— Беги, Керли! Беги, спасайся!
Потому что он вдруг понял, что речь идет о ее жизни; хоть и был глуп, но даже Борли догадался бы не оставлять свидетелей. И его самого! Керли поднялась и уже бежала, спотыкаясь, хоть и без юбки, но бежала, по крайней мере оставшись невредимой, а Борли встал на ноги, глаза его яростно загорелись, губы искривились в яростном рыке, он отломил сук от поваленного дерева и, шатаясь, пошел на Кьюлаэру.
Побелев от ужаса, Кьюлаэра увернулся от удара и выхватил из ножен кинжал. Он подскочил так близко, что Борли не мог огреть его палкой, и ткнул гада ножом. Нож вошел Борли под ребра, и мерзавец взвыл от боли. Кьюлаэра отпрыгнул, замахнулся ножом, рассчитывая на то, что, если Борли упадет на спину, у него будет время убежать...
Но Борли снова размахнулся суком, прыгнул, и Кьюлаэра не успел вовремя пригнуться. Сук угодил ему по голове. Он упал, у него закружилась голова, его затошнило, потемнело в глазах, но он вцепился в кинжал, шестым чувством понимая, что от этого зависит его жизнь. Ему показалось, что победный крик Борли слышится издалека. Борли всей тяжестью обрушился на мальчика, и Кьюлаэра ощутил, как корявая рука шарит у него в штанах, и с диким ужасом понял, что Борли пытается сделать с ним то, что не смог с Керли. Мальчик ткнул ножом изо всех сил, услышал крик, а потом бил еще и еще, пока крики не превратились в хрипы, а через некоторое время понял, что Борли таки затих, и его тело обмякло и не шевелится. Кьюлаэра оттолкнул Борли, выскользнул из-под него, откатился в сторону, потом, задыхаясь и рыдая, судорожно сжал нож и побрел прочь, лишь раз оглянувшись на жуткое зрелище, остававшееся позади. Добравшись до опушки, он обнял огромный дуб и постоял около дерева, впитывая его силу до тех пор, пока не отдышался. Потом мальчик заковылял по стерне, стал кричать, звать на помощь кого-нибудь из взрослых...
Но люди уже бежали ему навстречу, перепуганные бессвязными всхлипываниями Керли, а впереди всех бежал отец Кьюлаэры. Он поднял сына на руки, прижал к груди, возблагодарил богов за то, что спасли его, а потом отпустил и прислушался к крикам людей, добежавших до леса. Он двинулся в их сторону, но Кьюлаэра, плача, хотел броситься прочь, схватил отца за руку и потащил к дереву, поэтому отец не уходил, пока один из мужчин не вернулся из леса и не остался постеречь мальчика. Но этот мужчина вел себя странно, явно что-то скрывал, он как-то отстраненно разговаривал и все бубнил Кьюлаэре, что все будет хорошо, а когда отец Кьюлаэры вернулся, узнав о том, что случилось в лесу, в нем тоже появилось что-то чужое, какая-то осторожность, даже, пожалуй, страх. Он спросил:
— Это ты сделал?
— Я не мог иначе! — оправдывался маленький Кьюлаэра. — Он хотел... хотел...
Отец прижал мальчика к себе, снова стал родным, теплым.
— Ну, ну, малыш, мы понимаем, что ты иначе не мог. Ты спас себя и еще спас маленькую Керли от самого худшего. Ты ни в чем не виноват и достоин почестей героя.
И жители деревни воздали ему почести, как герою, вечером около самого большого очага в домике для собраний, а жена и мать Борли прятали от стыда лица, хотя их никто ни в чем не обвинял. Почести герою, да — на один только вечер. Но уже на следующее утро Кьюлаэра почувствовал, что люди его избегают, здороваются с ним вежливо, но холодно. Он мучительно пытался понять, в чем дело, обиженный и обескураженный, а родители не могли ничего объяснить, говорили, что ему все кажется, что все в порядке, но от них исходило то же самое — холод. Кьюлаэра не мог не страдать, а на следующей неделе, на охоте, случилось новое происшествие: его схватил самый сильный парень в деревне, за спиной у которого стоял десяток дружков, и бросил ему вызов:
— Думаешь, что ты такой великий боец, а? Посмотрим, сможешь ли ты одолеть меня!
И прыгнул на Кьюлаэру с кулаками.
Кьюлаэру охватили злоба и обида, он отбивался как сумасшедший, отбивался, пока наконец его обидчик не убежал, с разбитым носом, пока другие не побежали прочь от разъяренного воина. Кьюлаэра с десяток ярдов гнался за ними, потом остановился, свирепо глядя им вслед. Его грудь тяжело вздымалась. Он понял: в деревне все теперь его боятся, ведь он одолел взрослого мужчину...
А теперь его будут бояться и все мальчишки, потому что он победил самого большого и запугал остальных.
Позже, повзрослев, он понял, что людьми в деревне владеют страх, отвращение, ибо то, что он не дал сделать Борли, в умах людей связалось с ним. И тогда в душе Кьюлаэры разверзлась глубокая бездна презрения, презрения к людям, которые сначала воздают почести мальчишке, спасшему маленькую девочку и убившему взрослого, чтобы самому спастись, а потом отталкивают его, сторонятся его — Кьюлаэра презирал их, злился на них, его злость никогда не дремала, он был готов броситься на всякого, кто его обижал. Он стал презирать и законы взрослых, и даже их богов и думать, что только злой бог, Боленкар, лишен притворства, ибо ни от кого не прячет своей злобности.
Кьюлаэра вырос без бога, которого мог бы почитать, без веры во что-либо, кроме самого себя, в свой ум, и силу, и умение драться, ибо ему то и дело приходилось драться с другими мальчиками, а когда они наконец отступились, он понимал, что отступились они лишь из страха быть побитыми. Он стал лучшим бойцом, но при этом отверженным. Он и сам открыто презирал сверстников, постоянно задирался и нарушал, когда только было возможно, их глупые правила...
Например, правило о том, что он обязан жениться на женщине, с которой переспал и с которой зачал ребенка.
Но никогда не брал женщину насильно.
Поэтому, подбираясь к Луа, Кьюлаэра ощутил прилив отвращения. Вместе с желанием пришло презрение к себе. Еще противнее ему было из-за того, что девушка-гном выглядела лет на пять, не больше. И тогда Кьюлаэра посмеялся над искренней заботой девушки и ее слабостью, которую она назвала бы любовью, приказав:
— Развяжи мне шнурки, чтобы мои ноги согрелись.
И удивился, когда она выполнила его приказ. Он сел спиной к стволу дерева, позволил ей накормить себя с ложки мясным бульоном. Но думал Кьюлаэра при этом не только о выздоровлении...
Он замышлял месть.
* * *
Огерн проснулся, дрожа — и, что того хуже, он проснулся от боли. Не успев шевельнуться, он почувствовал боль во всем теле. Он лежал не шевелясь, боясь открыть глаза — боясь, что даже это принесет ему боль.
«Трус! — обругал он сам себя. — Невежа и свинья!»
Он пытался набраться храбрости, чтобы хоть чуть-чуть пошевелиться, хотя бы приоткрыть веки...
Свет обжег его мозг, и Огерн прищурился, внушая себе, что на самом деле свет тускл, и лишь его отвыкшим за пятьсот лет от света глазам он кажется ярким пламенем. Когда глаза Огерна привыкли к свету, он открыл их немного шире и мог бы поклясться, что под веками у него песок. Неужели за пять веков у него высохли веки?
За пятьдесят лет, поправил он себя. Истинный возраст его тела — пятьдесят лет или даже меньше! Но пятьдесят ли лет прошло или пятьдесят десятилетий, Огерну все равно казалось, что весь он — из ржавого, заскорузлого железа и ему нужно заново родиться.
Он еще шире открыл глаза, подождал, пока свет перестанет слепить, осмелился открыть еще шире и увидел поистине ослепительный блеск! Блестки льда, покрывавшие стены пещеры во времена его молодости, превратились теперь в сугробы и колонны! Он лежал в ледяном зале, освещаемом пламенем в фут высотой. Огонь пылал в расщелине скалы у ног Огерна. Повсюду танцевали языки огня, преломлялись во льду, отражались и окутывали Огерна светом.
По крайней мере Рахани подарила ему усыпальницу, достойную героя, — но нет, лучше назвать это спальней, а не усыпальницей! Потому что он спал, а не был мертв — только лишь спал, а история человечества тем временем вершилась. Но настало время проснуться.
Огерн повернул голову медленно, медленно, и у него возникло такое ощущение, как будто он пытается сломать слой ржавчины. Рядом с ним стоял маленький столик из черного дерева, а на нем в серебряной вазе лежали разноцветные фрукты. От одного вида их Огерна затошнило, но он понимал, что должен подкрепиться. Он попытался шевельнуть рукой, но рука не послушалась. Озадаченно нахмурившись, Огерн приказал руке двинуться, взглянул на нее. Рука лежала на сером одеяле, которым Огерн был укрыт. Рука едва заметно приподнялась. Казалось, на нее давит тяжесть веков, но все же она двигалась, и Огерну удалось заставить ее двигаться, пока рука не дотянулась до столика. Затем Огерн, тяжело дыша, позволил руке отдохнуть. У него было ощущение человека, сдвинувшего с места Землю. Его охватила тревога: как он выкует меч, когда рукой-то еле двигает? Но прежде, чем эта тревога окрепла, ее сменила новая. Одеяло?
Он не укрывался одеялом, он тогда улегся в накидке, рубахе и штанах, что дали ему крестьяне у подножия холма. Одеяла не было, тем более серого. У Огерна мелькнуло жуткое подозрение, но он прогнал эту мысль, решив: сейчас важнее подумать о силе. Он уверял себя в том, что его слабость была вызвана только тем, что он так долго пролежал неподвижно: мышцы стали вялыми из-за того, что он слишком давно не ел. Убедив себя в том, что поесть непременно нужно, Огерн взял из вазы желтый шар и взвесил его в руке. Не легче самых тяжелых камней из тех, что ему случалось поднимать. Огерн попробовал поднести плод к губам. Расстояние казалось шире реки. Поднес, надкусил, почувствовал, как по языку течет сок, и не ощутил почти никакого вкуса. Неужели! Его тело забыло, как откликаться на сладость пищи?
Но сладость проникала в него, вливала силы и тепло. Огерн снова надкусил плод и ощутил резкую боль, почувствовал во рту что-то безвкусное и понял, что это волосы. Он, всегда гладко брившийся, прикусил собственную бороду. Пока он спал, борода и волосы росли, и тут Огерн понял, что за серое одеяло у него на груди. Он медленно приподнял вверх другую руку, уронил ее на бороду, почувствовал, как вздымается грудь. Пальцами ущипнул седую массу, помял — борода оказалась мягче, чем на вид. Ему придется обрезать бороду и подстричь волосы. А они, интересно, насколько отросли? И чем он будет их стричь?
Огерн с трудом повернул голову, осмотрел пещеру. На полу, у стола из черного дерева, лежал кожаный мешок, а на нем — молоток, щипцы, стамеска, весь кузнечный инструмент и ножницы! Что ж, есть чем привести в порядок свои шевелюру и бороду, но потом — если сможет шевелить руками.
Эта мысль вдохновило его. Надо поторопиться. Он потихоньку принялся сжимать плод зубами и жевать, чувствуя, как в него проникает сила. Потом начал сгибать руки в запястьях. Это требовало невероятных усилий, но по крайней мере руки двигались достаточно легко и почти безболезненно. За старания Огерн вознаградил себя еще одним кусочком плода — с трудом, потому что его руки пока двигались, как замерзшие сучья зимой. Потом он начал сгибать руки в локтях, и наконец ему удалось коснуться собственных плеч. Он разминал и разминал руки и скоро сумел положить их на грудь. Когда ему удалось по-птичьи помахать — хотя никакая птица еще не летала так медленно! — он заставил себя съесть еще кусок принудительно, поскольку пока не ощущал настоящего голода. Затем Огерн принялся разминать ноги.
К тому времени, как Огерн свесил ноги на пол, он доел плод, лоб его покрылся испариной. Он не попытался подняться, только перевернулся на живот и перенес часть своего веса на ноги, затем снова лег на ложе и делал так, пока не почувствовал, что колени начали сгибаться. В конце концов Огерн совершил невероятный подвиг: он забрался на ложе, решил съесть еще один плод, но обнаружил, что ваза пуста. Но это оказалось не важно, потому что Огерн уже проваливался в сон.
На следующее утро ваза снова была полна. Огерн повторил все, чего добился накануне, и умудрился даже пройти несколько шагов, в результате чего совершил открытие: у изножия ложа был заготовлен хворост. Огерн поджег ветку от огня, пылавшего в расщелине, разжег костер, погрелся около него, с опаской поглядывая на лед вокруг, но тот и не думал таять. И в самом деле, тепло костра успевало согреть лишь небольшое пространство, а потом его поглощала вековая стужа пещеры. И все же тепло помогало Огерну двигаться. Он наклонялся, разгибался, потягивался.
К концу дня ваза с фруктами вновь опустела, а Огерну хватило сил лишь на то, чтобы забраться на ложе. Засыпая, он подумал о том, что фрукты — это, конечно, неплохо, но для того, чтобы его мышцы обрели былую силу, ему нужно мясо.
Рахани, видимо, наблюдала за каждым его движением и заботилась о нем, насколько могла из своего потустороннего мира, пользуясь настоящими чудесами. Как же еще объяснить то, что в пещеру вдруг забрел дикий поросенок, но не явилась его мамаша? Как еще объяснить то, что потом, когда Огерн зажарил и съел поросенка, мышцы его окрепли и обрели если не былые размеры, то уж силу — точно! Как еще объяснить залетевшую в пещеру куропатку и всех остальных мелких зверьков, которые во множестве являлись к Огерну до тех пор, пока его тело не обрело легкость, хоть и побаливало по-прежнему, пока у него не набралось достаточно шкурок, чтобы сшить себе меховой килт?
Однажды утром Огерн проснулся и нашел на столе из черного дерева новые накидку и рубаху.
* * *
Кьюлаэра, возможно, и отверг мысль об изнасиловании, но он все-таки не прочь был кем-то покомандовать и поколотить за нерасторопность. Он приказал девушке-гному принести мяса. Та выпучила глаза и спросила:
— Откуда?
— Убей какого-нибудь зверька, дурочка! — заорал Кьюлаэра и дал ей пинка.
Она вся сжалась, заплакала, задрожала и затрясла головой:
— Нет, хозяин! Несчастную маленькую белочку? Не могу!
— Найди что-нибудь получше белочки, иначе я тебя изобью.
И избил, но Луа не могла убивать, она лишь рыдала и рыдала, как будто у нее разбилось сердце, и за это Кьюлаэра тоже ее избил. Даже когда он сам убил куропатку, она все равно плакала, ощипывая ее перья, и чтобы заставить ее выпотрошить птицу, Кьюлаэре пришлось ее поколотить. Эти гномы что, ничего не смыслят в приготовлении мяса? Ничего, он ее научит! Кьюлаэра заставил Луа соорудить вертел и пожарить для него куропатку. Она бы ее сожгла, если бы Кьюлаэра не остановил ее вовремя. Он, конечно, и сам мог бы это сделать, но, заставляя другого работать на себя, он приходил в безумный восторг.
Через несколько дней Кьюлаэра почувствовал себя настолько хорошо, что смог тронуться в путь, чтобы уйти подальше от деревни.
— Мы уходим, — сказал он Луа. — Забирай пищу и иди впереди меня.
Луа испуганно зыркнула на него, собрала остатки мяса и поплелась за Кьюлаэрой. Он грубо схватил ее и толкнул вперед. Время от времени он подгонял ее ремнем и рявкал:
— Живей!
Он чувствовал, что сила возвращается к нему, теперь, когда есть над кем поиздеваться.
Так они шли весь день. Кьюлаэра указывал дорогу и ругался, Луа спотыкалась, всхлипывала и жмурилась, потому что яркий дневной свет резал ей глаза. Кьюлаэра ликовал оттого, что ей больно, а если что-то в глубинах его души содрогалось в агонии, он не обращал на это внимания.
В эту ночь он заметил, как блестят в свете костра глаза Луа: в них не осталось ни следа любви, а один лишь страх, и это доставило ему дикое наслаждение. Однако во взгляде не было ненависти, только усталая покорность, что встревожило Кьюлаэру.
Чтобы отомстить девушке за это, он закрыл глаза и стал притворяться спящим, а сам следил за Луа из-под прикрытых век. Он чуть было не уснул по-настоящему, но в последний миг Луа шевельнулась, встала на колени и поползла в лес, ловко, как крадущаяся кошка, и бесшумно, как парящая птица.
Кьюлаэра вскочил и бросился за ней, схватил за ногу и стал колотить, выкрикивая:
— Бросила меня, да? Никто не уйдет от меня, пока я сам этого не захочу! Ах ты, подлая тварь, грязная и бессердечная! Убежала от меня, да? Не позволю!
Он вовремя перестал бить Луа, чтобы не изувечить — не тащить же ее на себе, если вдруг охромеет?
На следующий день Кьюлаэра обвязал шею Луа ремнем, другой конец ремня взял в руку и погнал девушку вперед прутом. Это нравилось Кьюлаэре, но стоило негодяю посмотреть девушке в глаза, он снова начинал злиться, поскольку она все еще смотрела на него без ненависти и — что того хуже — без отчаяния. Все те же покорность и смирение. Она сильно ждала, что кто-то ее спасет!
Спаситель появился во время обеда. Кто-то маленький упал с дерева, стукнул Кьюлаэру в живот, между глаз и крикнул:
— Беги, Луа! Спасайся!
— Спасайся, а я тебя до крови запорю! — заорал Кьюлаэра, злорадно и испуганно.
Он откатился в сторону от бешено дерущегося создания, резко вскочил и схватил бесенка за шею, удерживая на расстоянии вытянутой руки. Тот бился и извивался, молотил крошечными кулачками, пинался маленькими ножками, пытался прохрипеть оскорбления и угрозы, но издавал лишь сдавленные звуки, а его бледно-голубая кожа начала краснеть. Кьюлаэра в изумлении разглядывал наглеца.
— Ой, Йокот! — печально вскрикнула Луа. Кьюлаэра усмехнулся, неожиданно догадавшись, кто это такой. Он откинул голову захохотал:
— Итак, возлюбленный пришел спасать свою суженую? Как же ей повезло! От кого же ты ее спасаешь, малявка? От белки?
Он снова рассмеялся.
— Не смейся над ним! — взмолилась Луа. — О хозяин, пожалуйста, не смейся!
— Почему бы и нет? Он такой потешный, когда краснеет!
Кьюлаэра потряс гнома, ухмыльнулся и опять засмеялся. Йокот захрипел, его лицо исказилось злобой. Он поднял руки и стал как-то страшно двигать ими, а его хрипы превратились в неразборчивые слоги. Кьюлаэра смеялся и смеялся, пока не понял, что маленький гном колдует! Он придушил нахала, но слишком поздно — Йокот решительно сжал кулаки, и заклинание начало действовать.
Что-то лопнуло прямо у Кьюлаэры под носом, полыхнуло и выпустило клубы мерзкого дыма. Он так испугался, что чуть не выронил гнома. Но все же удержал и выдавил смешок:
— Это все, на что ты способен? О, как я напуган твоим колдовством, малявка! Как же жутко я перепугался!
И он выронил человечка, но наступил на него ногой или, вернее, на его платье. Да, гном был в платье, слишком длинном и широком, а под платьем — штаны и ботинки. Что же это за пародия: мужчины носят платья, а женщины нет? Вид у Йокота был униженный, и Кьюлаэра решил поиздеваться над ним:
— Кулаками ты лучше работаешь, чем заклинаниями, малявка!
И, чтобы показать, как бесполезно и то и другое, он наклонился и дал гному затрещину.
Луа горько заплакала, зажимая рот руками и широко раскрыв глаза, гном поднялся на ноги.
— Верно, моя магия слабее, чем у большинства гномов...
— А у гномов магия слабее, чем у эльфов!
— Она достаточно сильна, когда направлена на природу! — огрызнулся Йокот.
Кьюлаэра ударил Йокота с такой силой, что у гнома закачалась голова.
— Когда разговариваешь, говори вежливо, гном, а не болтай, пока я тебе не прикажу!
Йокот потряс головой и, прищурившись, посмотрел на громилу:
— Я буду говорить, когда захочу и тогда, когда ты не захочешь, жирная рожа!
Кьюлаэра опешил от изумления, но, оправившись, бешено взвыл и бросился на гнома, нанося удар за ударом руками и ногами. Когда приступ злобы прошел, а гном лежал на земле и стонал, Кьюлаэра сплюнул:
— Ну вот теперь говори, придурок!
Йокот стонал, Луа рыдала.
— Говори! — Кьюлаэра пнул гнома.
— Не-е-ет! — простонал Йокот.
— Что! — Кьюлаэра еще раз пнул его.
Йокоту удалось выдавить из себя несколько слов:
— Напрасно стараешься. Вот я сказал — этого ты хотел?
Кьюлаэра застыл, потом он понял, что гному опять удалось выставить его дураком, и злость вновь закипела в нем. Он поднял человечка за шиворот. Нытье Луа только распаляло его.
— Не пройдут твои уловки, комок теста! Ты маг-недоучка!
Йокот заговорил тоненьким голоском, сдавленно, из-за того что ворот платья сжимал шею:
— Недочеловек... наверно... но как гном я преуспел!
— Заткнешься ты или нет? — Кьюлаэра подбросил гнома и поддел ногой, прежде чем тот успел долететь до земли. Поддел не слишком сильно — ему нужен был не труп, а еще одно живое существо для побоев. — Я научу тебя, как быть вежливым и как разговаривать, только когда тебя спрашивают!
— Ты не можешь... учить тому... чего сам... не знаешь, — и задыхаясь, выговорил Йокот.
— А ты научишься! И научишься хорошо!
— Я буду говорить... когда захочу... и убегу... когда пожелаю!
— Ой, правда?
Кьюлаэра выхватил кинжал и схватил гнома. Луа завизжала, но Кьюлаэра лишь отрезал длинную узкую полоску от платья гнома и один конец обвязал ему вокруг шеи.
— Никуда ты не убежишь! — Он поставил гнома на ноги, как будто тот был куклой. — Теперь собирай мешок!
Йокот не шевельнулся, его лицо окаменело, и Кьюлаэра начал тревожиться: уж не убил ли он этого малявочку? Какая тогда от гнома будет польза? И тут Кьюлаэру озарило.
— Пришел спасти свою красотку, да? Ну так спаси ее от этой ноши! Поднимай, быстро!
Йокот еще некоторое время не двигался, потом медленно поднял мешок и перебросил за спину. Когда веревка коснулась его плеча, он поморщился.
— Ой, Йокот! — причитала Луа.
— Хватит хныкать! — кровожадно ликовал Кьюлаэра — он заставил слушаться гнома! — Вставай и пошел!
Шатаясь под грузом, Йокот двинулся туда, куда приказал Кьюлаэра. Луа в тоске потянулась к нему, когда он проходил мимо, но Йокот стыдливо отвернулся.
* * *
Огерн стоял у огня в холодной пещере. Он понимал, что лучше подготовиться ему не удастся. При мысли о том, что он должен выйти в мир, ему становилось страшно, но он мужественно боролся с ужасом, уверяя себя в том, как глупо бояться, ведь он знает, что представляет собой мир, даже теперь, по истечении пяти веков. Он ведь видел, как движутся племена и расы. И все же он идет в неизвестность; он может встретиться с настоящими болью и смертью, теперь, после того как провел эти пятьсот лет в безопасности спальни Рахани.
«Размяк, — сказал он себе. — Слишком долго жил в роскоши и покое». Настала пора заново учиться борьбе. Огерн сунул инструменты в мешок, вскинул на плечо и поразился его тяжести. В юности он бы вряд ли вообще ощутил такой вес!
Пора восстановить изнеженные мышцы. Согнувшись под весом мешка, Огерн отвернулся от костра и ложа и отправился в туннель, откуда приходили в пещеру мелкие зверьки. Даже теперь его суставы скрипели от непривычных движений; он как бы стряхнул с себя то, что казалось ему ржавчиной, но каждый шаг приносил боль. Огерн злился на жестокую шутку, которую сыграло с ним время, почувствовал обиду за украденные годы, за похищенную возможность состариться достойно, храня в слабеющем теле отзвуки былой мощи. Но злость отхлынула, Огерн напомнил себе, что взамен получил пятьсот лишних лет молодости, а какой старец не предпочтет медленному увяданию века восторга и столь же охотно вернется назад, в старость?
Но тело так и не могло смириться и злилось на Огерна за этот проступок.
Вокруг сгущался мрак. Огерн в страхе застыл, опустил сумку на землю и подождал, пока глаза привыкнут к темноте. Глаза привыкли, и Огерн разглядел впереди два темных отверстия. Откуда-то в туннель проникал еле заметный свет. Кто знает, может быть, впереди ждут новые повороты и развилки? И конечно, света не будет вообще!
Глава 3
Вопрос был непрост, и Огерн чувствовал, что ему не под силу искать ответ, неподвижно стоя на месте. Он опустился на пол возле сумки. Задумчиво разглядывая туннели, он не понимал, как выбрать тот, что выведет на поверхность земли, и не спутать его с тем, что уведет глубже, в более запутанный лабиринт, где, как знал Огерн, таилась темная водяная бездна.
Но вот в конце тоннеля появилось что-то белое и трепещущее. Огерн всмотрелся; трепетание становилось все явственнее, и из тоннеля вылетела белая птица — гигантская белая сова. Огерн замер, признав в птице вестницу Рахани, хотя сама птица об этом, похоже, не догадывалась: полетав по туннелю, пометавшись из стороны в сторону, сова не отважилась пролететь мимо Огерна в пещеру. Огерн закричал, с трудом поднялся, замахал длинными рукавами. Птица испуганно развернулась и полетела безошибочно в тот же проход, из которого появилась. Почувствовала, откуда идет свежий воздух? Или получила приказ Рахани? Огерн не знал этого и знать не хотел, он поднял мешок, перебросил его через плечо, пошатнулся под его тяжестью, но побрел вслед за птицей. Свет померк, но призрачно трепещущие крылья по-прежнему белели впереди, как будто бы светились сами по себе. Настолько быстро, насколько позволяли неуклюже шагавшие ноги, Огерн плелся за птицей, сам не зная, как удерживая ее в поле зрения. Он шел и шел, перебираясь через валуны, спрыгивая с каменных ступеней, ругаясь, стукаясь головой о невидимые выступы в потолке, но заставляя себя идти вперед и страшась, что белый танец совы исчезнет из поля зрения.
А потом мрак начал рассеиваться, уступать появившемуся впереди свету. Огерн повернул, и тут самый настоящий дневной свет ударил ему в глаза, ошеломил его. Огерн прищурился и стал постепенно открывать глаза, давая им привыкнуть к ослепительному сиянию...
Сова исчезла. Он потерял ее из виду. Или она растворилась в воздухе? Огерн встряхнулся, прогнал озноб и на ходу произнес пылкую благодарность Рахани.
Он вышел на свет мира, обессиленно бросил сумку на землю и упал рядом, дрожа от облегчения и усталости.
Он долго сидел у пещеры, пока не прошла дрожь, а потом подумал о костре. День был светлым, но не солнечным — облачно, но, судя по листве вокруг, раннее лето. Огерн бросил взгляд на небо: а вдруг дождь? Дождь? А пещера на что?
Но что такое укрытие без огня? Огерн ухватился за камень у входа в пещеру, поднялся на ноги и медленно зашагал в лес собирать дрова, но, прежде чем искать хворост для костра, он подобрал себе отломанный сук — почти прямую палку, длиной больше себя, и постучал им по ближайшему дереву. Убедившись, что палка прочная, не гнилая, Огерн использовал ее, чтобы опираться при сборе хвороста, кореньев и ягод. Затем он вернулся ко входу в пещеру, сложил костер, вытащил из ножен свой славный нож, а из мешка — кусочек кремня. Он выбил искру на гриб-трутовик, подул на растопку, пламя медленно разгорелось. Потом он сидел у костра под темнеющим небом и, пока жарились коренья, жевал ягоды, а потом начал вырезать руны и мистические знаки на подобранной палке.
В течение трех вечеров он украшал свой посох резьбой, а днем упражнялся: поворачивался, сгибался, бил по камням своим огромным топором: то левой рукой, то правой, то снова левой, перехватывая топор из руки в руку, когда он отскакивал от камня. В первый раз Огерн еле поднял топор для удара, а через три дня уже мог молотить им час подряд. Он мог сделать пять приседаний; мог подтянуться на ветке дерева; мог бросить копье, изготовленное из прямой палки и куска кремня. Самое главное: он снова научился охотиться, освежив в памяти навыки, уснувшие за сотни лет.
В третий вечер Огерн закончил резьбу на посохе. Он указал на сухое отдельно стоящее дерево и проговорил заклинание. Мертвый ствол простонал, с треском раскололся и рухнул на землю. Огерн довольно кивнул и улегся спать.
Поутру он забросал костер землей, вскинул мешок на плечо, посмотрел в чистое небо и пробормотал:
— Куда мне идти, о Возлюбленная? Покажи мне, где он, тот ком глины, из которого можно вылепить героя, и я найду его!
На мгновение Огерну показалось, что Рахани не слышит его. Но потом на голубой ткани небосвода появилась белая полоса, и гряда облаков, преобразилась в перо, которое указывало на запад.
По пути Огерн бдительно следил за появлением других знаков и днем позже обнаружил следующий — чахлую сосну, все ветви которой были направлены на юго-восток. Само по себе это ничего особенного собой не представляло — если бы сосна росла одиноко на подветренной стороне холма, но посреди леса, полного ветвистых деревьев, это была бы неслыханная редкость, тем более что все ветви сосны указывали в одном направлении. Через два дня Огерн миновал высокогорный перевал, и из подлеска выскочил белый олень и перебежал Огерну дорогу. Признав посланца Рахани, Огерн поспешил вослед зверю, но бежать было тяжело: мешал тяжелый мешок, и через сотню ярдов у Огерна заболели ноги, он захрипел, как взмыленный конь. А олень, удаляясь, становился все меньше. Но вот он оглянулся, увидел мучения Огерна и замедлил бег. Огерн с облегчением перешел на шаг. Он отер пот на ходу и вдруг понял, что так потеряет оленя! Он побежал, хотя ноги налились свинцом, и увидел, что олень идет медленно. Огерн снова пошел медленнее и шел за оленем на север, пока тот не скрылся за валуном в десять футов высотой. Огерн встревожился, но тут пробудились его охотничьи навыки, и он осмотрел почву. Там он увидел следы копыт. Следы огибали камень и исчезали.
Огерн некоторое время смотрел на землю, не веря своим глазам, но потом понял, что это магия, и улыбнулся. Он пристроил поудобнее мешок за плечами и пошел на север, размышляя, не встретится ли еще какой-нибудь знак, а то и сам герой поневоле.
* * *
Китишейн знала своего отца, но никогда не говорила ему об этом, и он тоже молчал. Ни словом, ни жестом он ни разу не показал, что она его дочь, ибо его жена не была ее матерью. Было бы не легче, если бы все знали только они двое и, конечно, мать Китишейн, но весь род знал правду и не давал девочке забыть о позоре.
— Не волнуйся, милая, — ворковала ей мама, укачивая, когда она была маленькой. — Мы обе знаем, чего ты достойна, и нет в тебе ничего от него.
Наверное, так оно и было, но другие дети об этом не знали. Они смеялись над Китишейн и били ее, пока она не научилась защищаться, а потом и давать сдачи. Большинство мальчишек ее возраста уступали ей в росте и силе, и поэтому научились обходить Китишейн стороной. Девочки следовали примеру мальчишек и злобно шептались о том, что Кнтишейн не может стать настоящей женщиной, если так дерется.