— С этим утверждением он может не согласиться, — замечает Пелорус.
— Его жена именно так и думала, — с торжеством заявляет Харкендер. — И ангелы тоже будут так считать, когда придет их время судить человечество. Лидиард, может быть, более способен учить их тому, в какой вселенной они живут, и что собой представляют, но это не повлияет на выбор ответа, который они пожелают принять. А вопрос заключается вот в чем: что они должны делать сами с собой и со вселенной, над которой господствуют?
У Лидиарда, видишь ли, амбиций хватило лишь на то, чтобы объявить ангелам: вы, мол, не настоящие боги, доказать, что они — продукт эволюции и мало чем отличаются от него самого. Это и вправду так, но кого это волнует? Факт в том, что ангелы обладают властью богов, по крайней мере, по сравнению с простыми людьми. Конечно, они в некоторой степени наивны и неуверенны — поэтому и нуждаются в руководстве — но им нужно иное руководство, чем может им предложить Лидиард. Как раз такое, какое могу предложить я.
— И что же это за руководство?
— Такое, которое позволит объяснить им, как лучше использовать их богоподобную мощь — для собственного познания, собственного удовольствия и преимущества. Пелорус, что хотели твой создатель и его приближенные от людей, которых выбрали своими глазами и мозгами: явно не того, чтобы им объявили, что они не настоящие боги. Скорее, они желали узнать, как стать настоящими богами и воспользоваться своими божественными привилегиями.
Сверкание глаз Харкендера вряд ли можно было, с точки зрения науки, объяснить лишь отражением солнечного света. Пелорус, однако, знал: то был свет амбиций и предвкушения славы. Харкендер всем сердцем верит, что сумеет запросить подходящую цену за обучение ангелов, как стать богами, и надеется в качестве награды добиться освобождения всей их компании.
— Как я припоминаю, ты уже пытался однажды научить их, — говорит Пелорус. — Таллентайр тогда предупредил тебя, так почему же ты считаешь, что Лидиард не опередит тебя в этот раз?
— На сей раз я полностью подготовился, — отрезал Харкендер. — И мы оба знаем — не так ли? — что видение, в котором Таллентайр ввел в заблуждение моего ангельского союзника, было фатальной ошибкой? Таллентайр напугал Зелофелона простой иллюзией… но Зелофелон знает, как мало нужно, чтобы оказаться напуганным. Если ты прислан быть рядом со мной и сыграть роль Адвоката Дьявола, Воля Махалалела, то уж играй ее до конца, но помни: какие бы ответы не отыскал Лидиард, это ответы на неверные вопросы, и ангелы не позволят одурачить или одурманить себя. У тебя было больше надежды, чем у меня, что удастся убедить ангелов в нашей им необходимости. Если же этот план провалится, все пропало.
2.
Пока ночь и день продолжали молниеносно сменять друг друга, улицы Лондона, казалось, опустели; люди двигались слишком быстро, чтобы их можно было заметить. Неподвижные здания наслаждались странной полу-жизнью; самые стойкие умудрялись сменить окраску, и некоторые старились и умирали. Мандорла и Глиняный Монстр — фантомы; невидимые люди, двигающиеся среди них, проходят и сквозь них, ничуть не замечая их присутствия. Пока время движется в сумасшедшем темпе, каменные стены больше не являются прочными барьерами, хотя движение через них вводит в зрительное заблуждение.
Однако, когда время вновь замедляется, общение Мандорлы с окружением меняется. Она остается призраком, невидимым и неощутимым живыми людьми, но мир вновь обретает большую часть своей твердости. Вскоре она обнаруживает — по ощущению дискомфорта — что, хотя вездесущие люди проносятся сквозь нее, но ей это всякий раз странным образом неприятно. Дважды пережив подобные коллизии, она, по меньшей мере, стремится избежать столкновения с быстрыми автомобилями с горящими фарами, за которыми тянется длинный черный шлейф дыма. Пока часы и минуты выстраиваются в своем привычном ритме, Мандорла обнаруживает место, где можно встать — в узком проходе, где ее вряд ли потревожат те, о ком она думает, как о «реальных» людях.
Глиняный Монстр подходит и встает рядом — в своем собственном времени, немного запаздывая. — Мы должны найти место поспокойнее, — говорит Мандорла.
Сейчас поздний вечер, и свет понемногу гаснет, но улицы все еще полны народу, и пешеходы неестественно торопливы. Мандорла узнает Хаймаркет и размышляет: какой путь будет комфортнее — к югу, до Сент-Джеймс-парк или вдоль Нортумберленд-авеню к набережной. Но Глиняный Монстр не выказывает готовности идти куда-либо. Он задирает голову и разглядывает небо, словно решая, будет дождь или нет. Время уже напоминает нормальное, и люди движутся нормально, хотя теперь манера их движения напоминает замедленную съемку в сравнении с недавней бешеной суетой.
Воздух внезапно прорезает пронзительный звук, несущийся из динамиков по обеим сторонам улицы. Мандорле этот рев кажется неестественно громким и болезненно резким; в нынешнем обличье она чрезвычайно чувствительна к вибрациям, и звук режет ей уши, словно нож. На людей на улице сигнал производит неожиданное впечатление; они охвачены всеобщей паникой, но реагируют, похоже, именно так, как научились реагировать. Они бегут друг за другом, но при этом не мешают и не нападают друг на друга. Большинство направляются к северо-западной стороне улицы, где виднеются ступени, ведущие к станции подземки, что проходит под Пикадилли; ступени, похоже, скоро просядут под напором толпы. Меньшая часть бежит к дверям, но магазины уже закрыты, да и театры тоже. Лишь малая часть дверей открыта, чтобы беглецы могли укрыться внутри. Движение на улицах замирает. Несколько водителей автомобилей подъезжают к тротуару, выключают фары и запирают машины, прежде чем присоединиться к толпе.
На земле, у ног Мандорлы лежит брошенная кем-то газета, и она наклоняется просмотреть дату. Освещение на улице понемногу гаснет, погружая город во тьму, но Мандорла успевает выхватить глазами строчку и читает: месяц — июнь, год — 1930. Она уже много раз просыпалась в этом мире, прежде чем сам мир перенесся в это время, но никогда еще не чувствовала себя чужой. Слишком много перемен ворвались в ее последнюю жизнь — больше, чем во все предыдущие жизни, вместе взятые, и она тоже изменилась.
Сирены, наконец, стихают. Улицы опустели. — Нужно ли нам оставаться здесь? — спрашивает Мандорла.
— Почему бы и нет? — отзывается Глиняный Монстр. — Нам не могут причинить никакого вреда.
Мандорла помнит, как неприятно было, когда сквозь нее прошел человек, поэтому ей вовсе не кажется, что она избежит всякого вреда. Бессмертие, которым она обладает в этой форме, может быть более эффективным, нежели то, которым она располагала все свое земное существование, но боль она по-прежнему ощущает.
Теперь уже к звуку сирены примешивается еще один: отдаленное жужжание, вначале напоминающее рой разбуженных пчел, но потом оно становится более зловещим. Мандорла с трудом может определить направление, откуда доносится звук. Чем громче он становится, тем выше кажется место, из которого он исходит. Звук быстро перерастает в отдаленный артиллерийский залп. Темноту прорезают вспышки света, сопровождающие взрыв, но высокие здания на другой стороне улицы скрывают настоящие взрывы.
Глиняный Монстр покидает убежище в переулке, и Мандорла следует за ним. Прожекторы освещают окрестности, но в их лучах ничего не видно. Звук приближающихся самолетов становится все отчетливее, но их не видно из-за низких туч. Теперь уже самолет видно, он резко снижается, за ним тянется след из огня и дыма.
За ним — другой. Они не похожи на те, которые она видела над полями Кента и Суссекса; оба — монопланы, и один намного больше другого. Бомбы уже начали падать. Мандорла не видит, как они сыплются, лишь ощущает ударную волну от взрывов. Отдельные взрывы довольно слаб, но их так много, что вместе они создают настоящую какофонию. Вспышки и прожекторы, осветившие небо, соединяются с заревом множества огней.
Эффект от нескольких взрывов, которые видит Мандорла, похоже, не производит полного разрушения, но одного из них, обрушившегося на Пэлл-Мэлл, достаточно, чтобы выбить стекла в домах южной части Хаймаркет. Мандорла уворачивается от нескольких осколков стекла, долетевших до места, где стоят они с Глиняным Монстром. Она ощущает, как стекло все же пролетает сквозь нее, но шок оказывается не сильнее, чем от звука сирены.
Мандорла видит, как что-то падает на саму Хаймаркет, но понимает — это не бомба, по крайней мере, не бомба, начиненная взрывчаткой. Раздается шипение газа. Интересно, думает она, было ли первичной целью бомбардировки вышибить окна, чтобы облегчить доступ газа в помещения. Этот резервуар опустел, но, если за ним последуют другие, то на улицах, где так мало убежищ, газ может быть смертелен. Ей неизвестно, что за газ применяется, но можно предположить, что разработчики средств поражения так же не стоят на месте, как и строители аэропланов.
Еще несколько самолетов сбито, но ни один не упал поблизости. Гораздо большее их количество остается невидимыми, заполнив небо звуком двигателей и выстрелов, что уже невозможно определить ни численность флота, ни направление движения. Чем ближе к земле, тем меньше грохота, но Мандорла все равно страдает, ибо ее хрупкая форма не в состоянии переживать подобные грубые вибрации. Она сохраняет четкость и быстроту движений, но ей это стоит немалого труда.
— Видно, в делах Англии произошел серьезных поворот, — говорит она Глиняному Монстру, надеясь, что речь и концентрация на словах уменьшат ощущаемый ею дискомфорт. — Никогда прежде не производили таких разрушений — и прямо в центре города. Люди, видимо, носят маски, чтобы защититься от газа, но сам факт, что враг может ударить прямо сюда, означает, что сам остров больше не в безопасности.
— В твоих словах меньше энтузиазма, чем я ожидал, — отвечает Глиняный Монстр, вглядываясь в нее. — Или твоя волчья сущность не радуется при виде разрушений? Разве это не то будущее, к которому ты всегда стремилась?
«Он прав, — думает она. — Мне бы следовало вопить от радости. Может, человек во мне победил волка? Неужели Дэвид Лидиард так испортил меня?»
— Я утратила доверие к идее, что лишь с исчезновением человечества воцарится лучший мир, — произносит она в свое оправдание. — И теперь знаю: истребление человечества не вернет Золотой Век. Я поняла, что война есть опустошение и безумие — как понял это и ты.
— Хотелось бы мне быть уверенным, что Махалалел считает так же. Помню один урок, который он пытался мне преподать, что война и прогресс неразделимы. Искусство нападения и защиты — мощные рычаги познания. Ненависть и борьба за ограниченные ресурсы — суть прародители изобретений. Я уже убедился, что у людей могут быть лучшие мотивы, нежели поиск знаний, но снова усомнился в этом перед тем, как разразилась Великая Война. Если такова природа грядущего, Махалалел был прав.
— Он — один из тех, кто наслал этот сон, — напомнила ему Мандорла. — Несмотря на рассчитанную лесть, мы для него не более, чем игрушки, и он играет с нами. Мир сам по себе тоже не более, чем игрушка в руках ангелов.
— Значит, тебе не льстит больше идея, что ты могла быть сердцем своего творца? — саркастически спрашивает Глиняный Монстр. — Разве тебе не приятно думать, что твои чувства — это его чувства?
— У Махалалела нет сердца, — отвечает она. — То, что есть у меня — принадлежит только мне.
— Мне хотелось бы думать, что новости, которые я принес ему, значили что-то для Махалалела, — угрюмо роняет Глиняный Монстр. — Хотелось бы мне думать, что все, увиденное и понятое мною, исправило урок, который он заставил меня учить, когда мир был еще юн. С тех пор я научился высоко ценить тонкие произведения, изготовленные рукой человека, и никогда не был способен находить удовольствие в их уничтожении. Я раньше времени отпраздновал рождение Века Разума в 1789 году, но утратил интерес к тому, чтобы помочь его повитухам. Хотелось бы мне думать, что Махалалел сумел в этом поучаствовать.
В его голосе не было уверенности. Да и откуда бы ей взяться, когда вокруг падали бомбы. Однако, решимость в его голосе присутствует.
«Должна ли я разделить его решимость? — спрашивает себя Мандорла. — И вообще, на его ли я стороне?»
Шум бомбардировки медленно стихает вдали, за ним стихает и грохот орудий, и, наконец, гул самолетов. Но тишины все равно нет. Задолго до того, как снова зазвучать сиренам — правда, сигнал уже иной — улицы вновь наводняют люди и автомобили. На людях маски, защищающие от газа, они несут приборы, проверяющие воздух, но им долго приходится пробираться сквозь обломки, прежде чем они решаются снять маски. Минуты перетекают в часы, и время для Мандорлы и Глиняного монстра ускоряется вновь. Двери, прежде запертые, снова открываются, выпуская снующих людей на улицу. Вначале все они в масках, но, по мере того, как проходит время и начинается рассвет, маски исчезают. С улиц выметают стекло, движение снова оживляется — да с такой скоростью, что отдельные автомобили просто неразличимы.
Мандорла замечает, как из наиболее поврежденных зданий выносят убитых — но их совсем немного. В этой части города, по крайней мере, потери невелики. Пожалуй, понимает она, дела Лондона и Британии не столь уж плохи. Пожалуй, этот рейд ожидался задолго, и были проведены все необходимые приготовления. Пожалуй, город способен выдержать сотню подобных рейдов — а может, и тысячу — прежде чем серьезно пострадает.
— Все горожане превратились в бойцов, — говорит она Глиняному Монстру. — Они, без сомнения, всегда ожидают обстрелов, в любой час дня или ночи. И знают, что могут спокойно пережить бомбежку. Война — всего лишь условие их существования. Я бы даже сказала, что мирного положения нет уже с 1914 года. И никогда уже не наступит. Но жизнь все равно продолжается, равно как и прогресс.
— Под влиянием войны прогресс движется еще быстрее, — предполагает Глиняный монстр. — Этого я не могу отрицать, ради глупейших из своих надежд.
— Если бы мы не поддерживали глупейших надежд, прогресс стоял бы на месте, — подхватывает Мандорла, впрочем, сама она не особенно в этом уверена.
Анатоль ощущает — к своему немалому изумлению — что Вселенная не неподвижна. Изображения, столь тщательно сохраняемые на локальном уровне относительностью времени и пространства, далеко не неизменны и не вечны. Он видит, что вселенная, как и неявственная рамка самого пространства, постоянно расширяется. Вселенная вовлечена в процесс роста и созревания так мощно, что это напоминает взрыв.
Анатоль осознает, что звездная система, включающая земное солнце, — одна из многих, и что неясные скопления, которые астрономы окрестили туманностями, в действительности — галактики и звезды. За исключением нескольких соседних звездных скоплений, соединенных с солнцем тягой гравитации, все эти галактики удаляются, разбегаются по разным направлениям. Похоже, будто Земля — в мертвом центре обширного взрыва бомбы — но он понимает, что наблюдатели во всех прочих галактиках будут видеть тот же самый феномен, каждый — в отношении своего собственного мира. Самая ткань пространства, кажется, разрастается во все стороны, разбухает… от гордости или похоти?
Анатоль вспоминает, что это видение уже посещало его прежде, когда Асмодей наградил его сверхъестественным зрением, но тогда он ничего не понял. Воспоминание это его странным образом успокаивает, уверяет его в продолжительности и цельности его опыта, убеждая его одинокий ум, что однажды этот сон растворится, превратившись во временное приключение сновидящего. Это придает ему смелости следовать смысловому потоку, что несет его дальше, глубже и глубже, в мистическую глубину ангельского откровения.
В то же самое время где-то в далеком прошлом, догадывается Анатоль, вся материя Вселенной должна быть сконцентрирована в единственной точке пространства, в единственной суперплотной маске, которая распадается на миллиарды фрагментов, как только начинается расширение — взрыв — космоса.
Не успевает эта идея сформироваться, Анатоль видит, что самый момент взрыва словно бы вызван богоподобным воздействием извне, помимо границ вселенной. Это, по крайней мере, он считает всего лишь иллюзией, вызванной не чем иным, как ощущением драмы, ибо у Вселенной, конечно же, нет никакого «извне», но он ощущает, что этот аспект его видения жизненно важен и должен быть накрепко впечатан в его тщедушный разум.
— Таким было начало самого времени, — задумчиво произносит он, но затем вспоминает послание, которое его ангел-хранитель попросил его передать Лидиарду, и Лидиардово объяснение загадочного упоминания пупка Глиняного Монстра. Этот символический образ, понимает он, касается пупка Вселенной: некая точка происхождения, которая на самом деле может быть артефактом более позднего творения либо метаморфозы.
И он понимает: это еще один способ оглянуться назад, в прошлое. Свет, который даже сейчас прибывает из отдаленных пределов необозримой вселенной, должен был начать свой путь в очень далеком прошлом, и, хотя он не способен видеть сам изначальный взрыв, он вполне может увидеть отголоски этого взрыва.
Когда Анатоль пытается сделать это, то обнаруживает иное истолкование того, что понял прежде. С определенного расстояния, понимает он, относительная скорость наиболее удаленных от земли галактик, становится почти равной скорости света. Эти далекие галактики появляются перед ним в перспективе — сплющенные в некое подобие космической кожи, словно поверхность мыльного пузыря. Для обозревателя из других галактик, естественно, мир земной галактики покажется не толще вафельного листа.
Это подразумевает, что, хотя Вселенная и расширяется до неопределенных масштабов, ее размер определен; каждый обозреватель в ней кажется себе стоящим в центре огромной сферы и при этом способен наблюдать отголоски всеобщего начала. Анатоль применяет свое сверхъестественное видение до этого предела и видит — или представляет, что видит — громадные змеящиеся формы, обернувшиеся вокруг пузыря-вселенной, извивающиеся в бесконечном состязании, с разверстыми пастями и без глаз. Галактики на пределе видения появляются в виде чешуек на телах этих змей, которые, без сомнения, и есть сами ангелы, лишь подтверждая старый, как само время, контекст, но то, что он видит, невозможно, ибо они словно движутся сквозь друг друга, нежели мимо друг друга, и их тела уходят в иные пространства, в которые не может устремиться его зрение.
Анатоля ошеломляет переплетение образов, некоторые из которых — лишь результат его собственного стремления увидеть больше — раз остальные не так удачливы. Он пытается восстановить некий порядок в мыслях и ощущениях.
— Наши чувства настроены лишь на восприятие трех измерений, но мы, кажется, способны более точно описать Вселенную, если добавим образы остальных измерений в эту модель, — напоминает он сам себе. — Мы не можем изобразить это, но можем рассчитать математически. Истинной формой Вселенной могла бы быть четырехмерная «гипосфера», которая имеет такое же отношение к собственно сфере, как сама сфера — к круга — только еще меньшее.
Это, как он понимает, и есть досадный блок, мешающий людям постичь вселенную. Пусть люди могут постичь лишь три измерения, любое научное объяснение поведения вселенной вызывает необходимость признания, что измерений на самом деле больше. Ангелы, вдруг доходит до него, должны быть совсем другими. Для них человеческие ощущения совершенно чужды, и именно своей избирательностью. И вероятно, что для них попытка вообразить должна увести в противоположном направлении. Человек может сказать: «Я вижу», подразумевая при этом: «Я понимаю», а для сознания ангелов нет ничего, более чуждого. Для ангела мир, лежащий на карте, по-настоящему проблематичен, и это всего лишь «вид», не более.
Анатоль вновь «видит» первичный взрыв — в своем воображении. Он твердо знает, в пространстве и времени нет точки, с которой это можно увидеть, но воображение смело рисует картину. Она размыта и искажена, но все равно захватывает дух. Точно так же, понимает он, и идея Лапласова Демона, способного одновременно видеть и знать расположение каждой частицы во вселенной, всего лишь захватывающая дух иллюзия. Кем бы ни были ангелы, какими бы волшебными силами ни обладали, они не могут занять место этого Демона воображения. Если он и Лидиард — и Геката — способны понять, кто такие в действительности ангелы, им нужно потрудиться, не просто увидеть и понять все, что очутится перед из взором, но также избежать готовых аналогий, перенесенных с прежнего способа мышления.
Он немедленно начинает задаваться вопросами. Где «жили» ангелы, когда Вселенная начала расширяться? Возникли ли они из этого взрыва, словно прото-фениксы, рожденные из первичного огня? И если нет, то когда? И как?
Никаких ответов в мозгу не возникло. Потому ли это, думал он, что ответы неведомы самим ангелам, или просто они намерены хранить определенные тайны от своих соратников в этом мероприятии?
— Они не знают, — резко заявляет он. — Я действительно верю, что им это неизвестно. И в этом процессе они надеются выяснить, и мы — важная часть процесса. Они нуждаются в нас, дабы увидеть все самим, пожалуй, впервые за всю их историю. Мы — их зеркало, их пытливый взор.
— Будем надеяться, им понравится то, что они увидят, — говорит Геката.
Трава у подножия холма — потрясающего зеленого цвета, деревья и кусты в лесу обвисли под тяжестью ярких плодов, солнце ослепительно сверкает, и в воздухе веет теплом и сладостью. Мир охвачен покоем, словно балансируя на грани сна, но покой постоянно прерывают раскаты смеха и обрывки разговоров, шорох колес. Олени ручные; птицы украшены яркими хохолками; даже пчелы сохраняют невозмутимость.
— Где мы? — спрашивает Пелорус, в то время как они с Харкендером идут по пустынной тропе. Дорога отличная — без ухабов и ям, выглядит столь же искусственной, как и все вокруг, но все же не так, как было в предыдущем месте. Здесь все ярче, актуальнее.
Харкендер не обращает внимания на его вопрос.
Люди, живущие здесь, красивы и нежны, они терпеливо возделывают поля, поливают виноградную лозу и разговаривают всегда дружелюбно. Большинство из них живут большими семьями в домах, выстроенных из дерева и камня. У них много детей. Однако, некоторые живут в других сообществах: в монастырях с башнями, где низко висящие колокола отзванивают каждый час, а библиотеки полны книг с яркими иллюстрациями.
Пелоруса охватило странное ощущение того, что все окружающее ему знакомо. Он чувствует, что знает эту таинственную страну, его переполняет глубокая патриотическая гордость за обычаи. Все это иллюзии, фальшь, но все равно очень приятно, так что он ни малейшей степени не жалеет. Он рад очутиться в ее покое и безмятежности.
Харкендер более напряжен, но любопытство, видимо, сдерживает его нетерпение.
У Пелоруса возникает впечатление, что он бывал в подобных местах, но давно, тысячи лет назад. Он знает, как ненадежны столь древние воспоминания, и сомневается: было ли подобное место на земле. Это Золотой век без чудотворцев, или Век Героев без воинов, или Средние века без феодальных лордов, гонителей еретиков, чумы, зимы и прочих жестоких атрибутов, превращавших человеческое существование в ад.
— Это земля Кокайне, — как бы между прочим произносит Харкендер, словно отвечая на вопрос Пелоруса. — Это Утопия, или, скорее, Аркадия — население то же самое: глупенькая фантазия невежественных пейзан, которая не простирается дальше убогого желания покончить с болью. Это Рай, но Рай для трусов. Не худший из миров, однако, похожий на другие: наивный, смешной и нелепый. Что за дело может быть у нас в таком мире?
Пелорус не может так вдруг запрезирать этот мир, но и защищать его тоже не стал бы, ибо он знает: мир этот не создан ни для волков, ни для людей. В нем не может жить невинная и бессознательная радость волка, как не может — и высокий полет разума. Это мир, созданный из отрицаний: воображаемый остаток после яростного изгнания болезней. Такой опыт бесценен в течение часа или даже одного дня, но в рамках вечности, разумеется, невыносим.
Они проходят через маленький лесок, когда один из обитателей этого мира, наконец, соизволяет заметить их. Он выходит из чащи и встает у них на пути, не сводя с них терпеливых карих глаз. Пелорус слегка удивлен, заметив, что это лишь наполовину человек. Его шишковатый череп украшают рожки, а нижняя часть нагого тела переходит в козлиную. Ноги заканчиваются копытами.
— Нет, это не Рай, — бормочет Пелорус. — Пока Сатана не будет прощен.
Харкендер улыбается. — Рай — он как раз здесь. Не тот Рай, который упоминает ортодоксальная церковь, боюсь, что нет, но все равно это Рай, для смиренных и кротких. Это, если я не ошибаюсь, сам Святой Амикус: безгрешный сатир, крещенный преданным, но необычно либеральным последователем Христа.
Пелорус достаточно хорошо знаком с этой ересью, чтобы понять: Харкендер прав. Старательно исключенный из «Золотой Легенды», Амикус все равно почитался святым покровителем ордена, участники которого долгое время занимались отделением тайного знания от вещих снов. Но здесь, разумеется, не Рай, как его представляли себе участники ордена, названного в честь него, чьим главным деянием стало изобретение Дьявола и утверждения, будто лишь часть человечества стоит и способна спастись. Здесь, видимо, мир, в котором сплелись воедино христианство с эпикурейским стремлением к чувственным удовольствиям, выражающимся в умеренном потворстве радостям плоти, что символизирует сама внешность святого сатира.
— Пустая трата времени, — говорит Харкендер святому, не ожидая приглашения. — Церковь — очень примитивный инструмент социальной технологии, чья единственно полезная функция — объединять семьи в более крупное сообщество, связанное общей миссией. Все прочее — лишь подавление, и ни одна церковь не избежала тирании. Любая догма, переоценивающая значение человеческого разума, обречена на провал, ибо отсекает все желания и все амбиции, и ее не спасти простым привнесением определенного количества похоти или умеренной дозы яда. Эти Небеса, как и все продукты религии, лишь подделка, и едва потянут даже на простенькую мечту, не говоря уже о роли могущественного оракула.
— Ты — безошибочный продукт городской жизни, Джейкоб, — снисходительно отвечает Амикус. — Все, чем ты обладаешь или чего желаешь — искусственно, включая и твое презрение. Ты думаешь, мудрость — это стена, отделяющая тебя от мира, служащая для защиты твоего одиночества, беспокойства и суеты. Именно людская жестокость разбила твое сердце, но штурм твердынь знания и самоистязание разрушили твою душу. Ты погрузился в изучение возможностей причинять себя боль вместо того, чтобы погрузиться в покой и умиротворение, и это увело тебя от райских пасторалей. Тебе не стоит ненавидеть или презирать тех, чье желание отразилось здесь; они более удачливы, чем ты, и могут большему научить ангелов.
— Это младенческий сон, — не остается в долгу Харкендер, не убежденный словами собеседника. — Понятно, что для младенца рай — это грудь матери, а для дурачков — освобождение от неудобства и напряжения, но для взрослых людей такой Рай неприемлем. В этой пасторальной идиллии нет ничего естественного; она не менее искусственна, чем любая черта городской жизни или деталь сложной машины. Все, что делает нас людьми — это противостояние природе и победа над обстоятельствами. Разреши мне открыть тебе тайну, мой дорогой иллюзионист-миротворец. Рая не существует! Нет никаких Елисейских полей для фермеров или островов Блеста для рыболовов. Никакой Валхаллы для воинов или Нирваны для мистиков. Но есть новость, которая может доставить радость нам всем, ибо мы — люди, и нет ничего, чего мы должны бояться или ненавидеть больше, нежели постоянство и отсутствие вызова. Тогда уж лучше попасть в Ад, чем обрести Рай, ибо в Аду — богатый спектр разочарований и возможности для прогресса. Рай же ничем не может заинтересовать ангелов.
«Неужели? — думал Пелорус. — Тогда где же мы?»
— Прогресс — всего лишь экстраполяция несчастья в бесконечном, бесплодном, безрадостном поиске награды, которую лучше бы обрести иным путем. Истинно мудр тот, кто может сказать: «Довольно!» Истинно добр тот, кто скажет так. Ты носишь Ад внутри себя, Джейкоб Харкендер, гораздо лучше выпустить его наружу, чем пытаться распространить его на весь мир.
— Ты бы лучше разбирался в подобных вещах, проживи ты дольше в мире, — извещает Харкендер святого-сатира. — Даже волк может научиться быть человеком, дай ему возможность и время.
— Волк, ставший человеком, даже в течение десяти тысяч лет, здесь будет счастливее, чем в любом будущем, которое ждет тебя, — замечает Святой Амикус, правда, вполне дружелюбно. — Не будь бедняга Пелорус счастливейшим исполнителем воли Махалалела, я бы предположил, что он охотнее остался бы здесь, нежели отправился за тобой в дикое бездорожье.
— Пожалуй, я сейчас слишком человек, чтобы удовлетвориться простой Аркадией — и, будь я способен отринуть какую-то часть своей человечности, я все равно покинул бы это место. Лучше быть человеком, чем волком… но лучше волком, чем получеловеком.
Полу-человек, полу-сон, которым является Святой Амикус, кивает шишковатой головой, в знак вежливого понимания, но, когда он поднимает свои водянистые глаза, они светятся ярким огнем непререкаемой убежденности веры.
— Больше ничего нет, — мягко произносит сатир. — Вы можете пройти всю Вселенную из конца в конец, но не найдете ничего. Лишь пылающий огонь и колючий лед, но нигде нет приятного тепла как здесь, среди этих холмов. Будьте осторожны.
— Я не могу с этим согласиться, — отвечает Пелорус; но, когда Джейкоб Харкендер торжествующе кладет руку ему на плечо, он ощущает, как огонь и лед пожирают его, медленно и безжалостно, и это означает нечто более глубокое, чем страх.
3.
Когда время снова набирает скорость, и объекты, движущиеся в мире, растворяются в едва различимом мелькании, Мандорла и Глиняный монстр держат путь вниз по Кокспур-стрит до Уайт-холла. Пока они проходят вдоль длинной стороны Уайт-холла, смена дня и ночи становится более резкой, пока не превращается в череду вспышек, но, когда они поворачивают влево, к Вестминстер-Бридж, вспышки стабилизируются.