Джок Дааск, сын богатого африканского плантатора, воспитывался в сознании того, что все вокруг принадлежит его отцу, и когда-нибудь будет принадлежать ему. В юности его друзьями были дети таких же белых землевладельцев, и они уже тогда, по-видимому, сознавали странную противоречивость своей судьбы, состоящую в том, что они представляют собой правящий класс и в то же время являются чужеземцами. Что ж, за все приходится платить, и это было не такой уж чрезмерной платой.
Но так было до независимости. Дхаба избежала тех ужасных родовых мук, которые сопровождали появление многих африканских государств, но даже там, где этот процесс прошел относительно спокойно, один факт оставался непреложным — белый правящий класс должен был уйти.
Дааск в это время заканчивал аспирантуру в лондонском университете и узнал о событиях в Дхабе только тогда, когда отец позвонил ему из лондонского аэропорта и попросил приехать за ним. У них отобрали землю, правда, сделали это не размахивающие копьями людоеды, а чиновники-бюрократы, вежливые господа с холодными улыбками и пустыми глазами.
Все больше бывших колонистов прибывало в Лондон и другие места Европы. И тогда у таких людей, как Аарон Мартен, а его Дааск знал с детства, возникла идея реванша: они были готовы любыми средствами вернуть отнятое у них богатство. Эту идею поддержали также и такие люди, как потерпевший поражение на выборах кандидат в президенты генерал Энфер Гома, который хотел бы при поддержке Аарона Мартена и ему подобных взойти на престол, чтобы вести необременительную жизнь номинального главы государства.
Они могли бы совершить это. Дхаба не имеет никакого стратегического значения, там нет ни минералов, ни рек — другими словами, ничего такого, из-за чего могли бы вмешаться европейские государства. А у соседних африканских стран полно своих собственных проблем, и единственное, что они могли бы сделать, — это пожаловаться в ООН. Но чтобы совершить переворот, нужны деньги. Нынешний президент, полковник Джозеф Любуди, настолько погряз в коррупции, что народные массы приветствовали бы даже генерала Гому, во всяком случае, особенного сопротивления они бы ему не оказали.
Но все это невозможно осуществить без денег. А откуда их взять? Прежние землевладельцы потеряли практически все. У генерала Гомы своих денег нет, и никто из денежных воротил его не поддержит. Где же все-таки их достать? И тут возникла идея.
В самой Дхабе. У полковника Любуди. У зятя полковника Патрика Каземпы.
Дааск снова посмотрел на Клер, съедавшую уже третью тарелку. Если бы он был Паркер, а Клер была бы его женщиной, он, не колеблясь ни минуты, отдал бы за нее и Гонора, и его бриллианты. Паркер будет сотрудничать, Дааск был в этом уверен.
Она почувствовала его взгляд и перестала есть.
— Я больше не хочу, — сказала она мрачно, отодвигая от себя тарелку.
— Вы, должно быть, еще голодны, — ответил он, стараясь говорить мягко и Дружелюбно. Понимая, что это глупо с его стороны, он все-таки не хотел, чтобы она испытывала к нему неприязнь.
И на самом деле, разве может она этим насытиться. Ведь она не ела со вчерашнего дня, с семи часов вечера, с того самого Ужина в отеле, а сейчас уже скоро полночь. Двадцать девять часов без единой крошки во рту. Боб настаивал, чтобы ей вообще не давали есть, пока она сама не попросит, и поэтому днем он принес ей только аспирин и воду. Когда же наконец она постучала в дверь и попросила принести что-нибудь, было ясно, что только голод вынудил ее сделать это.
Но что-то в выражении его глаз заставило ее снова забыть о голоде.
— Больше не хочу, — сказала она и сжала себя руками так, словно ее бил озноб, а ведь на кухне было тепло.
Боб Квилп сидел сейчас в гостиной и ждал телефонного звонка от Аарона, который наверняка сообщит, что Паркер готов сотрудничать и что все будет хорошо. Всем своим нутром Дааск ощущал тесноту этой кухни и присутствие рядом с собой этой женщины, к которой испытывал смутное, но настойчивое сексуальное влечение. Он не мог от этого отделаться, и хотя не собирался ничего предпринимать, царящая на кухне атмосфера какой-то недосказанности была ему приятна, и ему хотелось ее продлить.
— Стакан молока, — спросил он, — не хотите ли?
— Я хочу подняться, — ответила она и встала.
Дааск ощутил внезапное раздражение. Неужели она не чувствует, что между ними что-то возникло? Не понимает, каким мог бы он быть, и как ей повезло, что он оказался таким благородным? Он хотел сказать ей об этом, но не мог найти слов, которые не прозвучали бы в данный момент глупо. Или угрожающе.
Пожав плечами, он встал.
— Как хотите, — ответил он. — Идите первой.
Они поднялись на второй этаж, и он почувствовал, с какой готовностью вошла она в свою комнату. С минуту он постоял в дверях, глядя, как она подошла к кровати и села на нее спиной к нему. Потом сказал:
— Через какое-то время нам придется вас связать.
Она повернула голову, и он с удовольствием заметил мелькнувший в ее глазах страх.
— Зачем? Я не собираюсь бежать.
— Нам нужно будет уехать. Перед отъездом мы вас свяжем. Но мы собираемся сообщить Паркеру, где вы, так что вам не следует тревожиться. Скорее всего, он будет здесь еще до утра.
Она покачала головой:
— Он не сделает того, что вы от него хотите.
— Я не сомневаюсь, что сделает, — произнес Дааск рассудительно. — Уверен, что вы для него важнее Гонора, иначе и быть не может.
— Он не любит, когда на него нажимают, — ответила она.
— Он будет с нами сотрудничать, можете не сомневаться. И это будет с его стороны только разумно.
Она пожала плечами и снова повернулась к нему спиной.
Дааск собирался сказать ей еще что-то, но внизу зазвонил телефон.
— Сейчас все выяснится, — сказал он и закрыл за собой дверь. Заперев ее, он поспешил вниз.
Глава 3
Уильям Манадо сидел сзади, на полу грузовика, и вертел в руках автомат. Было темно, лишь изредка огни фар проезжавших по Тридцать восьмой улице машин, проникая через окна задних дверей, освещали его и сидящего напротив Формутеску. Каждый раз при этом Формутеска ободряюще улыбался ему; затем снова наступала темнота, и Манадо снова начинал одолевать страх.
Он старался, чтобы этого никто не заметил, ни Формутеска, ни Паркер, ни конечно же Гонор. Но ведь не мог же он скрыть этого от самого себя.
В отличие от Формутески и Гонора, вообще от тех, кто правил страной, Манадо вырос в семье, в которой не было специалистов. Ни докторов, ни адвокатов, ни государственных служащих, ни инженеров. Он происходил из крестьянской семьи, причем очень бедной, и стал бы таким же очень бедным крестьянином, если бы не одно обстоятельство. Он умел бегать.
Он умел бегать очень быстро, не уставая, и умел также быстро ходить. Он был первым на беговой дорожке в школе в Чиданге и первым на межуниверситетских соревнованиях, когда выступал там как представитель американского университета Среднего Запада. К счастью, его голова работала так же быстро, как и тело, и он сумел хорошо воспользоваться тем успехом, который принес ему его спортивный талант. В американском университете он выбрал для специализации политические науки, подобно большинству других таких же студентов, принятых, как и он, по обмену. Вторым предметом он взял математику, потому что любил наблюдать, как бегают цифры. Что касается самой Америки, то ему было трудно определить свое отношение к ней; она многое предлагала ему из-за его хорошей головы и быстрых ног, но и многое отказывалась предоставлять из-за того, что он был черным. Уже потом, дома, когда его спрашивали, что это значит — быть черным в Америке, он отвечал обычно: “К этому привыкаешь”. Что означало: “Может быть, я не прав, но Америка стоит того, чтобы к этому привыкнуть”.
Поскольку у него был опыт американской жизни, ему предложили пост при представительстве своей страны в ООН, и двойственность его отношения к Америке как раз и привела к тому, что он принял это назначение. Будет ли в Нью-Йорке по-другому, чем на Среднем Западе? Насколько отношение к члену представительства при ООН будет отличаться от отношения к черному студенту? Как выяснилось, не намного.
Пожалуй, именно это и заставило его впервые почувствовать себя патриотом своей страны. Он надеялся, что Дхаба, руководимая идеалистически настроенными людьми, сможет в будущем предложить все, что предлагает Америка, не отбирая левой рукой то, что дает правая. Он хотел этого, мечтал об этом.
Как ужасно сидеть в этой темноте с автоматом в руках и знать, что тебе предстоит совершить кражу и убийства.
Сможет ли он убить? Он ненавидел братьев Каземпа: за то, что, они сделали с его страной. Он боялся их, понимая, как они жестоки. А что может выйти из симбиоза ненависти и страха, он не знал. Он никогда никого не убивал, он даже почти никогда не дрался. В глубине души Манадо испытывал восхищение перед такими людьми, как Паркер, ведь они, если нужно, могут убить не дрогнув, и Манадо не верил, что сможет когда-нибудь стать таким же.
Он услышал какой-то шорох и понял, что это Формутеска опять посмотрел на зеленые, светящиеся в темноте стрелки часов. Послышался его шепот:
— Два часа.
Время. Манадо кивнул, хотя понимал, что Формутеска его не видит, и ползком двинулся к задней двери машины, таща за собой автомат. Он посмотрел в окно, увидел, что улица пуста, толчком открыл дверь и выбрался наружу, оставив автомат на полу кузова машины.
Следом вылез и Формутеска.
— Разгружайся, — сказал он, направившись к сидящему в кабине Гонору.
Манадо вытащил стремянку и прислонил ее к машине. Затем достал свой автомат, автомат Формутески и, завернув их в старое розовое покрывало, положил на край тротуара. Наконец присоединил к ним вынутую из машины длинную деревянную коробку с набором инструментов. Когда он закрывал двери, к нему подошел Формутеска.
— Все готово, — сказал он.
Манадо посмотрел на окна верхнего этажа музея. Они были темными; света в них не было уже больше часа.
Формутеска понес стремянку, Манадо — набор инструментов и оружие. Они направились к зданию, расположенному рядом с музеем. У Формутески был ключ от внутренней двери. Вокруг — никого.
Они решили не пользоваться лифтом, ведь комендант может услышать звук мотора. Слишком уж добросовестно относится он к своим обязанностям — так говорили о нем Паркер и Формутеска, — и поэтому он может поинтересоваться, кому это в доме не спится в два часа ночи.
Поэтому они сами потащили лестницу на пятый этаж; шедший первым Формутеска сразу же направился к мужскому туалету. Он включил там свет; Манадо с сомнением в голосе спросил:
— Может быть, не надо? Вдруг кто-нибудь увидит?
— Но мы не можем работать в темноте, — ответил Формутеска.
— У нас есть фонарики. Формутеска покачал головой:
— Паркер говорил, что никто обычно не обращает внимания на свет в окне. Но если увидят фонарик, то сразу же решат, что это грабитель.
— Наверное, ты прав, — сказал Манадо, однако яркий свет продолжал смущать его. Будто он выставлен напоказ и взгляды сотен людей устремлены именно на него. Неожиданно для себя самого он немного сгорбился.
Поскольку Формутеска уже был здесь раньше, Манадо смиренно следовал его указаниям. Показав ему, как надо положить стремянку, Формутеска затем произнес:
— А теперь иди. Не спеши, гляди только вперед. Я буду держать лестницу.
— Хорошо.
— Возьмешь оружие?
— Да.
— Встань на подоконник, я подам его. Манадо не очень-то боялся высоты, однако при одной мысли о том, что придется лезть по стремянке на уровне пятого этажа, становилось страшно. Когда он забрался на подоконник, Формутеска подал ему сверток, в котором лежало оружие, и ой "осторожно положил его поперек лестницы. Двигая сверток перёд собой, он медленно пополз вперед.
Пожалуй, Манадо был даже рад, что все это происходит ночью. Внизу было темно, ему были видны лишь стремянка и край крыши соседнего дома, на который падал свет из окна Туалета. Он беспокоился о том, как бы не уронить сверток, и это немного помогало позабыть о страхе.
Достигнув конца стремянки, он бесшумно положил сверток на крышу, забрался на нее и повернулся лицом к Формутеске, дав ему понять, что все в порядке.
— Покрепче держи лестницу, сейчас полезу я, — негромко сообщил Формутеска.
— Хорошо.
— Одну минуту.
Манадо увидел, что Формутеска подошел к двери и выключил свет. Поскольку они должны были вернуться другим путем, Формутеске придется сейчас лезть в полной тьме.
Некоторое время ничего не происходило; Манадо понял, что Формутеска ждет, пока его глаза привыкнут к темноте. Наклонившись и крепко держа стремянку, он тоже ждал. Сейчас, без света и без пропасти под собой, ему было намного лучше. Темнота делала его невидимым. В цитадели врага пробита брешь, доказательство этому — то, что он здесь, на крыше. Все будет хорошо.
Раздался чуть слышный стук, лестница немного завибрировала. Вглядевшись во тьму, он увидел, что Формутеска положил на стремянку тяжелую коробку с инструментами. Затем медленно пополз сам, толкая ее перед собой.
Когда Формутеска был уже близко, Манадо протянул руку, взял ящик и, держа его на весу, помог ему забраться на крышу; затем вдвоем они осторожно опустили ящик. Окно в туалете пришлось оставить открытым, впрочем, это уже не имело значения.
Уже несколько часов, как перестал моросить дождь, но воздух был холодным, а крыша мокрой и скользкой. Перенося свое оснащение, они двигались медленно и осторожно; Манадо спрашивал себя: что будет, если он потеряет равновесие и упадет, а автоматы загрохочут по крыше?..
Но все обошлось. Подойдя к шахте лифта, Формутеска ключом открыл крышку шахты. Теперь они действительно воспользовались карманным фонариком и убедились, что внутри было все так, как описал Паркер. Кабина лифта, как и прежде, стояла на четвертом этаже. По-видимому, днем из соображений осторожности Каземпы держали ее на первом этаже, но не давали себе труда делать то же самое и ночью.
В коробке для инструментов лежала свернутая в кольцо канатная веревка. Пока Манадо вынимал ее, Формутеска забрался внутрь шахты и, разведя ноги, встал на металлические балки. Манадо подал ему канат, он привязал один его конец к центральной балке. Проверив надежность узла, опустил другой конец каната на крышу кабины лифта; канат лег, свернувшись в кольца, став похожим на коричневую змею. На всякий случай длина каната была выбрана так, чтобы он мог протянуться до первого этажа.
Пока Формутеска вылезал из шахты, Манадо доставал из ящика перчатки. Они работали теперь молча, ведь все было по несколько раз отрепетировано с Паркером. Роли были выучены хорошо.
Манадо подал одну пару перчаток Формутеске, другую надел сам. Затем забрался туда, где только что был Формутеска. Сбоку у фонарика был магнит, поэтому он мог быть установлен на металлической балке так, чтобы свет падал вниз. Манадо ухватился за канат и начал медленно спускаться на крышу кабины лифта.
Когда он встал на нее, раздался короткий металлический щелчок, такой, какой возникает при остывании духовки; хотя звук был негромким, он явственно прозвучал в тишине ночи. Манадо замер и, продолжая держаться одной рукой за веревку, прислушался. Все было тихо; посмотрев вверх, он увидел, что Формутеска другой веревкой перевязал сверток с оружием и спускает его к нему.
Манадо осторожно опустил сверток на крышу и развязал веревку. Пока Формутеска затаскивал веревку обратно, Манадо раскрыл покрывало и расстелил его на крыше лифта. Этим можно было заглушить звуки и хоть немного уберечься от накопившейся здесь за многие годы пыли. Он оставил непокрытым только вентиляционный люк и отложенные в сторону два автомата.
Затем Формутеска спустил ящик с инструментами. Манадо, поставив его тоже на покрывало, подобрал сброшенную ему сверху веревку. Пока он сворачивал ее в жгут, Формутеска спускался по второму канату, захватив с собой продолжавший гореть карманный фонарик, поэтому во время его спуска перед глазами Манадо лихорадочно сменяли друг друга тени и свет, и когда Манадо поднял лицо вверх, на мгновение его охватил внезапный суеверный страх. Спускающийся по канату Формутеска, одетый, как и сам Манадо, во все черное — черными были ботинки, брюки, куртка, перчатки, — от которого исходил перемещающийся из стороны в сторону луч света, представился ему чуть ли не самим дьяволом, гибким, худым, опасным.
Стараясь подавить импульс страха, Манадо подумал: “Вот и я так же выгляжу”, и он сразу же почувствовал себя лучше. Страх исчез.
Стоя рядом с ним, Формутеска посмотрел на часы и еле слышно прошептал:
— Десять третьего. Неплохо.
Манадо улыбнулся.
— Я готов хоть сейчас, — прошептал он. Формутеска ответил ему улыбкой:
— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Неприятно, что нам придется ждать. — Он оглянулся. — Впрочем, мы можем устроиться здесь вполне удобно.
Улыбка Манадо медленно погасла. Удобно. Ждать. Хорошее настроение исчезло так же быстро, как и пришло. Он посмотрел наверх, на отверстие, которое была почти неразличимо теперь, когда фонарик был внизу. “Как в могиле”, — подумал он.
— Сядь, — прошептал Формутеска, уже сделавший это. — Я хочу выключить свет.
Манадо сел, и они оказались в полной темноте. Им пришлось оставить открытым отверстие шахты, и теперь холодный, сырой воздух спускался вниз, к ним. Манадо поежился.
Глава 4
Патрик Каземпа не мог уснуть. В последнее время так было всегда. Сидя в маленькой комнате, расположенной в задней части верхнего этажа, которую он сам называл “бессонной” комнатой, он непрерывно раскладывал пасьянс. Он никогда не жульничал, редко достигал успеха, результаты записывал в блокнот, лежавший тут же, справа от него.
Дома, в Чиданге, у него никогда не было бессонницы, никогда. Во всем виноват климат; он знал это давно — сырой и холодный климат Европы и Северной Америки плохо действует на него. Как только он отправляется к северу от Дхабы, бессонница начинает одолевать его. Для нормального сна ему нужны теплые тропические ночи.
Еще два месяца. Он не был уверен, что выдержит это. Джозеф слишком поторопился, это очевидно. Ему следовало подождать еще месяца три, он должен был получше составить свое расписание. И что же получилось? Эти бриллианты, оцениваемые в семьсот тысяч долларов, уже здесь, а они все уподобились обезьянам, сидящим на верхушках деревьев и ждущим охотника, который заметит и застрелит их из-за кустов. От этих мыслей не уснешь, даже если и не страдаешь бессонницей.
А все дело в том, что полковник Джозеф Любуди болван. И его сестра Люси, на которой он женился только из честолюбия, такая же дура, как и ее братец, иначе все они не оставались бы здесь. Им следовало бы, захватив с собой бриллианты, находиться сейчас в Акапулько и жить там под другим именем в богатстве и безопасности. И спать спокойно.
Но нет. Пришлось остаться в Нью-Йорке, этом безобразном и ужасном городе, ведь это настоящее кладбище, сырое и мрачное. Неудивительно, что в таком месте никто не может заснуть. Придется провести здесь еще два месяца, пока братец Люси не сделает следующего нелепого шага и будет схвачен и разорван разъяренной толпой на куски, которые затем погребут на каком-нибудь кладбище для бродяг. Только тогда они смогут улететь в Акапулько, не раньше.
“Джозеф сумеет улизнуть, — не устает повторять Люси. — Вот увидишь”.
Чушь!
Уверен, что ему это не удастся. Все, что полковник делал до сих пор, было ужасно глупо, и только чудом можно объяснить, что он до сих пор не попался. Разве разрешат его враги покинуть ему Дхабу, не пересчитав вначале правительственные ножи и вилки? Чепуха! Джозефа уже можно считать трупом — Патрик Каземпа знает это наверняка.
Но сказать об этом Люси прямо он не мог. Лишь намеками, вокруг да около, старался он объяснить ей это; если бы он прямо предложил Люси исчезнуть вместе с бриллиантами, ей пришлось бы выбирать между братом и мужем, и у него не было уверенности, чью сторону она бы взяла.
Поэтому оставалось только ждать. Здесь, в Нью-Йорке. Ждать без сна.
Кажется, пасьянс не сходится. Вздохнув, Каземпа собрал карты и начал их тасовать. На его часах было два часа сорок пять минут. Может быть, удастся соснуть до четырех. Хотя вряд ли. Покачав головой, он снова стал раскладывать карты.
Раздался какой-то взрыв.
Каземпа поднял глаза, держа карты в левой руке. За окном было все так же темно.
Это где-то близко, очень близко. Неужели в самом здании?
Сигнальный звонок не прозвучал, значит, дело не в передних или задних дверях. Когда здание было превращено в музей, а хранитель, который жил постоянно в этой, предназначенной для него, квартире, оказался ненужным, была установлена сигнализация для защиты от ночных грабителей. Когда система включена, любая попытка открыть двери должна вызвать сигнал тревоги в спальне владельца музея. Каземпы решили вообще не отключать сигнализацию, и за все время, пока они жили здесь, звонок раздавался только два раза; каждый раз это было тогда, когда Гонор приводил посетителей; первый — несколько недель тому назад, второй — как раз сегодня после полудня. Если бы этот взрыв означал, что кто-то пытается проникнуть через двери, раздался бы сигнал. Поэтому если взрыв произошел в здании, то где-то в другом месте.
Где же?
Каземпа бросил карты на стол и встал. Подошел к двери, открыл ее и прислушался.
Ничего.
Открылась соседняя дверь, и в коридоре показался его брат Альберт; хотя вид у него был заспанный, в руках он держал пистолет.
— Что это?
— Не знаю. Слушай.
Братья, стоя напротив друг друга, напряженно вслушивались. Очень похожие, оба небольшого роста, приземистые, толстые, но, несмотря на внешнюю неуклюжесть, весьма подвижные.
Еще один взрыв, более сильный. Как если бы взорвалась граната или даже что-то еще помощнее.
И опять в здании.
— Черт возьми! Это внизу! — воскликнул Альберт.
— Пошли!
Когда они двинулись к лифту, открылась еще одна дверь, и раздался голос третьего брата, Ральфа:
— Что случилось?
— Оставайся здесь! — крикнул ему Каземпа. — Мы посмотрим, что происходит внизу.
Лифт был на месте; Каземпа нажал кнопку, двери распахнулись.
Они вошли в кабину!
— До самого низа? — спросил Альберт.
— Конечно!
Альберт нажал кнопку первого этажа, двери закрылись, они начали спускаться.
Каземпа услышал над собой какой-то слабый звук. Он поднял голову — прямоугольное отверстие на потолке становилось все шире. Он увидел устремленные вниз глаза, затем руку, потом вдруг что-то полетело внутрь.
Граната!
— Нет! — закричал он, отшатываясь в сторону. Кабина лифта внезапно стала очень узкой. Оба брата застыли в ужасе, никто не мог даже пошевелиться.
Но то, что упало сверху, не взорвалось. Оно просто разделилось на две половинки, из которых начал подниматься вверх желтоватый дым.
Альберт что-то кричал, Каземпа не мог понять что. Но он и так знал, что происходит: что это газ, что он в мышеловке и что спасения нет. Но он не мог с этим смириться. Грубо оттолкнув брата, он бросился к кнопкам лифта. Он не будет дышать; он действительно задержал дыхание, хотя в первые несколько секунд после распада этой штуки он уже сделал несколько вдохов. Альберт оседал вниз, преграждая ему путь к двери, почти повиснув на его груди. Каземпа заскрежетал зубами, отшвырнул брата и приложил пальцы к кнопкам.
Если бы удалось остановить лифт! Если бы успеть открыть двери! Если бы суметь выбраться отсюда!
К горлу подступала тошнота, темнело в глазах. Он чувствовал, как с каждой секундой убывают его силы. Перенеся всю тяжесть тела на пальцы, он нажал ими сразу все кнопки.
Лифт медленно останавливался. В глазах рябило. Упавший на пол Альберт своим телом придавил ему ноги.
Двери кабины начали открываться. Медленно, словно у него в запасе вечность. Он увидел смутные очертания полутемного второго этажа. Затем снова зарябило в глазах, руки заскользили вниз, вдоль гладкой стены кабины лифта. Он попытался сделать шаг вперед, но колени его подогнулись. Они сгибались все сильнее и сильнее.
Глава 5
После остановки лифта Формутеска продолжал сидеть на вентиляционном люке. Он услышал, как дверь лифта открылась. Прислушивался к тишине, стараясь не потерять контроля над собой, но возбуждение, смешанное со страхом, пронизывало его тело подобно электрическому току. Напротив сидел Манадо и глядел на него. Но у Формутески не было сейчас времени думать о Манадо или беспокоиться о том, насколько хорошо тот выполнит предстоящую работу. У него также не было времени думать о том, что же произошло в лифте и почему никто даже не попытался приподнять люк. Сейчас он мог думать лишь о том, что происходит в его собственной душе.
Бара Формутеска родился в семье, относившейся к африканскому среднему классу, хотя сам он не очень-то хорошо понимал, что это значит. Его отец был врачом, получившим образование в Британии, мать — школьным педагогом, учившимся в Германии. Он, их сын, стал дипломатом, получившим подготовку в Америке. Но что все это значит и какое имеет значение?
Еще в детстве, когда ему было шесть или семь лет, он узнал, что есть два слова, которые употребляют в его стране белые, когда говорят о неграх. Одно из этих слов было “обезьяна”, и оно относилось к тем его соплеменникам, кто жил вне городов и работал у богатых землевладельцев, а также к городской бедноте. Другое слово означало что-то вроде “цивилизованный” или “развитый”, и оно относилось к канцелярским служащим или неграм, имеющим профессию, тем, кто получил европейское образование и жил в соответствии с европейскими стандартами. У этого слова был еще другой смысл, носивший презрительный оттенок, и тогда оно означало “прирученный” или “кастрированный”. Формутеске, с раннего детства слышавшему эти слова, казалось тогда, что лучше быть обезьяной, чем евнухом; даже потом, повзрослев, он обнаруживал в себе следы дикости и дерзкой насмешливости, которые, как он полагал, являются признаком его “обезьяньей” природы.
Но его родители, домашнее воспитание и учеба за границей привели его в лагерь прирученных. Он был слишком умен, чтобы сбросить с себя все это, ведь годовой доход средней “обезьяны” в Дхабе составлял сто сорок семь долларов, а продолжительность жизни, как следствие многочисленных ужасных болезней, была меньше сорока лет. Но когда он видел вежливых, сладко улыбающихся изнеженных африканцев в серо-голубых костюмах, скользящих плавно, словно на роликах, по коридорам ООН, он снова и снова давал себе зарок, что такое — он называл это “обезличиванием” — никогда не случится с ним.
Разве мог кто-нибудь из них быть сейчас на его месте? Хотя бы один из этих гладколицых милых домашних животных? Никогда.
Он видел, как в полумраке блестели глаза Манадо, и неожиданно улыбнулся при мысли о том, что они оба являются исключениями из правил, хотя и по разным причинам. Манадо был “обезьяной”, которая старалась превратиться в манекен, а он был манекеном, пытающимся стать “обезьяной”.
Манадо внезапно прошептал:
— Что это за звук?
Формутеска тоже услышал его. Щелчок, непродолжительное громыхание, еще щелчок, потом тишина. Чтобы успокоить Манадо, он протянул ему руку. Тишина продолжалась полминуты, затем все повторилось снова: щелчок, громыхание, несколько щелчков, тишина.
— Это лифт, — сказал Формутеска. Он не утруждал себя шепотом, и его слова вызвали небольшое эхо в шахте. Руками он пытался пояснить, что имеет в виду. — Двери не могут закрыться.
— Почему? — тревожно спросил Манадо. Голос его чуть дрожал.
Формутеска зажег карманный фонарик, направив его луч в лицо Манадо. Глаза Манадо были широко раскрыты, челюсть отвисла; по-видимому, он находился на грани срыва и лишь с большим трудом сдерживал охвативший его страх. Паника обволакивала Манадо, как полиэтиленовый плащ; его можно было разглядеть сквозь нее, но очертания были неясными.
Плохо, даже опасно, если на Манадо нельзя будет положиться. Формутеска произнес спокойно:
— Что-то, наверное, мешает им. Что-то не дает им закрыться.
— Что?
— Возможно, тело, — как можно спокойнее ответил Формутеска.
Манадо моргнул, затем закрыл глаза совсем и выставил вперед руку.
— Свет, — сказал он.
— Извини. — Формутеска выключил фонарик. — Пойдем посмотрим?
Манадо не ответил. Формутеска, пытаясь разглядеть его в темноте, повторил вопрос:
— Ты готов?
— Да. Я же кивнул.
— Но мне тебя не видно.
— Прости, я не сообразил. Формутеска подошел к нему и сжал за кисть.
— Не падай духом, Уильям, — сказал он. — Мы же нужны друг другу.
— Я не буду. Просто не хочу больше здесь находиться.
Формутеска приподнял люк и сбоку заглянул в образовавшееся отверстие. Он хотел убедиться, что оба человека потеряли сознание, стараясь при этом уберечь лицо от идущего кверху потока газа. Конечно, он знал, что действие газа должно уже кончиться, однако у него сохранялся перед ним какой-то суеверный ужас; он не доверял ему.
Через отверстие лился лишь свет, и только. Формутеска сосчитал до трех и сразу посмотрел вниз.
Оба!.. Один лежит на спине, лицом кверху, другой — на животе, лицом вниз, но голова и верхняя половина туловища высунуты наружу — это его тело мешает двери закрыться.
Формутеска повернулся и кивнул Манадо.
— Отлично! — прошептал он и обрадовался тому, что Манадо смог улыбнуться.
Он легко спрыгнул вниз, переступил через тело и вышел из кабины лифта. Перед ним была довольно большая комната, наполненная коробками с экспонатами; вдоль дальней стены стояли выстроенные в ряд деревянные маски. На него глядели обезьяньи лица, и он почувствовал себя исполнившим обряд посвящения.
Услышав, как позади него приземлился Манадо, не оглядываясь, Формутеска двинулся дальше, в полумрак комнаты.
— Я сейчас, — услышал он вслед тихий голос Манадо.
Формутеска повернул голову как раз в тот момент, когда Манадо полоснул ножом по горлу одного из лежавших мужчин. Кровь была похожа на красную краску, она потекла слишком внезапно, а ее струйка была слишком тонкой, чтобы все это можно было принять за реальность.