– Pardon?
Он быстро и изящно, по-кошачьи, выпрыгнул из-за деревянной стойки. Больно ткнул меня острыми длинными пальцами в грудь. И показал на дверь.
Он сказал:
– Casse-toi. Va te faire foutre.[8]
И вот тогда я посмотрела на себя в зеркало.
И вот тогда я посмотрела на себя в большое зеркало в позолоченной раме, которое висело в гостиничном холле.
И вот тогда все началось.
А меня не стало.
ЧАСТЬ 2
Ты, чертище, вели своей чертище,
Чтоб она, чертища, распустила волосища;
Как жила она с тобой в челнище,
Так жил бы и он со своей женой в избище.
Чтоб он ее ненавидел.
Заговор на остуду между мужем и женой
I
ДЕТЕНЫШ
Гигантские шестеренки Ковра-Самолета снова пришли в движение, и нелепо разукрашенная махина, скрежеща, неохотно возвратила людей в естественное положение.
Мальчик вышел за ограду и оглянулся на огромную, уродливую, свежевыкрашенную башку старика Хоттабыча, невесть зачем прибитую к Ковру. Приятно кружилась голова.
Потом были Американские Горки… Страшненько так. Щекотно под ребрами и в желудке. И все ужасно орали, даже взрослые. Даже мама. Хотя в целом ведь – ничего особенного.
На самом деле гораздо больше истеричных, бессмысленных американских горок Мальчику нравилась обыкновенная карусель – та, что располагалась в самом конце Чудо-града, с маленькими пластмассовыми креслами, подвешенными на длинных железных цепях. Это был его самый любимый аттракцион. Каждый раз, когда Мальчик приходил в Парк Культуры, он собирался первым делом идти туда, к Карусели. Но дойти до нее было непросто. Казалось бы, что тут такого? Входишь в огромную каменную арку ЦПКиО имени Горького, идешь вперед, огибая фонтан. Дальше – белоснежные ворота, ведущие в Чудо-град. А дальше – от этих ворот прямо к Карусели тянется широкая прямая аллея, и идти-то по ней всего минут семь, не больше…
Но ни разу еще Мальчику не удалось сразу, быстро и целеустремленно, пройти по аллее до самого конца – туда, к своей цели. К летающим по воздуху креслам, к пронизывающему ветру, от которого слезятся глаза, к оглушительно-громкой попсе… а-а-а он тибя цылу-ует, га-ва-рит, что любит, и на-чами обнима-а-а-ет, к сердцу прижимает, а-а-а я му-чи-юсь от бо-оли, са сва-ей любовью, фа-та-графии в альбо-о-оме… к бездонным воздушным ямам, к визжащим девчонкам, к вертящемуся миру. Прямая аллея пестрила симпатичными коричневыми дощечками указателей («Кафе», «Авторалли», «Тир», «Кораблекрушение», «Американские Горки»), хитро ветвилась дополнительными тропинками, уводящими то вправо, то влево, к другим удовольствиям и развлечениям. А на обочинах продавали с лотков разноцветную сладкую вату, и мороженое, и кока-колу, и чипсы… Так что Карусель – чистый восторг, чистый полет, единственное, чем стоило бы заниматься весь день, раз за разом покупая узкий хрустящий билетик и выстаивая длинную очередь, – Карусель всегда оставалась на потом. Когда времени уже было в обрез и мать торопилась домой…
Вот и теперь они направлялись вроде бы к Карусели – но Мальчик остановился на полдороге, под указателем «Пещера Ужасов», и просительно поглядел на мать.
– Да зачем тебе? Это же для маленьких! – удивилась она.
– Но я же никогда еще там не был, – заныл Мальчик. – Ну ма-ам… Ну дава-ай…
– Может, лучше на Колесе обозрения покатаемся? – она указала влево, на застывшую в небе неповоротливую громадину.
– Нет, не хочу. Оно скучное. И вертится медленно.
– Ладно, – равнодушно пожала плечами мать, и они свернули вправо, к Пещере.
* * *
Очередь за билетами была длиннющая. Задрав голову и приоткрыв рот, Мальчик рассматривал огромные – в три человеческих роста – и нелепые фанерные физиономии, приколоченные к стене Пещеры. Их было четыре. Гигантские подбородки состояли из множества неровных брусочков – как бы вырезанные из камня в как бы скале. Лбы же были вполне гладкими – работая над ними, неизвестный скульптор, по-видимому, забыл, что вырезает по камню, а не лепит из папье-маше. Все четыре монстра были одинаково мрачными; трое – неопределенного пола, один – точно мужчина: с усами. Плотно сжав тонкие злые губы, все они пристально смотрели вдаль выпученными глазами.
– Мам, а кто это? – спросил Мальчик.
Лично ей физиономии казались очень знакомыми – про себя она идентифицировала их как Христофора Колумба, Петра Великого, Екатерину Вторую и президента Буша – однако кого на самом деле имели в виду авторы скульптурной группы, было неясно. Ее версия сразу отпадала – никакой логики в подобном подборе персонажей не наблюдалось. Всем историческим деятелям, за исключением разве что Колумба, нечего было делать на стене здания аттракционов. Впрочем, если вдуматься, Колумб тоже не имел ни малейшего отношения к детским страшилкам…
– Не знаю, – ответила мать. – Хотя вон тот, кажется, Буш, – добавила, не удержавшись.
– А-а, – понимающе кивнул Мальчик и потерял к физиономиям интерес.
Очередь двигалась медленно.
– Мам, а какой это дом? – спросил Мальчик.
– В смысле – дом?
– Ну, вот это здание, в котором аттракцион, – у него же есть какой-то номер? Номер дома? Или нет? Или на аттракционах не бывает номеров?
– Честно говоря, не знаю, – ответила мать.
– А можно, я сбегаю, посмотрю?
– Нет, стой здесь. Мы уже почти у кассы.
Через минуту они действительно подошли к кассе, и она купила в окошке один билет.
– А ты что, со мной не пойдешь?
– Не пойду – чего я там забыла? Это же совсем для малышей… Вон, смотри, с трехлетними детишками оттуда мамы выходят.
– Ну, зато там, наверное, смешно, – неуверенно возразил Мальчик.
Он сам уже жалел, что притащился сюда и потратил столько времени зря. Судя по всему, в этом аттракционе ничего смешного – а уж тем более страшного – не было. Так, по крайней мере, казалось снаружи: в стене Пещеры, сверху, между физиономиями, было «вырублено» довольно большое окно, и в нем проплывали, раскачиваясь на толстом металлическом тросе, люди в дурацких красных креслах. Лениво улыбаясь, эти люди смотрели сверху на очередь в кассу, без энтузиазма махали друзьям и родственникам, или плевались, или кидали вниз фантики и снова ныряли в темноту Пещеры. Лица у них были какие-то вялые и рассеянные. Кажется, им было скучно.
– Все, иди, твоя очередь, – мать подтолкнула его ко входу в Пещеру.
Он вошел в узкий, тускло освещенный коридорчик и остановился – очередь продолжалась и там. Огляделся. Стены и потолок были покрыты какой-то черной пупырчатой гадостью, претендовавшей, кажется, на сходство со сталактитами. Поборов отвращение, Мальчик дотронулся до шершавой поверхности пальцем. Пенопласт. Стало совсем скучно.
– Я боюсь, – тихо сказала симпатичная кудрявая девочка, стоявшая рядом с ним.
– А чего тут бояться? Это же не взаправду? – удивился Мальчик.
– Там… там будут привидения. И скелеты, – пискнула девочка.
Она действительно выглядела испуганной.
– Да не бойся ты. Ну хочешь – сядем с тобой вместе? – предложил он.
– Хочу, – потупилась.
В продолговатые красные кресла сажали по трое.
– Чур я не с краю! – сказала кудрявая и уселась в середину, рядом с еще одной девочкой, толстой и некрасивой.
– А я с краю, – сказал Мальчик.
– Побыстрее, ребята, побыстрее, – строго загундосил низкорослый таджик в синей спецовке – он проверял, все ли пристегнулись к сиденью.
Наконец тронулись. Медленно, со скрипом кресло поползло по тросу куда-то вверх и вбок.
– Ой, – тихо сказала кудрявая и прижалась к Мальчику.
Миновали неподвижного мужика с окровавленным топором. Потом куцее болотце с неподвижной же русалкой. Сбоку громко ухнуло привидение в белой простыне – кудрявая вздрогнула, потом засмеялась.
– Видишь, я же говорил: совсем не страшно, – сказал Мальчик.
Фредди Крюгер нерешительно протянул к ним длиннопалую когтистую руку – и тут же смущенно отдернул. Впереди наметился маленький журчащий водопад – но когда они проезжали под ним, вода, естественно, отключилась.
– И совсем неинтересно, – буркнул Мальчик.
– Вон! Вон он, скелет, – девочка, смеясь, показывала пальцем на белое существо впереди; оно нервно пританцовывало – так, словно очень хотело отлучиться по малой нужде.
Когда они проезжали мимо, скелет вдруг перестал суетиться, застыл и театрально захохотал. Девочки для порядка взвизгнули.
– Смотрите, гроб! – сказал Мальчик.
– Где? – заинтересовалась кудрявая, но, прежде чем он успел показать, тусклый свет в Пещере неожиданно погас, а все кресла остановились.
В темноте раздавались крики и смех.
– Сломался! Аттракцион сломался! – выкрикнул чей-то радостный голос. – Теперь мы тут так и будем сидеть!
Через пять минут стало скучно. И тихо.
– Давай раскачиваться, – интимно шепнула кудрявая девочка ему в ухо.
От нее приятно пахло мятной жвачкой и каким-то фруктовым шампунем.
– Давай.
Они стали болтать ногами, раскачиваясь, – но уже через пару минут Мальчику это надоело.
Глаза его стали постепенно привыкать к темноте. Там, куда он все время смотрел – чуть ниже, немного справа, – на специальной подставочке стоял гроб. Настоящий дубовый гроб. Открытый.
И кто-то… что-то лежало в нем; нечеткий, обмотанный черными тенями силуэт постепенно вырисовывался из мрака. Медленно, миллиметр за миллиметром, проступали его ноги – худые, безвольно вытянутые… И руки – бледные, аккуратно сложенные на груди, крепко сжимающие погасшую электрическую лампочку в форме свечи… И лицо – зеленоватое, остроносое, тонкогубое, тихо… расползающееся… в улыбке…
II
ПУТЕШЕСТВИЕ
Я шла долго, очень долго. Я не думала ни о чем. В каком-то сквере, уже под утро, я расстелила прямо на земле, под деревом, пакет с надписью Beneton и стала поедать остывшую, пересоленную китайскую еду. Жадно, руками.
Наевшись, принялась вяло обдумывать ситуацию. Мои документы, обратный билет на самолет, одежда, большая часть денег и фотоаппарат остались в гостинице. Все это мне уже не достать.
Я раскрыла кошелек и пересчитала наличность. Примерно сто евро. И две тысячи рублей. Еще там было несколько моих визиток, теперь уже мне не нужных. И водительские права с фотографией, теперь уже не моей.
Остаток ночи и утро я провела там же, в сквере. Несколько раз просыпалась от холода. Часов в одиннадцать дня я, наконец, заставила себя подняться. Все тело болело. Что-то жидкое громко булькало и свистело в легких. Я закашлялась. Я кашляла долго и натужно, с облегчением сплевывая на землю большие зеленовато-желтые сгустки.
К полудню мне стало лучше.
Я сгребла книжку и кошелек в пакет и пошла в сторону центра. Мобильный куда-то пропал – но мне было все равно.
По дороге я зашла в магазин и купила табак, бумажки-самокрутки и две бутылки самого дешевого красного вина. Французские клошары пьют молодое красное вино. Отвратительно кислое.
Следующие два дня я слонялась по Парижу. Без всякой цели. Без всяких мыслей. Без особого удивления я обнаружила, что понимаю теперь их язык. И свободно на нем говорю. Свободно говорю по-французски чужим хриплым голосом.
А на третий день у меня появилась цель. Я вдруг поняла, что мне надо попасть домой. Кем бы я теперь ни была, мне надо ехать домой.
Денег у меня в кошельке еще хватало на то, чтобы купить билет до Кельна. А там, в Кельне, жили люди, которые должны были мне помочь.
Кем бы я ни была.
На вокзале Paris Nord было столпотворение. Поезд на Кельн задерживался из-за какой-то забастовки на железной дороге. Задрав голову, я рассматривала электронное табло с расписанием поездов, когда из толпы вдруг вынырнул потасканного вида и неопределенного возраста человек с козлиной бородкой, дружески хлопнул меня по спине и проорал по-французски:
– Здорово, Кудэр!
От него исходил резкий козлиный запах. Застарелого пота и застарелой кислятины.
Я сказала:
– Вы, похоже, ошиблись.
– Эй, да ты чего? – он снова дыхнул на меня козлиным.
Я отвернулась от него и пошла прочь, с трудом протискиваясь через нервно скучающую толпу. Он устремился за мной.
– Эй, Кудэр, мать твою! Кудэр, ты что, спятил?
– Да отвяжись ты! – я остановилась и посмотрела ему в глаза. – Чего тебе надо?
– Ни хрена себе… Ты что, правда меня не узнаешь?
– Правда. Не узнаю.
– Да я же Поль! А это вот – Алекс… – из-за его спины неожиданно вынырнул еще один облезлый субъект. Это был седой старичок с маленькими гноящимися глазами.
– Алекс, – захлебываясь, тараторил Поль, – посмотри, он нас не узнает!
Старичок подошел ближе и молча уставился на меня. Я заметила, что один его глаз полностью затянут большим голубоватым бельмом.
– Трансформированный, – сказал Алекс.
– Чего? – изумился Поль.
– Трансформированный. Я знаю что говорю. Пойдем отсюда. Кудэра больше нет.
– Вы что, оба с ума спятили? Если этот парень не Кудэр, то кто же он?
– Мари, – старичок хитро прищурил свой незрячий глаз. – Ты ведь Мари, да, крошка?
Он тихо захихикал, выставив напоказ гнилые огрызки зубов; мне показалось, что я действительно когда-то знала его.
На электронном табло высветился номер моего поезда. Я побежала к вагону – не слишком быстро, но они не гнались за мной.
Не гнались. Одноглазый Алекс только сипло смеялся мне вслед. И, смеясь, выкрикивал громко по-русски:
– Маша-растеряша! Эй, Маша-растеряша! Все растеряла! Хи-хи-хи! Уже не найдешь!
В поезде я откинула спинку сиденья и почти сразу заснула.
Во сне я видела ночную тропинку, белые камни и птиц. Я была очень близка к разгадке, еще ближе, чем раньше.
Когда я проснулась, мы уже ехали по Германии. Надо мной выжидательно склонился немец-контролер. Я протянула билет. Он внимательно, чуть удивленно изучил его, прокомпостировал и вернул мне. Забирая билет, я случайно коснулась его холеных прохладных пальцев. Отвращение мелькнуло в его глазах лишь на долю секунды, и тотчас же утонуло в невозмутимой арийской голубизне. Он пошел по вагону дальше. Я вспомнила про книгу в пакете.
* * *
…Когда они проснулись, в лесу было уже совсем темно. Заплакала Гретель и говорит:
– Как нам теперь найти дорогу домой?
– Погоди, – утешал ее Гензель, – вот взойдет месяц, станет светлее, мы и найдем дорогу.
И верно, скоро взошел месяц. Взял Гензель Гретель за руку и пошел от камешка к камешку – а блестели они, словно денежки, и указывали детям дорогу. Всю ночь шли они, а на рассвете пришли к отцовскому дому и постучались в дверь…
* * *
Я смотрела в окно поезда – на ровные дольки игрушечных немецких полей, на белые, желтые и зеленые домики у обочин… Я думала о своих родителях.
Мои родители эмигрировали в Германию в начале девяностых – несмотря на мои пламенные протесты. Они говорили о нищенской пенсии, об отсутствии перспектив, о том, что надо «сматываться из этой страны». Смотались…
Они поселились в Кельне. Немецкие власти выделили им социальное пособие, которого было более чем достаточно, чтобы арендовать двухкомнатную квартиру, покупать продукты в соседнем супермаркете и еще немного откладывать.
Перед ними открылись перспективы. Матери – врачу-окулисту с двадцатилетним стажем – на бирже труда предложили подстригать кустики в городском саду. Отцу – инженеру-конструктору – охранять маленькое складское помещение.
Языка они, естественно, не знали и на бесплатных двухмесячных курсах для иммигрантов выучить его не смогли. Они общались только с русскими. По большей части – с так называемыми «русскими немцами», которых в их многоквартирном панельном доме было превеликое множество. Эти шумные, энергичные, малообразованные тетки и мужики с Урала, из Сибири и Казахстана казались моим родителям, тихим интеллигентным евреям, инопланетными пришельцами. Родители беседовали с русскими немцами о распродажах, о ремонтных работах в доме напротив и о курсах валют.
Вечерами они смотрели канал РТР, транслировавшийся на Германию, слушали пластинки Окуджавы и пили чай с бергамотом.
К чаю папа нарезал и аккуратно выкладывал на блюдце маленькие кусочки банана и сникерса. В Германии это почему-то стало их излюбленным лакомством.
А перед сном они сортировали скопившийся за день мусор. Разделяли на три аккуратные кучки: в первой – бумажные отходы, во второй – пищевые, в третьей – металл, стекло и пластмасса. «Нельзя нарушать законы страны, которая тебя приняла», – говорил отец.
Они все время звали меня в гости. Но сами приезжали в Россию лишь пару раз. Организация, платившая им «социал», не одобряла подобных путешествий. Не одобряли и соседи, русские немцы, с удовольствием писавшие на полунемецком подробнейшие отчеты в соответствующие инстанции.
Возможно, они бы хотели вернуться. Но уже не могли – у них не было сил. Новая жизнь – симпатичные тележки в супермаркетах, полупустые автобусы с плюшевыми сиденьями и улыбчивыми пассажирами, раздельные урны для органического и неорганического мусора, непонятная немецкая речь и вежливые кассиры – эта жизнь как-то сразу заставила их съежиться, придавила, превратила в нелепых и жалких старичков.
В последний раз я видела их год назад. Папа, совсем седой, сутулый, суетливый, болтливый, нарезал мне в тарелочку бананы и сникерсы. Я отказывалась. Он упирался. Говорил: «Сначала попробуй, а потом уже говори нет». У него сильно тряслись руки. Правая дужка его очков была обмотана коричневой изолентой. Мама, в дурацком зеленом костюме с распродажи, с непривычно короткой стрижкой, с непривычно пустыми глазами, рассеянно и не к месту улыбалась и показывала фотографии каких-то совершенно неизвестных мне дальних родственников, живущих теперь в Баварии. Я приехала к ним на пятнадцать дней, но улетела через неделю. Сказала, что в Москве у меня срочная съемка. Не выдержала этого дикого сочетания острой жалости и мертвенной скуки. Теперь мне очень хотелось увидеть их…
Где-то минут за сорок до Кельна я наконец решилась. Я скрутила себе самокрутку, прошла в соседний вагон – для курящих, – выкурила ее там, скрутила еще одну, выкурила, вернулась в свой вагон, зашла в маленький опрятный сортир, закашлялась, сплюнула зеленую гадость в белоснежную раковину, а потом подняла голову и посмотрела на себя в зеркало.
Я еще ни разу не смотрелась в зеркало с тех пор, как увидела свое отражение там, в гостинице.
Я не закричала.
Я только подумала, что пора бы уже перестать думать о себе в первом лице. Думать о себе – «я». Потому что это не я.
В зеркале перед собой я увидела отталкивающего вида мужчину. Лет сорока. Очень грязного и уставшего. Его одутловатое, опухшее, с резкими чертами лицо покрывала многодневная черно-седая щетина. Маленькие темно-карие глазки, угнездившиеся по обе стороны переносицы, были больными и злыми. Нос шелушился. Кожа – довольно смуглая. Черные, жирные, проволочно-курчавые волосы с редкими вкраплениями седины сползали, извиваясь, по шее и скрывались за грязным воротником.
Скорее всего, он был полукровкой. Наполовину француз, наполовину араб.
Он разделся до пояса. Впалая волосатая грудь. Сморщенные лиловые соски-пуговки. Смуглый мешкообразный живот. Кривая дорожка коротких упругих завитков – от забитого грязью пупка до застежки на джинсах. И дальше, туда, вниз, вниз, туда, где уже не видно.
Он расстегнул ширинку, приспустил штаны и трусы и сразу почувствовал резкий кисло-соленый запах. Что-то вроде запаха завалявшегося на солнце козьего сыра и гнилых помидоров.
Под трусами обнаружился смятый комок черной кудрявой растительности, из которого торчал, точно гриб-моховик, толстый короткий член. Красная блестящая головка, покрытая слизью, вяло выглядывала из синюшных морщинистых складочек крайней плоти. И еще этот запах. Запах.
Кудэр снова натянул джинсы, надел футболку. Вымыл лицо, шею и руки с мылом.
* * *
…встал Гензель с постели и хотел пойти во двор, чтобы набрать камешков, как в прошлый раз. Но мачеха заперла дверь, и Гензель не смог выйти из хижины.
Рано утром мачеха разбудила их и дала им по куску хлеба. Пошли они в лес, а Гензель по дороге крошил хлеб в кармане, останавливался и бросал хлебные крошки на дорогу…
* * *
В одной из урн рядом с Кельнским собором обнаружились две банки, почти до половины заполненные пивом. Он выпил их, покопался в мусоре еще, но больше выпивки не было.
Он присел на ступеньки собора, положил лохматую голову на руки и затрясся всем телом. Наверное, кашлял. Или рыдал. Или и то, и другое сразу.
Через некоторое время Кудэр почувствовал, что кто-то трогает его за плечо. Он затих. Потом медленно поднял злое, мокрое лицо. Девочка лет пятнадцати, с маленькими металлическими колечками в бровях, носу и нижней губе, протягивала ему монетку. Один евро.
Он взял.
III
ДЕТЕНЫШ
Наверху что-то заскрежетало, заискрившись, хлопнуло. Кто-то из детей вскрикнул, все стали задирать головы, тщетно пытаясь что-нибудь разглядеть. Мальчик не смотрел наверх. Он смотрел туда, на мертвеца, и на электрическую лампочку в его руках. На лампочку, которая вдруг зажглась – одновременно с этим хлопком наверху, – и мерцала теперь в бледных дрожащих руках, покачиваясь, наклоняясь, истекая ароматным воском…
Мальчик закрыл глаза. Что-то снова громыхнуло, противно затрещало сверху.
– А вдруг трос порвется и мы свалимся вниз? – прошептала ему на ухо кудрявая девочка. – Мне страшно.
Ее волосы легонько щекотали Мальчику щеку. Но ее запаха – фруктового шампуня и мятной жвачки – он уже не ощущал. Только запах этой дрожащей свечи, такой сильный, настырный запах… и очень знакомый… Вспомнил. В Пещере Ужасов теперь пахло точно так же, как в церкви. А чем пахнет в церкви? Воском, ладаном, что ли?.. Главное – не открывать глаза…
– Мне страшно, – настойчиво повторила девочка.
Он хотел придвинуться к ней поближе. Он хотел сказать ей: «Не бойся». Он хотел сказать: «Трос очень крепкий, он не может порваться». Но он не успел. Холодная, такая холодная, ледяная рука погладила его по лицу, потом больно сжала шею, вцепилась в него мертвой хваткой, мертвой…
Ловко, уверенно, беззвучно Мертвец выдернул Мальчика из хлипкого пластмассового кресла и быстро потащил за собой – вниз, вниз, вниз.
IV
ПУТЕШЕСТВИЕ
Что он должен был им сказать? «Здравствуйте, мамочка и папочка»? «А вот и я»? «За последний год я сильно изменилась, но вы не обращайте внимания»?
Он позвонил. По ту сторону засуетились, удивленно зашаркали. Кто-то покорно поволочил тапочки к двери. Наконец шарканье стихло. Желтый дверной глазок напряженно почернел, заполнился недоверчивой темнотой человеческого зрачка.
Он громко сказал, глядя в эту черную точку:
– Добрый день. Я – друг вашей дочери, Маши. Я от Маши.
Неприятное отрывистое эхо разнеслось по лестничной клетке. Маши… Маши… аши…
С той стороны что-то царапнулось о стену, глухо звякнуло, и дверь приоткрылась настолько, насколько позволяла цепочка. Некоторое время отец молча изучал его через образовавшуюся щель. Потом отвернулся и неуверенно крикнул:
– Лиза, пойди сюда, тут какой-то человек…
– Что за человек? – без интереса откликнулась мать откуда-то из глубины квартиры.
– Не знаю, – отозвался отец.
– Что значит: не знаешь? Насчет страховых полисов, что ли?
– Нет, – ответил отец. – Он говорит: от Маши.
Лоснящееся от крема и пота лицо матери показалось в дверном проеме. Она смотрела немного испуганно:
– Вы кто?
– Здравствуйте, я Машин друг. Приятель. Дело в том, что Маша сказала мне… Я тут проездом, понимаете? Мы сначала были вместе с Машей в командировке в Париже, а потом она улетела домой, в Москву… А у меня еще здесь, в Германии, дела… Понимаете?
Понимаете? …нимаете? …маете?..
Отец и мать настороженно молчали.
– Ну так вот, и она, Маша, сказала мне, что я мог бы у вас остановиться… на денек. Она ведь вам звонила, предупреждала, правда?
– Никто нам не звонил, – ответила мать ровным, слегка металлическим голосом.
Кудэр помнил, знал этот металл: он всегда появлялся, когда она волновалась.
– Да? Ну, значит она не успела… Или забыла… Я могу войти?
– Кто вы? – снова спросила мать так звонко, что Кудэр вздрогнул и почувствовал во рту кислый вкус железяки.
Полагал ли он, что они узнают его и таким? Конечно, нет. Надеялся ли, что, даже не узнав, почувствуют в нем свое, родное, примут без колебаний, напоят чаем с бананом и сникерсом? Конечно, надеялся. Да что там надеялся, рассчитывал на это. Поэтому даже не счел нужным подготовить какие-то мало-мальски вразумительные объяснения своего появления. Своего существования.
– Как вас зовут? – спросила мать.
Потом повернулась к отцу и громким прерывистым шепотом заговорила с ним. На лестничную клетку просачивались с шипением отдельные слова.
Откуда… кажется… весь в грязи… странно пахнет… откуда… может знать Машу… не может… таких знакомых… что-то не то… звонить в полицию… или что-то с ней сделал… плохое предчувствие… что-то… плохое предчувствие… мое сердце… чувствует…
– Меня зовут Антон.
– Мы никаких Антонов не знаем, – сказала мать. – У Маши нет таких знакомых.
Впервые за много лет ему остро, пронзительно-остро захотелось обнять маму – и чтобы она его обняла.
– Может, давай позвоним ей в Москву? – дрожащим от волнения голосом предложил отец, – спросим, что да как.
– Конечно, давай позвоним. Тем более мы уже давно не звонили, – жизнерадостным алюминием откликнулась мать.
Кудэр подумал, что они похожи на школьников, очень неумело разыгрывающих дурацкую сценку из новогоднего спектакля.
– Дома не берет трубку, – спустя пару минут сообщила мать. – А мобильный телефон отключен.
– Можно мне войти? – снова спросил Кудэр и почувствовал, что надвигается очередной приступ кашля.
– Нет, нельзя, – твердо сказала мать.
– Уходите, – сказал отец.
– Ну пожалуйста! – почти крикнул Кудэр и тут же согнулся пополам и начал кашлять – громко, безнадежно, остервенело.
Каждый хриплый вдох, каждый отвратительный выдох дробился и умножался кафельным эхом лестницы.
Сквозь едкую пленку слез, налипшую на глаза, он снова взглянул в лицо матери – чужое, расплывающееся, меняющее свои очертания в полосе уютного электрического света.
– Лиза, закрой дверь, он наверное, заразный, – сказал ей отец.
Кудэр увидел, что светлый промежуток, связывающий его, корчащегося на лестничной клетке, и родителей, шепчущихся там, внутри, сокращается, сокращается, становится уже. Мать медленно закрывала дверь.
Откуда-то извне, незнакомая, сумасшедшая, пришла ярость. Кудэр бросился к ним, грязными, липкими от пива пальцами вцепился в дверь, резко рванул ее на себя. Неуверенно брякнула натянутая цепочка. Кудэр просунул руку внутрь и стал быстро-быстро теребить эту цепочку, дергать из стороны в сторону, пытаясь отстегнуть.
– Впустите меня! Немедленно впустите меня! – хрипел он. – Дайте мне поесть! Вы должны меня накормить! Вы должны меня узнать! Вы не можете меня прогнать! Вот так вот взять и прогнать!
Прогнать …рогнать …огнать…
– Он сумасшедший! – взвизгнула мать. – Полицию! Яша, звони срочно в полицию!
– Сейчас-сейчас, – спокойно ответил отец, – вот только… поправлю тут кое-что… дверку закрою…
Боль – мгновенная, непонятная, настолько сильная, что даже как будто ненастоящая и чужая, – заполнила руку Кудэра, резкими холодными волнами отдалась в голове, в груди, в позвоночнике. Казалось, что его пальцы воткнули, точно в зимнюю варежку, в огромную глыбу льда.
Он завыл, отпустил дверную цепочку и отдернул руку. Она была ярко-красная, с белыми островками вздувшейся кожи. От нее остро пахло мясным бульоном.
– Кипяточком… из чайничка… – услышал он точно во сне деловитый голос отца, прежде чем дверь перед ним захлопнулась.
Пока приезжала и уезжала полицейская машина, он отсиделся в кустах рядом с детской площадкой.
* * *
… – Погоди, Гретель, вот скоро луна взойдет, мы и отыщем дорогу по хлебным крошкам.
Когда взошла луна, отправились они искать дорогу. Искали ее, искали, но так и не нашли. Тысячи птиц летают в лесу и в поле – и они все их поклевали…
* * *
На следующий день, ближе к вечеру, он вернулся туда.
Кусты были очень удобные. Без листвы, но густые и ветвистые, они образовывали прекрасное укрытие. И при этом позволяли хорошо видеть подъезд.
На всякий случай Кудэр пришел немного раньше. Отец обычно выходил в супермаркет около пяти, так что оставалось еще минут двадцать в запасе. В прошлом году, когда он… нет, когда она приезжала к родителям в гости, старик ходил туда каждый день. За сникерса-ми, ну и просто прогуляться. Кудэр надеялся, что за это время привычки отца не изменились.
Он посмотрел на свою руку. Белые пузыри отслоившейся кожи полопались и обмякли, образовав неровные скукоженные воронки. Через дырочки в этих воронках виднелись маленькие островки нежно-розового, поросячьего. Дотрагиваться до руки он не мог. Даже прикосновение к ней воздуха – легкие порывы ветра – были болезненными.
Возможно, ее нужно было обмотать чем-то. Стерильным. И уж точно чем-то намазать. Каким-нибудь специальным кремом от ожогов.
Сегодня. Сегодня у него наверняка появятся деньги, и он сделает все как полагается. Приведет себя в порядок.
Хлопнула дверь в подъезд. Кудэр вздрогнул и посмотрел в просвет между ветками.
Отец вышел из дома и неторопливо зашагал по направлению к магазину. Выбравшись из укрытия, Кудэр пошел следом.
Отец очень любил прогулки. Он полюбил их двадцать лет назад – после того, как почти год ему пришлось провести в инвалидной каталке.
После того, как врач с дежурным, протертым до дыр сочувствием сказал ему, что он, вероятно, уже никогда не будет ходить. После того, как жена металлическим голосом сказала ему, что останется с ним, что бы ни случилось. И что она все простила.
Все простила…
Продолжая следовать за отцом, Кудэр слегка замедлил шаг, извлек из кармана недокуренный бычок, чиркнул спичкой. Сдержав кашель, глубоко, до тошноты затянулся, впуская в себя далекие, теперь уже не свои, чужие воспоминания – едкие и бесформенные, как дым…