Стеттон около часа проболтал с другом в его квартире, потом вернулся к себе в отель. Настроение у него было убийственное. После сегодняшнего вечера он начал опасаться, как бы из него окончательно не сделали простофилю. Он сердился и на Алину, и на Науманна, и на Шаво, и на себя. И решил, что немедленно, на следующее же утро, уедет из Маризи; потом громко и презрительно рассмеялся над собственной слабостью.
Он добрался до отеля и вошел в свою комнату, но в постель не лег; чувствовал, что не уснет. Правда, гнев его остыл, теперь он думал об Алине — вспоминал обещание в ее глазах, белизну ее кожи, опьяняющую ласку. Он предавался этим мыслям до тех пор, пока не ощутил, как закипела его кровь, а мозг раскалился; он почувствовал, что больше не владеет собой.
Тогда он подошел к окну и открыл его, подставив лицо ворвавшемуся прохладному ветру. Часы на церкви со стороны площади пробили двенадцать.
Он надел пальто и шляпу, вышел из отеля и заспешил по улице. Было тихо и пустынно, только иногда мимо со свистом проносился закрытый экипаж или случайный лимузин с теми, кто возвращался из театра или оперы.
Стеттон шагал крупными шагами, глядя строго вперед, как человек, который точно знает, к какой цели стремится и намерен ее достигнуть. Подойдя к дому номер 341, он выпростал наручные часы и вгляделся в них в свете уличного фонаря. Стрелки показывали двадцать пять минут первого ночи.
Он поднялся по ступеням и позвонил. Подождав минуту или около того, он позвонил снова. Дверь почти сразу отворилась на несколько дюймов, и показалось лицо Чена, дворецкого Алины.
— Это я — Стеттон, — представился молодой человек. — Позвольте мне войти, — сказал он и подумал: «Я покажу им, чей это дом».
— Но… мистер Стеттон… — бормотал, заикаясь, дворецкий, — мадемуазель Солини удалилась…
— Как это? — изумился Стеттон, и, поскольку Чен не двигался, он распахнул дверь и ступил внутрь.
Он оказался в приемной. Справа в гостиной было темно, но в дальнем конце холла сквозь фрамугу в двери библиотеки виднелся свет. Он направился туда.
Стеттон почти достиг дверей библиотеки, когда дверь ее отворилась и на пороге возникла Алина.
— В чем дело, Чен? — недовольно спросила она, а увидев Стеттона, в удивлении отступила на шаг.
Она не успела еще ничего сказать, как Стеттон уже вошел в библиотеку. На столе в центре комнаты, освещая ее, стоял канделябр с горящей свечой.
В мягком кресле, установленном перед огнем, спиной к дверям сидел мужчина. Вскрикнув, Стеттон подбежал к креслу. Там сидел генерал Нирзанн.
Генерал вскочил на ноги.
— Ах! Стеттон! — приветствовал он нового гостя, старательно улыбаясь.
Алина пересекла комнату.
— Не ожидала снова увидеть вас так скоро, — сказала она Стеттону далеко не любезным тоном. — Не желаете ли присесть?
Она была совершенно спокойна.
— Я, кажется, не вовремя. — Он огляделся, окинул генерала тяжелым взглядом и сказал с сарказмом: — Не знал, мадемуазель, что ваш дом открыт для посетителей в столь позднее время.
— Тогда почему вы вошли? — парировала Алина, все еще улыбаясь.
— Вы собираетесь, месье, диктовать мне время, когда позволено наносить визит моей кузине? — гневно обрушился на него генерал.
— Ха! — взорвался Стеттон (что выглядело весьма неуважительно по отношению к маленькому воину) и повернулся к Алине: — Выслушайте меня. Я говорю серьезно.
Отошлите этого человека прочь… немедленно. Я хочу поговорить с вами.
— Я сказал, отошлите его прочь! Вы понимаете, что я имею в виду? Иначе вы завтра же покинете этот дом.
Алина прикрыла веки, чтобы скрыть ненависть, рвущуюся из ее глаз.
— Вам лучше уйти, генерал, — тихо сказала она, поворачиваясь к Нирзанну.
— Но… — сердито начал генерал.
— Вы должны уйти.
Генерал нашел свою шляпу и пальто и пошел к дверям, Стеттон следил за ним взглядом. У дверей генерал обернулся.
— Доброй ночи, мистер Стеттон, — молвил он иронически. — Доброй ночи, дорогая кузина, — и вышел.
Алина ждала, пока за ним не закрылась входная дверь, а затем повернулась к Стеттону, который как встал возле камина, так и не двинулся с места.
— Теперь, месье, — сказала она холодно, — я попрошу вас объясниться.
Молодой человек смотрел на нее такими же холодными, как у нее, глазами.
— Это я должен объясняться? — тихо вопросил он. — Вы, кажется, забыли, мадемуазель, что именно я арендовал этот дом. Уверен, что я имею право прийти и пожелать вам доброй ночи. И что я нахожу?
— Ну, значит… да… и что же вы находите? Если я не сержусь на вас, Стеттон, то лишь потому, что вы глупы.
Вам прекрасно известно, что генерал Нирзанн нам полезен и что мы не все еще с ним закончили. А вы поставили меня в смешное положение из-за того лишь, что он сидел в моей библиотеке, до смерти надоедая мне своей глупой болтовней! Да, решительно именно вы должны объясниться.
— Это мой дом. Я оплатил аренду, — упрямо повторил Стеттон, но уже почувствовал, что, упорствуя, он каким-то образом оказался не прав.
— Меня это больше не интересует, — холодно сказала Алина. — Я завтра уезжаю.
— Ошибаетесь; чего я не могу, так это оставаться здесь и быть оскорбляемой вами.
— Вы ничего не увидели.
Это все, что она сказала. А поскольку Алина твердо держалась намерения завтра же уехать, Стеттону ничего не оставалось, как отчаянно каяться в своих ошибках и молить о прощении.
Он предоставит ей полную свободу; он никогда больше не допустит никакого диктата по отношении к ней; он сколько ей угодно будет ждать ее. Алина заколебалась; он упал на колени и умолял ее не покидать его.
— Вы говорили, что любите меня! — вскричал он.
— Да, это так, Стеттон. И вы это знаете. — Она добавила толику нежности в свой тон.
— Вы не стали бы сердиться на меня, если бы знали, как я люблю вас! Эти препятствия сводят меня с ума.
Он был совершенно сражен. Она позволила снова обнять себя, потом мягко высвободилась и сказала, что должна удалиться…
— Что же касается генерала Нирзанна, то выбросите его из головы, — сказала она. — Он — старый идиот, и я немедленно откажусь от него, как только он перестанет быть нам полезен; я никогда не дам вам повода ревновать к нему.
И с этим обещанием, все еще звучавшим в его ушах, и с поцелуем, все еще ощущавшимся на его губах, он отправился обратно в отель.
Глава 7
Преданность двоих
Никто не станет отрицать — у мистера Ричарда Стеттона было достаточно причин нервничать, и следовательно, не стоит завидовать той удаче, которая посетила его на следующее после описанных в предыдущей главе событий утро.
Удача прибыла с утренней почтой и имела вид чека на пятьсот тысяч франков от его отца из Нью-Йорка.
Кажется, дела пошли на лад, и Стеттон-старший желал своему сыну Ричарду ничего не пропустить. Он писал:
«Примерно через год я буду готов уйти в отставку, и тогда ты сможешь осесть здесь до конца своей жизни.
Хорошо проводи время; ты достаточно взрослый, чтобы самому о себе позаботиться».
— Хорош, — сказал Стеттон-младший, любовно разглядывая чек.
Неприятная сцена накануне вечером не ослабила его нетерпения, но еще усилила безумное влечение к мадемуазель Солини и, что любопытно, укрепила его доверие к ней. Он был теперь далек от того, чтобы ревновать к генералу, он смеялся над ним.
— Алина хорошо его обрабатывает, — сказал он вслух, занимаясь своим туалетом. — Ну что ж! Представляю, как он удивится, когда мы с ней вместе уедем отсюда.
После завтрака он вышел на улицу, пересек Уолдерин-Плейс и стал не спеша фланировать мимо магазинов на другой стороне. Было около полудня; по тротуарам прогуливались разодетые женщины, куда-то спешили мужчины.
Стеттон остановился перед ювелирным магазином и принялся рассматривать безделушки, выставленные в витрине. Его взгляд привлекло жемчужное ожерелье, уложенное на черном бархате коробки.
— Довольно хорошенькое, — пробормотал молодой человек, напуская на себя вид знатока, — вполне элегантное.
Он представил себе, как хорошо перлы будут выглядеть на белой шее Алины, он рисовал себе ее восхищение и удивленную благодарность за такой подарок; и еще он думал о чеке, спрятанном в его нагрудном кармане.
Он вошел в магазин и спросил о стоимости ожерелья.
Продавец сообщил ему, что оно стоит семьдесят пять тысяч франков.
— Смешно! — сказал Стеттон (это было придумано заранее). — У Лампарди, в Париже, я покупал точно такое же — только жемчужины, кажется, были немного крупнее — за сорок тысяч.
Продавец в ужасе воздел руки.
— Сорок тысяч! Невозможно! — воскликнул он. — Это ожерелье стоит по крайней мере втрое дороже против того. Но подождите, месье, я позову хозяина.
Когда появился хозяин, Стеттон снова выразил свое изумление и негодование, что за такую пустячную безделушку требуют такую нелепую цену.
Хозяин, вертясь и подпрыгивая от волнения, уговаривал себя сохранять спокойствие, что тоже было частью игры.
Они сошлись на шестидесяти тысячах франков. Стеттон распорядился доставить ожерелье к нему в отель во второй половине дня и покинул магазин, чувствуя себя утомленным.
«Тьфу, пропасть, нужно было спустить до пятидесяти тысяч, — сказал он про себя. — Этот человечек — продувная бестия».
Вечером после обеда он прогулялся по Аллее до дома номер 341, где нашел Алину и Виви одних — факт, добавивший ему хорошего настроения и умиротворивший его сердце. Виви задержалась только для того, чтобы поприветствовать гостя, а потом поднялась наверх.
Стеттон, оказавшись наедине с мадемуазель Солини, был немного смущен. Интересно, размышлял он, совсем ли она простила его за то, как он вел себя вчера вечером? Они сидели в библиотеке перед горевшим камином; Стеттон завладел тем креслом, в котором накануне обнаружил генерала Нирзанна.
— Мы сегодня не видели вас на прогулке, — сказала Алина.
— Да, я писал письма в отеле, — ответил Стеттон. И после короткой паузы продолжил: — Кроме того, у меня было небольшое дело к моему банкиру. В Маризи, должно быть, нехватка денег. Парень чуть не на шею мне бросился, когда я объявил о своем намерении внести на счет полмиллиона франков.
Алина пристально смотрела на него:
— Но это — большие деньги.
— Для кого-нибудь может быть, но не для меня, — напыщенно заявил молодой человек. — Я, скорее всего, спущу их за пару месяцев. Кстати, часть из них я уже спустил на маленький сюрприз для вас.
— Сюрприз для меня?
— Да, — Стеттон поднялся и взял со стола небольшой сверток, который сам положил туда, когда вошел, — маленькое подношение, — продолжал он, срывая упаковку, — не знаю, понравится ли вам.
Он нажал на пружинку, открыв взорам жемчужное ожерелье, и протянул коробочку Алине.
Она испустила короткий вздох с восклицанием удивленного восторга и, взяв ожерелье с бархатной подушечки, приложила его к шее.
— Ох! — восхищенно вскричала она, не в силах сказать что-нибудь еще. Потом обвила руками шею Стеттона и прижалась губами к его губам. — Вот! — прошептала она прямо ему в ухо. — Я так много задолжала вам, что должна начать возмещать долги немедленно.
Никогда она не была так мила с ним, как в этот вечер.
Она позволила держать ее в объятиях столько, сколько он того хотел, он даже получил поцелуй, но ему все же пришлось попросить об этом. Она выразила надежду, что они могли бы скоро пожениться и покинуть Маризи… очень скоро.
От этой новой нежности Стеттон совсем ошалел и с большим трудом оторвался от нее, а когда выходил на улицу, то не сошел, а спрыгнул со ступенек крыльца.
Несколько дней спустя Алина проинформировала его, что ее не интересуют больше никакие драгоценности. Она сказала, что опасается держать их в своем доме, иными словами, подобные подарки были ей без надобности.
Однако, тут же добавила Алина, ей так полюбилось ожерелье, что она ничего не может с собой поделать, — оно вдвойне дорого ей по той причине, что Стеттон вручил его собственноручно. Однако, зная королевскую щедрость Стеттона, хотела предупредить еще один подобный подарок.
— Тьфу, пропасть, вы не можете отказаться принимать мои подарки! — возмутился Стеттон, чей слух резанула эта фраза. — Королевская щедрость…
Дискуссия кончилась тем, что тремя днями позже ей пришлось принять подарок в виде ста тысяч франков.
Бедный парень был действительно доведен до того, что принес их наличными и сунул ей в руки.
Когда он, покинув ее дом, вышел на улицу, его охватило чувство, что он свалял дурака, но воспоминания об ее нежности и доказательствах ее любви вернули его в неисследованные глубины собственного мозга — в данном случае в область весьма значительную.
Он достиг Уоддерин-Плейс, направился к восточной ее стороне и вошел в двери дома номер 18. Это была одна из старинных, резиденций, оставленных ее обитателями, переехавшими на Аллею. Сейчас особняк был разделен на апартаменты, сдававшиеся холостякам.
Стеттон легко взлетел по лестнице и постучал в дверь в конце длинного узкого холла. Голос ответил:
— Войдите.
Он вошел. Комната тонула в табачном дыму, крепко пахло пивом. Фредерик Науманн поднялся со своего места в большом мягком кресле у окна и простер руки к гостю. Стеттон неодобрительно фыркнул.
— Ну и ну! Запах тут у тебя стоит такой, будто это пивная, а не аристократические апартаменты молодого перспективного дипломата. Бога ради, открой окно.
— Ничем не могу помочь, — бодро сказал Науманн. — Это — подходящая для меня атмосфера. Я предаюсь глубоким размышлениям и получаю от этого удовольствие.
Стеттон схватил книгу, которую приятель отложил при его появлении. Оказалось, что это — «Милый друг».
— Очень содержательное чтение, — весьма саркастически заметил он. — Ты просто-напросто безнравственный и патологический раб плоти — твоей собственной плоти, разумеется. Какого лешего ты, хотя бы время от времени, не показываешься на людях?
— Я занят, — заявил Науманн, — очень занят.
— Ну еще бы. Судя по тому делу, за каким я тебя только что застал. В Маризи уже все решили, что ты умер. Выйди, погляди на солнышко!
В конце концов он почти силой вытащил Науманна на улицу. Они прогуливались около часа, потом направились в отель Стеттона обедать.
Науманн все еще ворчал на то, что его вытащили в мир, который его больше не интересует, что целых полдня прошли впустую, и грозился обрушить страшную месть на голову Стеттона. Почему не позволить ему тихо сидеть в собственной комнате, если это составляет самое большое удовольствие его жизни?
— Ты умрешь от сухой гнили, — пообещал Стеттон с оттенком осуждения. — Кроме того, я не стал бы просто так вытаскивать тебя из твоей дыры. У меня есть цель.
— Ага! Цель! — вскричал Науманн.
— Успокойся и выслушай. Сегодня днем я был у мадемуазель Солини. — Науманн слегка нахмурился. — Виви, конечно, присутствовала… как всегда. Так вот, она говорила исключительно о месье Науманне. Почему он не пришел вместе со мной? Где он? Не правда ли, у него красивые глаза? Ей-богу, это вызывало сострадание. Какого лешего тебе не побывать там и не позволить бедной девочке поглядеть на тебя?
— Я же сказал тебе на следующий же день, что ничем не могу помочь, — сказал Науманн, заметно, впрочем, тронутый рассказом приятеля.
— Я говорю не об этом. Я говорю об акте обычного милосердия.
— Вздор. Девушка уже забыла о моем существовании.
В который раз повторяю: я не должен ходить к мадемуазель Солини.
— А я в который раз спрашиваю почему. — Стеттон почти сердился.
— Это мое личное дело.
— Конечно. Мне незачем совать в него нос. Только мне кажется, что как друг я все же могу претендовать на какие-нибудь объяснения.
— Это не приведет ни к чему хорошему.
— Тем не менее я хотел бы услышать.
Науманн посмотрел на него и неожиданно решился:
— Что ж, хорошо; ты сам этого хочешь. Так вот, я не намерен ходить в дом мадемуазель Солини, потому что она — отвратительная, опасная женщина. Хуже. Преступная.
— Какого лешего…
— Подожди. Позволь мне договорить. Вспомни тот день, когда ты пригласил меня туда. Я рассказал историю о моем друге, жена которого изменяла ему, а потом, когда он простил ее за это, попыталась его отравить. Так вот, эта женщина — Алина Солини.
Стеттон в изумлении уставился на него:
— Откуда ты это знаешь?
— Мой друг показал мне фотографию своей жены.
Увы, я не мог ошибиться; сходство совершенное. Разве ты не видишь, что она ненавидит меня? Потому что знает: мне известна ее тайна.
— Но почему ты не написал твоему другу — ее мужу?
— Я так и сделал. Я послал письмо в его имение. Но письмо вернул управляющий с информацией, что он около года не слышал о хозяине.
— Значит, все твои доказательства основаны только на ее сходстве с фотографией?
— А этого недостаточно? Говорю тебе, я не мог ошибиться.
Наступила тишина, во время которой на лице Стеттона отражалась борьба между благоразумием и не поддающейся разуму страстью. Наконец он сказал тоном человека, окончательно принявшего решение:
— Я в это не верю.
И больше никакие доводы Науманна не могли поколебать его. На любой аргумент он просто повторял:
«Я в это не верю». По настоянию Науманна Стеттон рассказал о первой встрече с мадемуазель Солини и о ее спасении из женского монастыря Фазилики, но по неясной ему самому причине даже не упомянул об эпизоде с чернобородым мужчиной.
— Но это же абсурд! — раздраженно вскричал Науманн. — Конечно, она — та самая. Я бы сообщил полиции… возможно… но где доказательства? Нет ведь никаких свидетелей. Позволь сказать тебе, Стеттон, поскольку я твой друг, хотя ты, кажется, думаешь иначе, — опасайся ее!
— Я не верю, — тупо повторил Стеттон. — Она меня любит.
— Она тебя обманывает.
— Я не верю в это.
Наконец Науманн, поняв, что ему не поколебать друга, поднялся и пошел к себе домой. До этого он не признавался себе в необычном интересе к мадемуазель Солини, но теперь вынужден был его признать. Конечно, в нем говорило чувство долга перед другом Василием Петровичем и сильное желание увидеть его отмщенным.
Но не только. Его беспокоила Виви.
— Хотя почему — не знаю, — бормотал он себе под нос, меряя шагами — взад-вперед — свою комнату. — Быть не может, чтобы я всерьез заинтересовался ею.
Любого мужчину тронула бы участь юной и невинной девушки, находящейся во власти такой женщины. Это же форменное безобразие.
Он отправился в постель, но несколько часов ворочался и не мог уснуть, тревожимый всякими мыслями.
На следующий день, с самого утра, Науманн явился в дом номер 341 на Аллее. Он точно знал, что скажет и что сделает; он уже понимал, что мадемуазель Солини не из тех, кого можно напугать простыми угрозами, но его влекла вперед неодолимая жажда деятельности. Возле самой двери его решительность резко ослабла, и он повернул было обратно, но потом все-таки нажал кнопку звонка.
В результате ему не пришлось лицезреть мадемуазель Солини, поскольку он застал Виви в одиночестве. Она сказала, что Алина отправилась на прогулку с Жюлем Шаво.
— А почему вы не пошли? — спросил Науманн, когда она провела его в библиотеку и предложила сесть. — Вас утомили прогулки?
— Напротив. Я люблю их больше всего, — сказала Виви, — но мне не нравится месье Шаво.
— Это ревность? — засмеялся Науманн над ее откровенностью. — Я не забыл, что он в прошлый раз сказал вам, какая вы хорошенькая, а теперь покинул вас.
Виви начала слабо протестовать: она-де ни в коей мере не ревнива и не завистлива, но потом, заметив насмешливую улыбку на губах Науманна, остановилась, смущенная.
— Месье Науманн, я в самом деле думаю, что вы пользуетесь моей неопытностью, чтобы посмеяться надо мной.
Теперь это вызвало протесты со стороны молодого человека. Он уверил ее, что вовсе над ней не смеется.
— Нет, смеетесь, — настаивала Виви, — это очевидно. И я очень обижена.
— Уверяю вас, мадемуазель, вы не правы, — горячо оправдывался Науманн. — У меня и в мыслях такого не было. Я бы не… — Он остановился, уловив легкую лукавую улыбку на лице Виви. — Теперь вы смеетесь надо мной! — воскликнул он.
Улыбка Виви готова была смениться смехом.
— Ну что ж, — вскричала она, — значит, теперь мы квиты, месье.
«Вот чертенок! — подумал Науманн. — Она не так проста, как я думал».
Он заговорил об Алине и вскоре обнаружил, что Виви абсолютно ничего не знает о женщине, которая вызвалась быть ее защитницей; через полчаса осторожных расспросов он знал не больше, чем ему уже было известно от Стеттона.
Но одно не вызывало сомнений: безграничная любовь девушки к мадемуазель Солини. Она пела ей дифирамбы, не замечая преувеличений; Алина заменила ей отца с матерью; Алина открыла ей сердце и нашла ей дом, когда она осталась без друзей, совсем одна во всем мире.
Науманн увидел, что, как и со Стеттоном, здесь его дело почти безнадежно, но решил рискнуть. Он начал:
— Но что бы вы сказали, мадемуазель, если бы вам стало известно, что все ваше доверие и любовь не по адресу?
Виви посмотрела на него:
— Не понимаю, что вы имеете в виду.
— Что, если вы обнаружите, что мадемуазель Солини — плохая женщина, бессердечная и преступная… неверная жена и убийца?
Виви пожала плечами, придя в ужас от этих слов:
— Не знаю, зачем вы такое говорите, если только, чтобы напугать меня. Конечно, подобное невозможно.
Науманн сказал, выразительно глядя ей в глаза:
— Но это правда.
А поскольку изумленная Виви молчала, он продолжил:
— Я повторяю, это правда. Мадемуазель Солини была неверна своему мужу, и если она не убила его, то лишь потому, что он вовремя раскрыл ее преступный замысел. — И Науманн рассказал ей все то, что уже рассказывал Стеттону, приводя доказательства с красноречием судейского обвинителя в надежде спасти столь милую молодую девушку.
Когда он закончил свое повествование, Виви тихо произнесла те же слова, что он слышал из уст Стеттона накануне вечером:
— Я не верю в это.
Он открыл рот, чтобы заговорить, но она прервала его:
— Месье Науманн, это какая-то ошибка. Я уверена в этом; не знаю, почему я не сержусь на вас, хотя должна была бы. Вы не знаете Алину. Она — самая лучшая и прекрасная женщина на свете. Она так добра ко мне, как могла быть добра родная мать. Я не очень знаю жизнь, но способна думать самостоятельно и понимаю: то, что вы рассказали мне, — невозможно.
— Но я же говорил вам, что она выдала себя своими действиями, когда я рассказал ей, что видел фотографию.
Виви покачала головой:
— Это ваше воображение. Вам хотелось, чтобы она была виновна. — Девушка на мгновение остановилась, потом продолжила слегка дрожащим голосом: — Видите ли, месье, я люблю ее. Я не могу вас слушать. Если же вы настаиваете, то я должна просить вас… я должна попрощаться.
— Простите меня… у меня были добрые намерения, — неловко оправдывался Науманн, поднимаясь с кресла.
Девушка откликнулась:
— Я не сомневаюсь в этом, но вы несправедливы по отношению к ней:
Науманн, стоя перед ней и стараясь, чтобы голос не выдал его, произнес:
— Тогда… раз вы этого хотите… прощайте, мадемуазель.
Он подождал мгновение, но она ничего не ответила, и он направился к двери. Он уже переступил порог холла, когда услышал сзади ее голос, такой тихий, что он едва долетел до его ушей.
— Не уходите.
Он обернулся; Виви поднялась с кресла и стояла, глядя на него. Он подошел к ней.
— Вы что-то сказали, мадемуазель?
Она, глядя ему прямо в глаза, быстро проговорила:
— Да. Зачем вам уходить? Разве мы не можем быть друзьями? Именно друзьями, если вы не против.
— Но вы мне сказали… вы сказали, что я вас обидел.
— Разве я не могу простить вас?
Науманну хотелось взять ее милое, серьезное личико в свои ладони и поцеловать ее в хорошенькие, трепещущие губки. Вместо этого он взял ее руку и, легко коснувшись ее губами, сказал:
— Это привилегия каждой женщины.
Виви улыбнулась… очень серьезной улыбкой:
— Но вы больше ничего не должны говорить об Алине.
Науманн нахмурился:
— Мне трудно это обещать.
— Но вы должны. Видите ли, вам надо быть очень осторожным, чтобы снова не рассердить меня, поскольку я только что простила вас.
Она стояла, с улыбкой глядя на него с новым, почти лукавым выражением, в то время как молодой человек молча пристально вглядывался в нее. Что такого особенного есть в лице этой девушки, что помимо воли привлекает его? Ее свежесть и юность? Возможно; но он знал тысячи похожих на нее. Ее наивная откровенность?
Но ему всегда не нравилось это в женщинах. Впрочем, он быстро оставил этот безнадежный анализ и сказал:
— Итак, о мадемуазель Солини больше ни слова… во всяком случае, сейчас.
— Очень мило с вашей стороны, — спокойно ответила Виви. — Теперь мы просто можем говорить друг с другом.
Чем они и занимались весьма успешно около двух часов. Науманн больше говорил, а Виви больше слушала. Девушка со всепоглощающим интересом отнеслась и к его школьным проделкам, и к его философскому самолюбованию, что ужасно льстило рассказчику. Оказалось, что их взгляды во многом замечательно совпадают, поскольку она соглашалась со всем, что он почтил своей поддержкой.
Один раз, однако, — возможно, только для того, чтобы показать ему, что у нее тоже есть собственное мнение, — она принялась опровергать его утверждение о том, что все мыслящие люди видят в Шопенгауэре разрушителя христианства; и (да позволено будет произнести это самым тихим шепотом) от философа не осталось бы и мокрого места, если бы Науманн не остановился в самом разгаре своей аргументации поэтому только, что она велела подать чай.
К этому времени они уже стали кем-то вроде старых друзей, и церемония чаепития проходила совершенно неформально. Она вспомнила, что в свой предыдущий визит он брал два кусочка лимона, и это вызвало у него трепет удовольствия.
Прислуживающая девушка объявила, что булок нет.
Виви вопросительно посмотрела на Науманна.
— Тартинки? — предложил он.
Виви кивнула.
Молодой человек заметил, что тартинки с абрикосами — просто деликатес.
— Конечно, — с важностью заявила Виви, — ведь я делаю их сама.
— Да?! Правда? Дайте мне еще одну.
Он съел четыре штуки, Виви смеялась над ним.
— Вы заболеете… правда заболеете, — объявила она, погрозив ему пальцем. — Переедание не есть доказательство дружбы, даже если тартинки делала я сама. Это очень грубая лесть.
— Вы правы, — сказал Науманн, — это доказательство любви… — и, помолчав, добавил: — К тартинкам.
Он задержался еще на полчаса, потом собрался уходить. Наступил вечер; в небольшой библиотеке стало так темно, что они с трудом различали лица друг друга. Виви зажгла свет.
— Господи боже! — воскликнул вдруг Науманн. — Уже больше пяти часов, а я должен был появиться в миссии в четыре!
Виви не придала особого значения этим его словам, лишь была несколько озадачена его небрежным отношением к своим обязанностям.
— Итак, мы — друзья? — спросила она в дверях. — Вы не собираетесь забыть меня, как делали это раньше?
— Я вам больше друг, чем вы думаете, — откликнулся он. — И я докажу это. Au revoir.[3]
Она наблюдала сквозь стеклянную дверь, как он быстро сбегает по ступеням и удаляется по дороге.
Медленно возвращаясь в библиотеку, она услышала, как у их дома остановился экипаж, и поспешила в свое кресло перед камином. Вскоре входная дверь открылась и она услышала в холле голос Алины.
— Нет, не благодарите меня, месье. Я сама получила большое удовольствие.
Потом послышался прямо-таки мурлыкающий голос Жюля Шаво:
— Ах, вы дали мне надежду на счастье.
Виви глубже забилась в кресло, глядя на огонь, улыбаясь и бормоча себе под нос:
— Счастье? Кажется, я начинаю понимать, что это такое.