявляет.
— Люк Кэпторн, — цедит она. — Чье же странное воображение заставило тебя ехать на коне, в то время как остальное человечество тащится пешком?
— Люк Кэпторн идет вместе с остальными, — сообщает ей наездник. — И страдает, как все. Я Асмодей, демон, коим он пытался стать.
— Сопровождающий человечество в Ад, в этом нет сомнений, — говорит она, пытаясь разгадать шараду. — Что за скучное занятие — и, наверное, еще скучнее развлекать их в пути! Ты бы мог, по крайней мере, поджарить им пятки, чтобы они не мерзли в дороге. Зачем вообще было заботиться и создавать это видение?
— А чего еще может желать человек? — отвечает вопросом на вопрос Асмодей.
— Верно, — отзывается Глиняный Монстр. — Для самого себя и горстки им любимых человек может требовать Рая, но чего он желал бы всей массе человечества, кроме как всеобщих мук и проклятия? Что же мы можем увидеть в этой жуткой драме будущего, кроме всепожирающей жажды массового разрушения?
— Мы видим гнев и невинность ангелов, — сердито парирует Мандорла. — Лишь это, и больше ничего. Видим то, что видят ангелы — или люди, при помощи ангельского зрения. И тебе это известно, Глиняный Монстр. Ты знаешь, как мало стоит доверять этим видениям. Сны строятся из надежд и страхов, а еще — из извращенного алхимического брака двоих, которые настаивают, будто конец — это лишь новое начало.
Асмодей хмурится, но Мандорла не знает, ее ли речи вызвали в нем неудовольствие.
— Скажи мне, Глиняный Монстр, о чем тебе рассказала история человечества, которое бредет к своей неизвестной судьбе? Что ты скажешь Махалалелу, если он попросит тебя узаконить свое собственное творение?
Мандорла не ждет, пока Глиняный Монстр ответит. Она делает попытку вмешаться, чтобы чем угодно насолить этой жуткой карикатуре.
— Нам никто не поведал притчу о человечестве, — заявляет она. — Нам лишь рассказали притчу об ангелах, причем, в форме сказки. И чему мы научились. И мы с радостью поведаем об этом Махалалелу, когда он спросит нас, как мы использовали свой дар жизни, который вовсе и не дар: тому, что у ангелов у самих впереди зловещее будущее. И мы предъявим Махалалелу и его племени единственную вещь, которую они умудрились скрыть: пробужденные ангелы не вынесут вида своей судьбы, поэтому прячут лица под масками, предаваясь чудовищному заблуждению, в тщетной надежде, что сумеют уменьшить или спрятать ужас самоназначенного Ада.
Асмодей не сводит с нее глаз, но на его заурядном красивом лице не отпечаталось никакого выражения. Глиняный Монстр тоже смотрит на Мандорлу в откровенном изумлении, не решаясь даже шепотом что-либо произнести. Наконец, Асмодей снимает маску с лица. Простирает руку с кнутом в угрожающем жесте. Мандорла улыбается. Пробужденная или спящая, она не боится кнутов.
— Тебя это зрелище не должно было ни опечалить, ни разгневать, — говорит демон. — Ты же волк.
— Я была волком, но сейчас я человек, хотя изо всех сил старалась противиться этой судьбе. Тем, кто носит маски, нужно остерегаться, как бы эти маски не приросли к лицу. Ты, без сомнения. Веришь, что Люк Кэпторн был твоей обезьяной, но можно сказать, и наоборот. Его преданность льстила твоему тщеславию, и ты рискуешь стать тем, кем он тебя считаешь.
Призрачный всадник уставился на нее во все глаза, взор его сердит. Затем он пришпоривает лошадь с ненужной силой и быстро переходит на галоп.
— Ты знаешь, что делаешь, Мандорла? — спрашивает ее Глиняный Монстр, пока фантом исчезает из виду.
— Нет, — отвечает она, — Но я устала играть роль послушной пешки. Будь проклят Махалалел, и все его племя — тоже. Если игра окончена, значит, и для нас наступил конец, — и она смотрит в темнеющее небо, бросая вызов Творцу или ожидая расправы.
Анатоль хорошо знает: они видит нечто ненастоящее, и помехи мешают отчетливому зрению. Он также знает, что его фантазии менее обширны, чем у Лидиарда, но достаточно тщеславен, чтобы надеяться: он сможет навести резкость. Он весьма рад, что Лидиард взял на себя роль скептика, в то время как он пустился в увлекательную авантюру воображения.
Он видит, когда зрелище достигает крайней резкости, что Вселенная как единое целое и есть единое целое, и каждая частица играет свою роль в соединении с остальными. Все во Вселенной остается объединенным и согласованным, танцующим в заданном ритме, который, должно быть, звучит в каждом малюсеньком атоме.
Один из ключевых моментов вихря, который охватывает вселенную, понимает он, в том, что огромные системы способны изменять состояния. Такие изменения могут запускаться наступлением неких критических моментов в их состоянии — или участием катализаторов, которые взвывают изменения, сами же остаются неизменными.
«То же происходит и с нами? — думает Анатоль. — Мы тоже катализаторы в делах ангелов, провоцируем перемены, сами остаемся практически невовлеченными?»
Когда происходят грандиозные изменения состояний, понимает он, тогда-то вовлекаются все частицы, неважно, насколько широко они рассеяны в пространстве. И действуют при этом в унисон. Как будто все они каким-то образом «осознают» состояние целой системы, и им не требуется получать информацию об этом, передаваемую со скоростью света. Анатоль понимает, что эта целостность, которая и есть Вселенная — единство, ее составляющее, ритмы, лежащие в ее основе и определяющие хореографию танцев материи, пространства и времени — в некотором роде есть аналог сознания. Он уже знает, что разум — вовсе не магический эликсир, помещенный в тело извне, а неотъемлемая его часть. Знает, что способ, которым тела соединяются с разумом, напоминает картину, когда печатные символы на странице несут в себе смысл. Теперь он даже осмелился бы предположить, что любая, достаточно сложная, почва способна породить разум — не только другие виды материи, чем органическая, но и то, что лежит за пределами материи. Сама Вселенная не обладает ни интеллектом, ни самосознанием, но создает почву для расцвета того и другого, почву, на которой смогли появиться ангелы. Достаточно просто экстраполировать эту идею, дабы представить: то, что стало почвой для произрастания ангелов, превратилось в поле битвы.
Анатолю известно: согласно воспоминаниям творений Махалалела — которые, уж точно, отражают хотя бы часть мудрости ангелов — во времена молодости Вселенной ангелов было гораздо больше семи. Если они были рождены яростной вспышкой космического вихря, значит, и на них действовал безжалостный естественный отбор, и число их со временем уменьшилось. С другой стороны, креативность космического вихря должна была дать начало многим: сотням или миллионам. Пожалуй, ангелы могли большего добиться от самих себя, если бы захотели, могли бы достичь контакта с другими разумами, используя собственную мудрость. Если ангелы смогли стать хозяевами трех человеческих разумов, значит, легко могли сделать то же самое по отношению ко всему человечеству — да и ко всем видам, появлявшимся среди звезд. В любом случае, нет ничего окончательного или магического в цифре семь, и Анатолю кажется вероятным, что такое соотношение долго не продлится. Да и не может он поверить, исходя из постигнутой им истинной природы Вселенной, что перед ангелами лежит какой-либо путь, на который они обречены. Все, о чем можно сказать с определенностью — их будущее неопределенно.
Формулируя это заключение, он понимает, что не только ангелы желали обнаружить такой путь. Ему остается лишь догадываться, каковы были тайные амбиции ангелов, и он сомневается, были ли у них отчетливые идеи на этот счет, и не может отделаться от ощущения, что этот оракул предал их надежды и ожидания. Он полагает, что они достаточно амбициозны, дабы метить на роль богов-императоров, и картина Вселенной, в которой нет места тирании, не очень-то радостна для них.
— Если люди должны постоянно находиться в тени ангелов, не значит ли это, что и ангелы должны находиться в чьей-то тени? — рассуждает он. — Ни человек, ни ангел не имеет права на свободу от страха смерти и разрушения, никто не уверен в безопасности своей судьбы. Так почему же мы стыдимся рассказать им об этом?
— Дело не в стыде, — отзывается Геката. — Дело в безопасности.
— Когда произошел первый контакт между разумами людей и ангелов, — медленно подхватывает Лидиард, — наши предки радостно вцепились в гипотезу: мол, вот они, боги, которые могут их защитить и обогреть, если только удача будет к нам благосклонна! Достаточно легко понять, почему примитивные люди жаждали иметь добрых и могущественных богов, которые могли уберечь от голода и болезней, помочь выиграть войну, — и были полны оптимизма, не сомневаясь, что легко отыщут их. Мы слишком долго не задавали неизбежных вопросов. Что надеялись отыскать ангелы? Каково было их самое горячее желание, заставившее с преувеличенным оптимизмом интересоваться нами?
— Мы можем быть уверены: им нет нужды в молитвах и жертвоприношениях — и других подобных вещах, — добавляет Геката.
— Пожалуй, они сказали друг другу: «Вот он, микрокосм нашего бытия, совершенно другой, но при этом странно похожий на наш план, так не использовать ли его для получения уроков», — вставляет Анатоль. Но, говоря это, он знает: дело в другом, хотя и не может удержаться, чтобы не представить театр сознания, вторую вселенную галактик, звезд и планет, крошечную, легко помещающуюся в ладонях человека. Он смотрит в нее, находит искорки жизни и интеллекта: микрокосмическую мультиверсию; бокал шампанского, в пене которого плавают крохотные пузырьки просветления. Головокружительная перспектива: на какое-то мгновение ему представляется, будто он и сам — не меньше, чем ангел. Но потом эта высокомерная фантазия лопается, словно мыльный пузырь, и он видит, каким был глупцом.
Внезапно он задумывается: интересно, как часто приключения оракула разыгрываются перед ангелами, и каков бывает результат. Однако, это не лишает его восхищения.
Гипотеза Анатоля захватывает его сознание. Что, если все это — только брызги, эстетическая модель, не более? И карнавал разрушения — действительно, карнавал, а ангелы — массовики-затейники, устроившие развлечение? Глубина его видения, наполнившего его благоговейным восторгом и ужасом, вдруг приносит кошмарное подозрение бессмысленности всего увиденного и понятого.
— Пожалуй, ангелы уже знают, — шепчет он. — И знают все, что нас поражает, все, что мы можем им сообщить. Пожалуй, они все это уже слышали тысячу раз. И создание оракулов для них не наука, а просто спорт.
— Если это правда, мы должны действовать, невзирая ни на что, — говорит Геката. — Если это всего лишь театр, нужно сыграть от души.
— Это не есть истина, — печально и искренне произносит Лидиард. — Лучше бы было истиной, ибо, когда пьеса сыграна, кукол снимают с нитки, и актеры свободны. Нам вряд ли так повезет. Да, верно, все это уже происходило раньше, да, может случиться вновь, лишь с небольшими вариациями. Теперь я это понимаю. И понимаю, что за существа — ангелы и что они ищут в умах людей. Знаю, какую ошибку они сделали, и как мы исправили ее.
— Покажи же мне! — просит Анатоль. — Покажи нам всем! Покажи лица ангелов, пока еще у нас есть волшебное зрение. — Он снова смотрит на сферическую стену макрокосма, определенного в измерениях, но неопределенного в протяженности. Видит странный туман галактик, украшающий эту стену, и изо всех сил пытается различить очертания в тумане: все, что может сойти за лицо или фигуру.
Вначале ничего не видно, кроме теней, которые Анатоль принял за змей или угрей, сплетающихся кольцами и узлами, проглотивших собственные хвосты и пожирающих собственные внутренности. Затем, когда перспектива чуть-чуть сдвигается, Анатоль уже способен разглядеть некое шевеление на серебристом фоне, а потом догадывается, что смотрит в зеркало.
«Вся Вселенная — волшебное зеркало, в которое все включено, — думает он. — Направление, куда смотреть, несущественно, неважно также, насколько напряженно вглядываешься, единственный объект — глаза самого смотрящего. Тогда кто и что я для ангелов? Тоже зеркало? Если так, им может не понравиться увиденное в глубинах этого зеркала».
— Это начало и конец всего, — соглашается Лидиард. — Мы зеркала, позволяющие ангелам видеть то, чего они не видели раньше: себя. Когда они снова отпустят нас, то перестанут видеть, кто они такие… и, ты прав, конечно, им вряд ли понравится то, что они увидели. Более и хуже того: подобно первым людям, которые смотрелись в зеркало, они безоговорочно верят в магию и отчаянно боятся, что зеркала похитят их душу. Вот оно, недостающее звено между аргументами: они боятся, как бы мы ни украли их души.
В каком-то смысле, увы, они правильно боятся. Хотелось бы мне, чтобы все было иначе, но они правы.
Это мирная долина; далекие холмы, вспаханные поля, серебристый утренний свет. Поблизости — тополиная роща, но листьев еще нет. Ветви шевелятся на холодном ветру. С этой высокой точки невозможно рассмотреть тридцать тысяч человек, распределившихся по долине. Они прячутся в окопах, вместе с ружьями, пулеметами, телегами, лошадьми и запасами. Проложенные ими телефонные кабели и закопанные в землю мины тоже не видны, но люди, занимающиеся этим, связаны с командным постом, а, значит, защищены от любого нападения. Пейзаж просматривается вдоль и поперек; в каждых зарослях кустарника торчит пулемет, там, где ветви погуще, засел снайпер.
У вершины одного из далеких холмов поднимается в небо дым. Звук нескольких взрывов достигает ушей Пелоруса. Еще секунда — и оглушительный грохот возвещает о разрыве снаряда. За ним следует новое облако дыма, новый низкий рев, снова землю рвут на части. Несколько человек в униформе быстро движутся по дальней стороне долины, напоминая колонну муравьев. Их появление встречается пулеметной очередью — но мишень слишком далеко. Они исчезают под землей — так же внезапно, как и возникли.
Снова воцаряется тишина: затишье перед бурей.
Внезапно повсюду появляются люди: земля извергла из себя скопище фигур в серо-зеленом, и они уже бегут со всех ног. Открывается огонь из всех окопов, из-под каждого куста. Земля вся перепахана, грязевое болото разверзлось вокруг, а в воздухе стоит целая туча черного дыма. Люди падают, еще и еще, но наступление продолжается.