Это робкое признание своей неожиданностью повергло его в шок. Он не знал, что сказать, и, бессильно рухнув в кресло, пробормотал:
— Жаль, что это так скоро закончилось.
— Потому что тебе меня не хватает, — вяло ответил он.
— Гораздо хуже. Потому что я не могу жить без тебя.
Теперь я это знаю, потому что попробовала. — Она встала с кресла, подошла к мужу и положила руку ему на плечо. — Послушай, дорогой… — Он напряженно дернулся. — Нет, не двигайся. Я не собираюсь заниматься с тобой любовью и не собираюсь спорить. Просто хочу еще раз попросить тебя вернуться домой и готова объяснить почему. Прошлой ночью я чуть не выплакала глаза. Я была несчастна и печальна и не могла заснуть, ворочалась с боку на бок, в конце концов встала и пошла в твою комнату, а потом остаток ночи проплакала, Уткнувшись в твою подушку. Не знаю, люблю я тебя или нет, знаю только, что, если ты не вернешься со мной Домой, я не хочу жить. Ты кое-что сказал — да, я плохой адвокат… я вообще не адвокат. Настоящий адвокат — ты. Я поняла это прошлой ночью. Мне не хотелось бы оставлять мой офис, потому что я люблю эту работу.
Но… может, нам организовать компанию «Варнер и Варнер»? Или даже… — она улыбнулась, — «Варнер и жена».
Казалось, такая пространная, смиренная и великодушная речь заслуживала достойного и обстоятельного ответа. Но мистер Варнер, видимо, думал по-другому.
— Потому что мне не хватало тебя. Я скучала…
— Да.
— Да. Мне казалось, что это сделает меня ближе к тебе… И еще я ее целовала. Мне… мне так хотелось, чтобы это был ты, Тимми. Это глупо?
— Нет. — Голос мистера Варнера неожиданно сорвался. — Нет, я не думаю, что это было глупо.
Ложь
Томас Ханли всегда воспринимал себя и был воспринимаем другими как человек без сердца. Жесткий, холодный, твердо придерживающийся этики пуританской морали, он жил мудро, но не хорошо.
Он был наименее любимым и наиболее уважаемым человеком в Бертоне. Тяжелый, упорный труд и несгибаемая воля сделали его хозяином лесопилки, в которой в свое время он начинал еще чернорабочим. В этом и состояла вся его жизнь.
Ни один человек не был проще его и не проявлял меньше, чем он, признаков милосердия. Ни один не заработал свое состояние честнее, и ни один человек не держал его в руках прочнее Томаса Ханли.
Сила сама по себе замечательна, и это можно понять, но кроме нее Томас обладал еще и собственной идеей. Он ненавидел фальшь, вежливость, компромиссы и — особенно — ложь. Строгая, доскональная, суровая правдивость не являлась предметом его гордости; для него она была естественна. Когда кто-нибудь видел, скажем, что солнце поднялось в шесть часов, он мог бы засомневаться в точности своих часов, но если Томас Ханли сказал, что солнце встало в шесть утра, то, значит, так оно и было. Заслужить такой авторитет не так-то просто.
Придерживаться подобных правил означало исключить из своей жизни все легкомысленное. Никто как не ожидал, так и не получал ни толики великодушия или симпатии из рук Томаса Ханли. Он достиг возраста сорока лет, ни разу не допустив проявления ни несправедливости, ни доброты, ненавидя одну лишь ложь и не любя никого.
Город уже начинал развлекать себя догадками относительно следующего хозяина лесопилки. В Бертоне не было никого, кто имел бы причину надеяться на такое наследство; Ханли презирал благотворительные институты, и, уж конечно, ни у кого не было шансов выйти за него замуж.
Джим Блад, например, твердо заявил о своей уверенности в том, что Ханли скорее сожжет лесопилку с собой вместе, чем позволит кому-либо наложить на нее лапу. А уж когда родной город начинает шутливо поговаривать о вашей смерти, значит, вам действительно пора на тот свет.
И вот, обычным майским вечером обитатели Бертона испытали такой шок, от которого нескоро смогли оправиться. Новости путешествовали по городу из конца в конец примерно с такой же скоростью, с какой вращались самые огромные колеса на пресловутой лесопилке. Это было немыслимо, беспрецедентно, просто невероятно. Томас Ханли шел с Мэри Барбер!
Бертон готовился к худшему, и оно не заставило себя долго ждать. Ухаживание протекало весьма необычным образом. Никто не верил, что Ханли мог влюбиться. Он и сам наполовину сомневался в этом. Но он знал, что Мэри была нужна ему больше, чем что-либо еще в его жизни, и двигался к достижению поставленной цели в своей строгой и планомерной манере.
Молоденькая, хорошенькая Мэри пользовалась популярностью. Первые авансы Ханли скорее испугали и удивили ее, но вскоре она привыкла к ним. Возможно, она никогда по-настоящему не любила его, но пристальное внимание человека, игнорировавшего целый мир, льстило ее тщеславию. Вдобавок у нее была мать, а у него — лучшее дело в Бертоне. Такой расклад не имел вариантов решения, и в сентябре они поженились.
Довольно скоро Мэри обнаружила, что в новом доме ей не стоит ожидать радостей или удовольствий. Ханли любил так же, как и жил — строго и честно. Необщительный по природе и угрюмый по привычке, он счел бы невозможным разделять маленькие интересы и шалости, составлявшие для Мэри главную прелесть жизни, даже если бы и попытался. Ничего не требуя от нее, он давал жене всю свободу, о которой она только могла просить, но сам держался в стороне от праздных, невинных занятий, какими та научилась развлекать себя.
Эффект это произвело совершенно противоположный тому, что предсказывали добрые люди Бертона. Мэри, то ли просто от скуки, то ли от подлинной привязанности к мужу, всерьез озаботилась благоустройством и уютом его дома и жизни.
Она незаметно оставила обширный круг своих старых друзей и знакомых, а то и вовсе пренебрегла им, тратя все больше и больше времени на дом, принимая активное участие в ведении запутанного хозяйства, которое Ханли препоручил ей, и прилагая все усилия к тому, чтобы стать такой же сдержанной отшельницей и твердой моралисткой, как и он сам.
Ханли расценивал перемены в отношении жены к жизни с точки зрения мрачного юмора или же вообще оставался индифферентен. Он никогда не просил и не рассчитывал, что кто-нибудь еще станет следовать его строгим правилам, — и уж менее всего мог ожидать этого от давно испорченной Мэри.
Строгая цензура, которой он подвергал все слова, слетавшие с его языка, и все свои действия, не распространялась на других; он просто игнорировал их. Томас горячо любил Мэри, но держал любовь на замке в своей груди; он просил ее лишь о том, чтобы она была ему верной женой, и не надоедал ей выражениями привязанности или любопытством относительно ее поведения.
Мэри, быстро приспособившаяся к этому и выработавшая собственную философию на этот счет, понятия не имела о том огне и страсти, которые скрывались под внешним спокойствием Ханли. Вот почему, вернувшись однажды вечером от своей матери и шепнув на ухо мужу о самом приятном секрете, который только может быть у жены, она была удивлена страстной нежностью, немедленно проявившейся в его объятиях и заботе о ней.
Ханли быстро взял себя в руки и присел обсудить приближающееся событие со всей серьезностью, какой оно заслуживало. Мэри, как могла, отвечала на его деловые вопросы и, когда Томас закончил, подошла к нему и обвила его шею руками.
— Дорогой, — прошептала она, — ты надеешься, что это будет девочка?
Ее глаза были влажны, а голос дрожал от ожидания нежности.
Ханли поднялся.
— Почему, конечно нет, — ответил он, — это должен быть мальчик.
И, выйдя из комнаты, он поднялся к себе.
Мэри села на оставленный им стул и впервые заплакала с тех пор, как они поженились. В конце концов она сама удивилась собственной слабости. С какой стати, думала она, следовало ожидать, что Томас Ханли поведет себя иначе? Поскольку у него нет чувств, то нечего и удивляться, что он никак не выражает их.
Другой мог бы, по крайней мере, притвориться, чтобы порадовать жену, но только не Томас Ханли, который никогда не лгал даже себе. Мэри вспомнила, что мать предупреждала ее, чтобы она не ждала нежности от своего супруга, и с горечью подумала, что Томас, наверное, и сейчас упрекает себя за те случайные эмоции, которые он только что не сумел скрыть.
Месяцы шли быстро. Осень пролетела; яркие красные и более спокойные бурые краски сменились тоскливой наготой ветвей; холодная зимняя тишина подкралась незаметно вместе со скукой своих длинных нескончаемых ночей и фальшивым бриллиантовым блеском недолгих дней, а потом также незаметно уступила место резким ветрам и мартовской талой воде и грязи; и вот мир снова проснулся к радостному приходу весны.
Как хорош воздух! Как зеленеет трава! Какими прекрасными трелями птицы встречают обновление жизни, и как на ветерке молодые побеги с едва вскрывшимися почками кивают друг другу в невинном восхищении!
Мэри ощущала этот неизменно возвращающийся зов природы и находила ответный голос в своей душе. В первые несколько месяцев после свадьбы, подавленная холодностью Ханли и уставшая от праздных развлечений, которые так радовали ее раньше, она иногда задавалась вопросом, для чего же появилась на свет. Теперь Мэри знала ответ.
Сидя у распахнутого окна за вышиванием крошечного платьица, предназначавшегося явно не для нее, Мэри мечтательно закрыла глаза, чтобы утаить от внешнего мира волну тонких эмоций, нахлынувшую на нее.
Мэри, как испорченный ребенок, которым и была когда-то, пыталась теперь сама управлять своей жизнью.
Маленькая одежда, разбросанная вокруг в восхитительном беспорядке, уже вся была оторочена синим. Синие ленты нынче в моде в Бертоне, а Мэри была модницей.
Она даже вышила имя на маленьких наволочках, надежно спрятанных в комоде. Имя было Дороти.
Ханли — я чуть не сказал «бедный Ханли», — продолжая придерживаться своего безукоризненного безразличия, испытывал при этом некоторые трудности. Даже больше: он находился на грани того, чтобы вообще расстаться с собственными принципами. Когда вечером он возвращался домой и находил Мэри за ее бесконечным делом любви, когда он видел взгляд, исполненный невыразимой нежности, которым она неизменно встречала каждое малейшее выражение осознания им надвигающегося события, Томасу хотелось обнять ее и не отпускать уже никогда.
Но привычки, вырабатываемые целую жизнь, отбросить не так легко, особенно когда они укреплялись всей силой упрямой воли. Ханли заставлял себя довольствоваться тем, что окружал жену исключительными удобствами и заботой, и был действительно уверен, что поступает правильно. Он всегда считал собственный разум полностью самодостаточным, и не мог представить себе существование души, требовавшей чего-то иного.
Иногда Ханли раздражала настойчивость Мэри в том, что казалось ему детским капризом.
Хотя он и избегал любых дальнейших разговоров на спорную тему, не мог понять, почему жена думала, что это не будет сын, который стал бы наследником и увековечил бы имя и дело Ханли. Много раз, сталкиваясь с тем или иным проявлением собственного мнения Мэри по данному поводу, он с трудом удерживал язык за зубами.
Событие, которого они оба так ждали — Мэри с простым, нежным нетерпением, Ханли с внешней прохладцей, — все-таки подоспело неожиданно и почти без предупреждения. Это случилось одним июньским вечером. Ханли после на редкость тяжелого рабочего дня пришел рано и, что было в порядке вещей, тут же улегся спать.
Разбуженный служанкой, он услышал за дверью встревоженные голоса.
— Что там? — спросил он в полусне.
— Миссис Ханли звала вас, — ответили ему.
Ханли привстал.
— Это?..
— Да.
Служанка торопливо вышла, и Ханли, одевшись так быстро, как только сумел, последовал за ней. В коридоре он обнаружил кухарку и прачку, возбужденно перешептывавшихся в углу. Везде горел свет. Дверь в комнату Мэри была открыта.
— Что вы здесь делаете? — потребовал ответа Ханли. — Где Симмонс?
Все вздрогнули от звука его голоса.
— Он пошел за доктором и миссис Барбер, — проговорила кухарка. — Мы… нам… можно нам остаться здесь, в коридоре?
Из комнаты послышался голосок Мэри, легкий и нежный.
— Конечно, вы можете остаться, — сказала она. — Поди сюда, Мэгги.
Простое лицо старухи кухарки озарилось улыбкой, а глаза наполнились слезами. Иногда даже Мэгги бывают чудесными.
— Можно? — взмолилась она перед Ханли.
Не отвечая, Ханли прошел через коридор и спустился вниз. Услышав шум на кухне, он заглянул туда и увидел, как служанка, стоя на стуле, искала что-то среди бутылок на верхней полке буфета.
— Почему вы не разбудили меня раньше? — недовольно спросил он.
— Потому что мы были заняты, — ответила она.
Ханли посмотрел на нее минуту-другую, затем через гостиную вышел в холл. Он не смог бы объяснить, почему не пошел к Мэри. Возможно, он побоялся бурных эмоций, которые, он чувствовал это, бушевали в нем; возможно, потому, что она не позвала его. Томас Ханли почувствовал себя в странном положении — он ревновал к кухарке.
Он повернулся к лестнице, и взгляд его остановился на телефоне, дежурившем на своем месте в углу.
Сняв трубку, Ханли набрал домашний номер доктора Перкинса.
Ему сказали, что доктор Перкинс уже выехал и должен быть с минуты на минуту. Тогда он позвонил Барберам. «Миссис Барбер одевается и скоро прибудет».
Ханли повесил трубку и проследовал наверх в свою комнату. Присев на стул у окна, он услышал, как внизу хлопнула входная дверь и в коридоре раздался бодрый баритон доктора.
Минуты еле тянулись. Ханли слышал голоса доктора и служанки, доносившиеся через стену из комнаты Мэри. Потом к ним присоединилось и низкое контральто миссис Барбер. Казалось, они никогда не перестанут болтать.
— Отчего они ничего не делают? — процедил Ханли.
Наконец, не в силах больше выносить этого, он подошел к двери и распахнул ее как раз в тот момент, когда служанка с небольшим белым свертком в руках скрылась в комнате напротив спальни Мэри. Доктор, выйдя за ней в коридор, увидел приближавшегося Ханли и, мягко, но настойчиво повернув его обратно, вошел следом и прикрыл за ними дверь.
— Ну? — спросил Ханли.
— У вас сын, — сказал доктор. — Прекрасный мальчик. Но…
— Ну? — нетерпеливо повторил Ханли.
— Боюсь, это убьет вашу жену, — неловко произнес доктор. Он знал, что Томас Ханли спокойно отнесется к этому.
Руки Ханли железной хваткой опустились на плечи доктора.
— Она мертва? — холодно спросил он.
— Нет. — Доктор присел под тяжестью этих ладоней. — Я могу подарить вам небольшую надежду. Я сделаю все, что смогу.
Не говоря ни слова, Ханли развернулся и бросился в комнату Мэри. Она лежала на подушках, смертельно бледная, с закрытыми глазами. Миссис Барбер сидела на краю кровати, держа дочь за руку. Когда Ханли вошел, она приложила палец к губам, делая знак не нарушать тишину.
Ханли подошел к кровати и, строго сжав губы, стоя смотрел на свою жену; его руки мелко дрожали. Мэри с усилием приоткрыла глаза и, увидев мужа, попробовала сесть. Миссис Барбер нежно заставила ее лечь обратно. Тогда Мэри протянула ладошку, и Ханли неловко пожал ее.
— Томас, — чуть слышно произнесла Мэри и, вздрогнув, добавила: — Как я ненавижу это имя!
— Я… я сам не очень люблю его, — ответил Ханли.
— Я хочу, чтобы ты… сказал… мне… что-то, — выговорила Мэри. Слова с трудом срывались с ее губ. — Я знаю, ты… не можешь лгать. Мама сказала мне, что это — девочка, но она выглядела так странно, и она не дала мне…
Она не могла больше говорить и с безмолвной мольбой смотрела Ханли в лицо.
Ханли наклонился, чтобы поцеловать ее руку, которую не выпускал из своей, и увидел, как глаза миссис Барбер наполнились слезами.
— Это девочка, — сказал он. — Маленькая, голубоглазая девочка.
Мэри медленно, счастливо вздохнула и закрыла глаза, и, когда Ханли повернулся, чтобы выйти из комнаты, миссис Барбер поймала его руку и поцеловала ее.
Доктор, встретив отца в дверях, попросил не возвращаться, пока он не позовет, объяснив, что Мэри нуждается в абсолютной тишине и покое. Ханли кивнул и поплелся к себе.
Прошло пять, затем десять минут. Как и прежде, через стену доносились приглушенные голоса. Неужели это никогда не прекратится? Ханли провел рукой по лбу и почувствовал, что весь взмок.
Как болезненно найти свое сердце к сорока годам и как восхитительно. Конечно, Мэри должна жить. Ханли поймал себя на том, что с мальчишеской глупостью строит планы на их будущую жизнь. Чего он не готов сделать ради нее? Непросто будет, хмуро подумал он, переучить Томаса Ханли, но это — для Мэри. Она разочаруется, узнав, что на самом деле у них сын, а не дочь, но все же он сможет сделать ее счастливой.
Затем действительность вернулась и наполнила его удвоенным страхом. Томас прислушался: голоса в ее комнате стихли, и ему показалось, что там кто-то начал всхлипывать. Больше он не мог терпеть этого; он должен идти к ней.
Доктор встретил его у двери в комнату Мэри. Ханли взглядом спросил его. Доктор, все еще уверенный в том, что в случае с Ханли излишняя мягкость ни к чему, и не стал прибегать к ней.
— Она умерла, — просто сказал он.
Ханли уставился на него, не веря своим ушам. Потом он прошел к кровати и, опустившись перед ней на колени, твердо взглянул в бледное, мертвое лицо, тяжело лежавшее на подушке.
— Миссис Барбер, — сказал он, — я убил вашу дочь.
Я убил Мэри, — повторил он и поднялся. — Я убил Мэри!
Доктор, не понимая, запротестовал.
Ханли прыгнул к нему. Двери, державшиеся в нем на замке всю жизнь, сорвались.
— Черт бы тебя побрал! — закричал он. — Не смей лгать мне! Говорю тебе, я убил ее тем, что солгал! Бог отнял ее за это! Я убил ее!
Он бросился на кровать, прижал голову Мэри к своей груди и зарыдал, как ребенок.
Из раскрытого окна веяло весной. Миссис Барбер тихо плакала. В коридоре сморкалась Мэгги, все это время остававшаяся в углу, как Мэри и просила ее.
Орхидея
Примем как постулат, что каждому человеку в жизни уготовано свое место; в этом случае лейтенант-коммандер Бринсли Рид, Военно-морской флот США, своему месту соответствовал как нельзя лучше.
Он был третьим в выпуске Аннаполиса. К тому времени у него уже были две полновесные полоски, он уверенно лидировал в трех учениях и еще до того, как продвинулся до середины служебной лестницы, стал известен в качестве лучшего палубного офицера в Северной Атлантике.
Четыре разных капитана рады были бы воспользоваться его услугами, когда ему присвоили очередное звание. Но лейтенант-коммандер Рид, имевший собственные представления о правилах корабельной дисциплины и достаточно везучий для того, чтобы подобрать нужный ключик к нужной двери в бюро в Вашингтоне, разочаровал их всех, получив под свое командование канонерное судно «Елена».
В последующие два года каждый, кому посчастливилось быть переведенным с «Елены» на любой другой борт, торжественно клялся в том, что «Елена» была сумасшедшим домом.
— У старика совсем крыша поехала, — говорили они. — Инспекция сумок и гамаков и боевые тревоги дважды в неделю. Борт оставляешь три раза в месяц.
Для матроса это десять дней на борту. Недоволен? Даже не думай! Это твой дом!
Все указывало на то, что лейтенант-коммандер Рид был одним из тех, кто олицетворяет собой более чем странное словосочетание «офицер и джентльмен».
Одно время он веровал в Библию, но давным-давно уже ее заменила «Голубая книга», официально известная как «Морской устав, 1914».
На третью зиму его командования участвовавшую в ежегодной огневой подготовке и маневрах в Гуантанамо «Елену» направили в Сан-Хуан на смену «Честеру», который должен был возвращаться в сухой док в Нью-Йорке.
Лейтенант-коммандер Рид был весьма доволен таким обстоятельством по двум причинам: во-первых, это избавляло его от вынужденного продолжительного подчинения флагману; во-вторых, ему представлялся случай навестить старого друга детства, которого он не видел уже многие годы и который владел теперь табачными плантациями в Пуэрто-Рико. В Сан-Хуане «Елена» уже стояла прошлой весной, но лейтенант-коммандер тогда еще не знал, что его друг живет на острове.
В конце концов, этот визит оказался полным разочарованием. Я не стану утверждать, что лейтенант-коммандер Рид утратил все социальные инстинкты, но факт остается фактом: за усилиями в совершенствовании себя в качестве военной машины он совершенно забыл о том, как быть человеком. Он нашел своего приятеля полным болваном, а тот его — невыносимым.
Два дня они притворялись, что пытаются развлечь друг друга. На третье утро лейтенант-коммандер попросил бывшего товарища не обращать внимания на его присутствие и следовать своим собственным настроениям; гость же будет сам заниматься собой.
— Очень хорошо, — согласился тот, — тогда я прокачусь до северного кордона; повозка идет как раз сегодня. Ты не присоединишься ко мне?
Лейтенант-коммандер отказался и провел тоскливейший день, болтаясь в гамаке между двух гигантских кедров, потягивая свежий ананасовый сок и читая древние номера популярных журналов. Вечером он объявил о своем намерении вернуться в Сан-Хуан на следующее же утро.
— Но ты же собирался погостить неделю, — вяло запротестовал хозяин. — Да и отдых пошел бы тебе на пользу. Здесь, конечно, не так много развлечений, но я буду рад, если ты останешься. К чему спешка?
— Оставим твою вежливость, — ответил лейтенант-коммандер, тупо уставившись на друга. — В этом нет ничего хорошего, Дик, — мы слишком разные. У нас все теперь по-своему — и я хочу вернуться на борт.
Соответственно этому решению в четыре часа следующего дня (отбытие было отложено на несколько часов из-за полуденного зноя) лейтенант-коммандер взобрался на своего маленького пони, который за шесть часов донес его из Сан-Хуана в Сьеррогордо, и, помахав на прощание хозяину, отправился в сорокамильное путешествие через горы, холмы и долины к морю.
Свернув на белую фургонную дорогу, ведущую в Сан-Лоренцо, лейтенант-коммандер испытал приятное облегчение.
Он полностью понимал себя. Суровый, неистово любящий власть, признающий единственную норму морали и поведения и вполне счастливый собственными полномочиями, а также возможностью применять их, он был абсолютно не способен дышать никаким иным воздухом, кроме как воздухом своей каюты. Пока пони нес седока вперед, мимо чудесных голубых утесов и бесчисленных бурных потоков южного склона Сьерра-де-Луквильо, разум Рида находился за тридцать миль оттуда, на палубах «Елены».
Жизнь на борту представала перед ним до мельчайших подробностей: гордо развевающийся кормовой флаг, возвращение рулевого Морана, неутешительное состояние складов, выявленное во время воскресной инспекции.
Подолгу останавливаясь на каждом из этих пунктов, он смаковал их и жаждал повсюду навести порядок — в соответствии с уставом.
В Кагуасе, когда он остановился напиться прохладной воды и передохнуть несколько минут, ему посоветовали отложить продолжение путешествия.
— Это опасно, сеньор, — говорил владелец маленького магазинчика. — Взгляните!
И он указал на северо-восток, где над мрачным, сизым хребтом медленно ползла на запад черная туча, похожая на великана, шагающего по вершинам.
— Ну и что с того?
— Это предвещает шторм, сеньор; вы промокнете. А перебираться через горы, да еще ночью…
Лейтенант-коммандер жестом прервал его, уселся на пони и отправился дальше.
Почти на середине перевала, в двух милях от деревушки Рио, шторм разыгрался над ним в полную силу.
Все началось с мелкой мороси; лейтенант-коммандеру пришлось потратить некоторое время, чтобы сойти на землю, отвязать от седла пончо и надеть его.
Но не проехал он и ста ярдов, как дождь превратился в настоящий ливень, в ту же минуту быстро надвигающаяся тьма как одеялом покрыла узкую тропинку, и путешественнику пришлось теперь вслепую бороться с водяной стеной в непроницаемой черноте тропической ночи.
Вскоре Рид оставил безуспешные попытки направлять своего пони; все его силы уходили только на то, чтобы, обхватив животное за шею, держаться в седле.
Рев ветра и непрекращающиеся потоки воды были ужасны, и очень скоро он потерял всякую способность ориентироваться в этом кромешном аду.
Внезапно что-то большое и тяжелое больно ударило его, он почувствовал, как пони пошатнулся и остановился, а в следующий момент Рида словно подхватило что-то и понесло, яростно швыряя из стороны в сторону…
Лейтенант-коммандер сел, осмотрелся и длинно выругался. Желал бы он знать, где, ради Семи морей, находится — и тут он все вспомнил.
Рид попробовал встать, но тут же ощутил острую, пронзительную боль в левой руке. Попытавшись пошевелить ею, он обнаружил, что рука безжизненно висит в рукаве.
Со стоном он все-таки поднялся и энергично потопал ногами, чтобы убедиться в их целости, чуть не взвыв от боли, снова пронзившей сломанную руку.
Шторм миновал.
Южные звезды над головой рассеивали мягкий, бриллиантовый свет. Вокруг и вверху плотная черная листва, таинственно шелестела под легким ветерком; налево, в просвете, виднелись белые очертания известнякового утеса. Туда и направился лейтенант-коммандер, надеясь найти дорогу. Пони нигде не было.
Около получаса Рид разыскивал путь, перебирался через корни и сломанные сучья, натыкался на непроходимые заросли кустарника и дикого винограда.
При каждом шаге он вздрагивал от резкой боли и уже начал чувствовать легкое головокружение.
Неожиданно Рид оказался на открытой прогалине, в конце которой заметил свет, лившийся из окна домика.
Превозмогая боль, он добрался до крыльца и постучался.
Дверь открылась; потом земля словно сама поднялась к нему, и все погрузилось во тьму.
Лейтенант-коммандер очнулся, ощущая самые восхитительные в своей жизни тепло и усталость, и пролежал несколько минут с закрытыми глазами, просто от нежелания открывать их. Внезапно он услыхал рядом с собой женский голос. Говорили по-испански.
— Нет, любимый, он еще спит.
Второй голос, мужской, раздался откуда-то с другой стороны комнаты:
— Ты уверена?
— Да. Тебе действительно не о чем беспокоиться.
Если не считать руки, он больше не пострадал.
— Ну хорошо. Подойди сюда, Рита.
Лейтенант-коммандер открыл глаза. Уже давно стоял день; очевидно, Рид пробыл без сознания — или проспал — довольно долго. Он увидел маленький бамбуковый столик рядом со своей кроватью, американское плетеное кресло-качалку, самодельную пальмовую ширму; затем перевел взгляд туда, откуда слышались голоса.
Девушка стояла перед мужчиной, почти полностью закрывая его собой. Неожиданно она отодвинулась, и пораженный лейтенант-коммандер опустил веки.
Прошло несколько секунд, прежде чем он снова, медленно и осторожно, открыл глаза. Яркий свет, падавший из распахнутого окна, освещал лицо этого человека — ошибки быть не могло.
«Определенно, — думал лейтенант-коммандер, — и я в такой дыре! Удивительно, что я еще жив».
Лежа тихо и притворяясь спящим, он подслушал следующий разговор:
— Ну, я должен идти, — последовал мужественный вздох.
— Но, Тота! Я ждала, что ты скажешь это; я видела по твоим глазам. Это же наш праздник, ты обещал!
— Послушай, малышка, будь благоразумна. Как я мог предвидеть шторм? И этот человек… Ты знаешь, что это такое. Если он и не… — Мужчина оборвал себя на полуслове.
— Очень хорошо. Тогда иди. Я не стану скучать по тебе; я должна заниматься путником. Я буду петь для него и приготовлю ему маленький желтый bisca[8] и может…
Девушка рассмеялась неописуемо заманчивой перспективе.
— Рита! Что ты хочешь сказать?
Раздались быстрые шажки, вздох и снова легкий смех.
— О, Тота, любимый мой! Ну, тогда поцелуй, поцелуй меня! Ах!
После паузы опять послышался мужской голос:
— А теперь…
— Теперь ты можешь идти. Но я провожу тебя. И еще я хочу… Но пойдем, я расскажу по дороге.
Лейтенант-коммандер услышал, как они вышли, оставив дверь незапертой, и, открыв глаза, начал лихорадочно соображать.
Его не узнали; в это легко можно поверить, поскольку он был в гражданском, а за последние шесть месяцев отрастил небольшую бородку. Но все же оставалась некоторая опасность; ненадежность его положения и беспомощность были исключительно неприятны. Решительно, он должен убраться отсюда при любой возможности. Первое, что следует сделать, это разузнать о судьбе пони. Он спросит девушку, когда та вернется.
Лейтенант-коммандер вдруг заметил, что ему здесь очень удобно. С него лишь сняли пончо, плащ и ботинки и укрыли грубым шерстяным покрывалом; тупая, назойливая боль растекалась по всей руке от плеча до запястья, и все же Рид испытывал безотчетную легкость и удовольствие.
В комнате, которую он уже успел немного разглядеть, царила удивительная атмосфера уюта, даже изысканности, несмотря на голые стены и отсутствие ковров. Мягкий свет проникал из окна напротив, выходившего, как предположил Рид, на запад; другое окно закрывала от тропического солнца зеленая штора.
Два или три плетеных стула, американская швейная машинка и пара столиков составляли всю обстановку; и все же она произвела эффект на лейтенант-коммандера, за свою жизнь не обратившего внимания ни на одну комнату и теперь изучавшего эту с интересом и одобрением.
Он очнулся от звука шагов. Девушка подходила к раскрытой двери. В ее руках был огромный букет орхидей.
Бесшумно войдя в комнату и положив цветы на стол, она на цыпочках приблизилась к кровати, увидела, что лейтенант-коммандер открыл глаза, и весело улыбнулась:
— Ах! Сеньор проснулся.
— Да. — Несмотря на свое положение, он тоже улыбнулся ей.
— Хорошо! Но вы проспали очень долго. И рука — очень больно?
Она осторожно приподняла покрывало, и лейтенант-коммандер только сейчас заметил, что рукав его рубашки был разрезан до плеча, а рука, закрепленная между двух дощечек, забинтована.