Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мрачный штурман

ModernLib.Net / Станюкович Константин Михайлович / Мрачный штурман - Чтение (стр. 3)
Автор: Станюкович Константин Михайлович
Жанр:

 

 


      Никандр Миронович, тронутый такой привязанностью своей Юленьки, был, однако, непоколебим. Едва сдерживаясь, чтобы не выдать своего горя, он же успокоивал Юленьку как только мог.
      И она мало-помалу успокоилась и согласилась с ним, что надо покориться.
      На следующий же день Никандр Миронович явился к командиру “Грозного” и объявил, что назначен старшим штурманским офицером.

X

      Три месяца перед разлукой пролетели для Никандра Мироновича как чудный сон. Юленька удвоила свою заботливость. Она не оставляла теперь мужа и сидела дома. Предупредительная, нежная, простиравшая внимание до мелочей, она расточала в это время столько любви, столько горячей ласки, что Никандр Миронович в умилении повторял:
      — Господи! За что такое счастье? Чем заслужил я такую любовь Юленьки?
      Подобный вопрос он задавал себе и раньше, когда получил радостное согласие Юленьки быть его женой, вместе с первым застенчивым поцелуем уже потертых от поцелуев губ. Это было для Никандра Мироныча неожиданным, невероятным событием, от которого невольно мутится рассудок. Он уже несколько времени любил эту девушку, но скрывал свою любовь, считая ее безнадежною, так как не смел и мечтать, чтоб его, некрасивого, немолодого, угрюмого и застенчивого штурмана, могла когда-нибудь полюбить эта молодая, красивая девушка, с своими бархатными глазами и “чудной” улыбкой “ангела”, в которую он “врезался” при первой встрече и которую, разумеется, наделил всевозможными качествами, какие только мог придумать “морской волк”, полюбивший впервые со всею силой запоздавшей страсти и, вдобавок, питавший к женщинам благоговейный культ строго целомудренной натуры. Сознавая свою скромную наружность, Никандр Миронович всегда дичился женщин и совсем не знал их. Мимолетные знакомства во время плавании — знакомства, оканчивавшиеся ужином и золотою монетой, — лишь оскорбляли его чувства и высокое понятие о том идеале воображаемого женского существа, который он бережно носил в душе и теперь воплотил в Юленьке.
      Влюбленный штурман не решался, однако, ездить так часто, как бы хотелось, из Кронштадта в Петербург, в эту маленькую, скромную квартирку в одной из дальних улиц Коломны, где жил старый бедный чиновник кораблестроительного департамента, господин Морошкин, у которого была такая хорошенькая дочка. А между тем у Морошкиных всегда бывали так рады посещениям Никандра Мироновича. Еще бы! Старый плутяга чиновник, едва перебивавшийся с большой семьей, и его супруга, молодившаяся еще, шустрая дама, гордившаяся тем, что у нее дядя полковник и богат (хотя от дяди она и не получала ни копейки), и игравшая запоем в мушку , чуяли в Никандре Мироновиче подходящего жениха и советовали Юленьке не упустить случая. И то она засиделась — ей двадцать пять! Партия отличная — принца все равно не найдешь, а семье и без того жить трудно, она сама знает!..
      Смышленая, с практической жилкой, девушка, рано узнавшая дома изнанку жизни, — с грязью и лишениями прилично скрываемой бедности, с попрошайством у дяди, вечными семейными ссорами, — получившая у матери первые уроки лжи и притворства, а у отца — первые наставления житейской морали заматорелого плута чиновника, — прошедшая потом полный курс петербургских клубов, — Юленька, и без родительских намеков, видела, что Никандр Миронович серьезно клюнул и что он представляет для такой бедной девушки, как она, более или менее подходящую партию. У нее были и раньше женихи, но такие же полунищие, как и она сама, и девушка им отказывала. А Никандр Миронович был “серьезный” жених. Правда, он некрасив, немолод, но разбирать теперь в самом деле не приходится. К тому же она давно стремилась вырваться из дома, из этой полунищенской обстановки. Надоели ей и домашние сцены, и молчаливые упреки ее неуменью выйти замуж, и амбициозная бедность, и ее подержанные платья с чужих плеч, в которых она отплясывала и кокетничала в благородном собрании и приказчичьем клубе, пока мать азартно играла в мушку, скрывая проигрыши от отца. Надоели ей и влюбленные ухаживатели, желавшие соблазнить девушку и предлагавшие катания на тройках и ужины в загородных ресторанах, но, разумеется, не думавшие жениться на дочери бедного мелкого чиновника. Юленька хоть и ездила на тройках, и ужинала в ресторанах, но всегда под покровительством маменьки. Не по летам практическая и понимавшая, что “ошибка” уменьшит шансы на приличную партию, она серьезной интриги ни с кем не завела, и даже после нескольких бокалов шампанского, оживленная и раскрасневшаяся, умела держать своих поклонников в строгих границах сдержанности. Обещающие взгляды и улыбки, нечаянные поцелуи, рассеянность при долгом пожатии руки — вот все, что позволяла себе расчетливая девушка, в надежде ускорить развязку и изловить не любовника, а мужа. Но желанная “развязка” не являлась, и Юленька, раздраженная, с головною болью и воспоминанием пьяного поцелуя, возвращалась в сопровождении маменьки домой, в убогую квартирку, вид которой теперь казался ей еще ненавистнее.
      Влюбленный штурман явился как раз вовремя. Она, конечно, поняла, почему он так был застенчив и мрачен в ее присутствии и почему краснеет, когда она обращается к нему. Секрет его молчаливой любви не был ни для кого секретом у Морошкиных. Старик уже собрал точные сведения, что у Никандра Мироновича лежит в банке семь тысяч, и что он считается отличным офицером. Подростки сестры и братья уже заблаговременно выпрашивали у Юленьки подачек и оказывали ей теперь предупредительное внимание. Мать ходила к Покрову и служила молебны, рассчитывая обновить свой гардероб и обшить младших детей на счет Никандра Мироновича. Все члены этой семьи, всегда ссорившиеся и попрекавшие друг друга, притихали, как пираты, в ожидании поживы, при появлении Никандра Мироновича и, словно охотники, обхаживающие зверя, встречали гостя необыкновенно радушно, устраивая перед ним трогательное зрелище необыкновенно дружного семейства, в котором Юленька играет роль трудолюбивой, добродетельной феи.
      Юленька заставила влюбленного штурмана заговорить. Свадьбу скоро сыграли, и вся семья была обшита. При всей своей испорченности, Юленька была тронута и силою беззаветной страсти, и необыкновенною деликатностью чувства Никандра Мироновича. Счастливый и умиленный, он говорил ей, что он ее не стеснит, что она будет всегда свободна в своем чувстве, и если разлюбит, то скажет.
      — Конечно, потеря любви ужасна, но… обман еще ужаснее… Не так ли?..
      И, не веря своему счастью, он часто спрашивал:
      — За что ты меня любишь?
      И Юленька, ласкаясь, как кошечка, смеясь отвечала:
      — За что любят?.. За то, что ты умный, хороший, добрый…
      Влюбленный муж верил и был счастлив. Юленька тоже была довольна. После жизни, полной лишений, — уютное свое гнездо, наряды, поездки в Петербург, театры… Муж ее баловал, лелеял и никогда не показывал ревности. Она это ценила и не раскаивалась, что вышла замуж. Он такой добрый и хороший и так любит ее. И она по-своему была расположена к мужу, чувствуя, что он ее раб. Жизнь они вели замкнутую; в Кронштадте знакомых было немного, и это несколько смущало Юленьку, но зато она часто ездила в Петербург, чтобы похвастать перед родными нарядами и вечером побывать в театре или в клубе. Муж ее сопровождал. Конечно, он бы охотнее проводил вечера с ней вдвоем за чтением интересной книги, чтобы после поговорить, поделиться впечатлениями, но “она так молода, ей еще веселиться хочется… книга потом займет!” — утешал он себя и первый предлагал ей ехать в Петербург или идти куда-нибудь в гости…
 
      Да, тяжелы были эти три года разлуки для Никандра Мироновича. Все это долгое время он жил ожиданием ее конца. Он писал своей Юленьке длиннейшие письма, наполняя страницы описанием природы, думами, впечатлениями и излияниями своей горячей любви. Раза два Никандр Миронович даже послал ей свои стихотворения и просил никому не показывать… Он для нее только их писал…
      На берег Никандр Миронович съезжал только для того, чтобы купить что-нибудь для жены, и был страшно скуп для себя. Никандра Мироновича ни разу не видали на берегу обедающим в гостинице или сидящим в кафе за стаканом пива, и все на корвете считали мрачного штурмана скаредом. Зато его каюта, необыкновенно чистая, всегда аккуратно убранная, с несколькими портретами Юленьки, украшавшими стену над койкой, была полна подарками для жены. Чего-чего только не было в огромном сундуке! И кроме подарков, он вез чек на несколько тысяч, чтобы отдать своей ненаглядной, милой хозяйке.
      Письма от жены были для Никандра Мироновича праздником. Он запирался в своей каюте и перечитывал по нескольку раз эти маленькие листки, наполненные новостями о кронштадтской жизни, рассказами о родных и общих знакомых. Ее короткие, но нежные строки о том, что она скучает без мужа и нетерпеливо ждет его, чтобы обнять и горячо расцеловать, и постоянная ее подпись: “Твоя верная Юленька” — приводили его в восторг, и он целовал письма, стараясь найти в этих нежных строках жены отклик тому поэтическому настроению, которым были проникнуты его письма.
      Если письма не было, мрачный штурман приходил в отчаяние и был молчаливее и угрюмее, чем обыкновенно. Беда было тогда чем-нибудь раздражить Никандра Мироновича. Он запирался в каюте и часто ночью ходил по палубе, заложив за спину руки и опустив голову. И тогда-то седые волны океана рокотали ему самые мрачные думы. Ему представлялось, что его Юленька полюбила другого (этот другой рисовался ему в образе флотского офицера) и весело смеется в чужих объятиях. Он вздрагивал от боли и старался гнать от себя эти ужасные мысли… Мало ли какие бывают случайности! Письмо могло пропасть. И зачем же так вдруг она разлюбит?.. Разве она скрывает от него что-нибудь? Не он ли говорил ей, что чувство свободно!.. К чему же обман?
      Рокотавший океан не успокоивал. Напротив, он, точно нарочно, все громче и громче говорил о несчастии, о потере любимой женщины, и мрачный штурман, терзаясь ревностью и отчаянием, переживал тяжкие минуты.
      Но в следующем же порте вместо одного письма его ждали два. И, жадно глотая эти милые строки аккуратной в переписке жены, строки, в которых снова была речь и о любви, и о нетерпеливом ожидании “верной Юленьки”, — Никандр Миронович, умиленный и растроганный, жестоко корил себя, что смел оскорбить это чистое, благородное создание подозрениями.
      — Теперь конец… скоро конец всем этим мукам! — восторженно шептал Никандр Миронович, высчитывая остающиеся дни.
      И слезы радости сверкали в глазах мрачного штурмана, когда, глядя на последний портрет жены, он представлял себе скорую близость свидания.

XI

      — Кричите, господа, уру!.. Барон! Ставьте бутылку шампанского! — радостно воскликнул, входя в кают-компанию, легкомысленный мичман, только что сменившийся с вахты.
      — Что такое? — лениво спросил барон Оскар Оскарович.
      — Сию минуту входим в Финский залив, вот что! Завтра к вечеру в Кронштадте! Мрачный штурман сам сказал… И — вообразите, господа? — мрачный штурман улыбался. Ей-богу, собственными глазами видел! — говорил с веселым смехом мичман. — Ну, зато ж и собака погода! — прибавил он, отряхивая фуражку. — Эй, вестовые, чаю! Живо!
      Все бывшие в кают-компании бросились наверх взглянуть на Финский залив.
      — Доктор, проснитесь!.. Эка, храпит как!.. Лаврентий Васильевич, вставайте! — кричал легкомысленный мичман сквозь жалюзи докторской каюты.
      Храп вдруг смолк на низкой ноте, и недовольный голос спросил:
      — Чего вы так орете?.. Разве уж подали чай?
      — И чай и Финский залив… И то и другое…
      — Ну? — радостно промычал доктор.
      — То-то: “Ну!”. Завтра, бог даст, дома пить чай будете… Выходите скорей!
      Через минуту доктор вышел, протирая глаза и отдуваясь.
      — А где же все?
      — Пошли кланяться Финскому заливу, а я с вахты чайком буду греться… А знаете ли что, доктор?.. У меня мысль… поддержите.
      — Коли добрая — поддержу.
      — Добрая… Недурно бы сегодня за ужином вспрыснуть Финский залив, а?.. Разных бы закусок, шампанского!.. Одним словом: ознаменовать!
      Доктор нашел, что мысль добрая, обещал поддержать и пошел наверх.
      Погода была в самом деле — “собака”. Шел не то дождь, не то снег. Пронизывало насквозь сыростью и холодом. Свинцовые тучи повисли на небе и обложили со всех сторон горизонт.
      Несмотря на такую погоду, палуба была полна народом. Все посматривали на мутно-свинцовые, неприветные воды Финского залива и вглядывались в серую мрачную даль в каком-то особенном радостном возбуждении.
      — Запахло, братцы, Расеей… Вишь, и снежок… Давно его не видали! — весело говорят матросы, и многие снимают шапки и крестятся.
      Мысль “вспрыснуть” вступление в Финский залив встретила общее одобрение, хотя барон Оскар Оскарович, бывший содержателем кают-компании , и досадовал, что поздно спохватились. До ужина оставалось всего два часа, и повар не успеет сделать пирожного. Решено было пригласить на ужин и капитана, тем более что он в последнее время “вел себя хорошо”, то есть не очень “разносил” офицеров .
 
      Ужин был веселый. Все были необыкновенно оживлены. Теперь, перед окончанием долгого плавания, были забыты прежние ссоры, прежние маленькие недоразумения, и прожитое вместе время помянули добрым словом. Говорились спичи, и предлагались разные тосты — за капитана, за старшего офицера, за кают-компанию, за команду “Грозного”. Кривский предложил тост за старшего штурманского офицера, и все, радостные, размякшие после выпитого шампанского, горячо поддержали тост.
      — А где же Никандр Мироныч? Отчего его нет? — спрашивали со всех сторон.
      — Он наверху, маяк сторожит!
      — Попросить сюда Никандра Мироныча!
      — Ну, Никандр Мироныч не спустится, пока не откроет маяка! — заметил капитан.
      — И то правда… Так несите ему бокал, Сергей Петрович. Передайте наш общий тост!
      Кривский одел кожан (ему кстати нужно было подсменить вахтенного офицера) и поднялся на мостик. За ним шел вестовой с подносом.
      Сменив вахтенного, нетерпеливо ожидавшего смены, чтоб идти ужинать, Кривский приблизился к мрачному штурману, который стоял на краю мостика и смотрел в бинокль в направлении, где должен был открыться маяк. В темноте вечера низенькая фигура штурмана в дождевике с зюйдвесткой на голове казалась каким-то темным пятном.
      — Никандр Мироныч! — окликнул его Кривский.
      — А, это вы, Сергей Петрович… Маяк, батюшка, должен сейчас открыться… Уж глаза проглядел… Посмотрите-ка вы… Не увидите ли?..
      Голос Никандра Мироновича звучал радостным возбуждением.
      Кривский передал тост за его здоровье от кают-компании, свои поздравления по случаю возвращения домой и предложил выпить бокал шампанского. Никандр Миронович чокнулся, выпил и, крепко стиснув руку Кривского, сказал взволнованным тоном:
      — Спасибо, голубчик… спасибо… Завтра будем… завтра…
      — Вы бы спустились поужинать, Никандр Мироныч… Я посторожу маяк…
      — Да я есть не хочу… какой ужин! Что вы… ужинать!.. Завтра будем, голубчик!
      Это радостное волнение, обнаруженное мрачным штурманом, удивило Кривского. Таким возбужденным он его никогда не видал.
      — Ну что, видите что-нибудь?..
      — Ничего не вижу…
      — Сейчас откроется… Ну, вот и огонек… Вот и он… миленький! — весело воскликнул Никандр Миронович. — А вы все не видите?
      — То-то нет.
      — Глаз-то у вас не штурманский… Пошлите-ка доложить капитану, что маяк открылся… Теперь надо следующего ждать.
      — Да вы, Никандр Мироныч, хоть бы спустились вниз погреться. Погода дьявольская. Того и гляди простудитесь!
      Но мрачный штурман наотрез отказался. Ему не холодно. Он всю ночь простоит наверху, будет смотреть за маяками.
      — Да и не уснуть все равно… Слишком взволнован… Ведь я три года ждал этого самого Финского залива. Легко сказать: три года!.. — повторил он в необыкновенном возбуждении.
      И, помолчав, неожиданно прибавил:
      — Вы и не знаете еще, милый Сергей Петрович, какая мука быть в долгой разлуке с любимым человеком!
      Его обыкновенно недовольный, раздражительный голос звучал теперь таким глубоким, нежным чувством, какого Кривский и не подозревал в мрачном штурмане.
      — Теперь шабаш!.. Больше в море не пойду! Уж мне обещали место в штурманском училище… Смотрите, навестите меня… Надеюсь, наше знакомство не кончится?.. Вы увидите, какая у меня славная хозяюшка! — с гордостью прибавил Никандр Мироныч.
      Молодой человек был глубоко тронут этой неожиданной интимностью. Мрачный штурман показался ему теперь еще симпатичнее, и он горячо проговорил:
      — Спасибо за приглашение… Разумеется, я им воспользуюсь и, конечно, никогда не забуду вашего расположения ко мне. Поверьте, Никандр Мироныч!
      — Верю, голубчик. Вы хоть и флотский, а милый человек! — задушевно промолвил Никандр Миронович. — Оттого-то я и хочу, чтоб вы познакомились с моей женой.
      Он замолчал, видимо взволнованный, а Кривский, вспомнив эту хорошенькую брюнетку, приезжавшую на корвет провожать мужа и вскидывавшую глазками, почему-то невольно теперь пожалел мрачного штурмана.
      Погода становилась хуже. Хлопья снега падали сильнее. Ветер свежел, пронизывая ледяным холодом. Вокруг был мрак, среди которого по временам лишь ярко блистал то белый, то красный огонек маяка, предупреждавший об опасности приближаться к берегу.
      Никандр Миронович не обращал внимания на погоду. Возбужденный и радостный, он зорко всматривался вперед, в мрак ночи, сторожа теперь появление маячного огня с другой стороны.

XII

      На следующее утро, после веселого и шумного чая, кают-компания обратилась в настоящий склад товаров. Большой стол был заставлен ящиками, ящичками и свертками. В отворенных настежь каютах шла деятельная уборка. Все пересматривали и разбирали свои многочисленные покупки трехлетнего плавания в различных странах, для подарков родным и близким, чтоб сегодня же увезти на берег кое-какие вещи.
      Чего только тут не было! И шелковые тяжелые китайские материи, и целые женские костюмы, вазы, сервизы, шкатулочки, шахматы, страусовые перья, изделия из черепахи и слоновой кости, божки из нефрита , чечунча и крепоны , стрелы и разное оружие диких, сигары с Гаваны и с Манилы, золотой песок из Калифорнии, индийские шали, купленные в Калькутте, попугаи в клетках, крошки обезьянки в вате…
      Все, веселые и довольные, показывали свои вещи, хвастая друг перед другом и иногда совершая мены. Только Никандр Миронович никому ничего не показывал и не появлялся в кают-компании. Он давно уж уложил и приготовил несколько ящиков, которые сегодня же свезет жене, и, слегка вздремнув после ночи, снова был наверху и посматривал на высокое серое пятно острова Гогланда , прорезывающееся в окутанной туманом дали, к которому торопливо шел “Грозный” полным ходом, имея, кроме того, поставленные паруса.
      Легкомысленный мичман, который проиграл большую часть своего жалованья в ландскнехт , устраивавшийся часто во время стоянок на берегу, возвращался в Россию без подарков, с одной своей любимицей “Дунькой”, уморительной обезьяной из породы мартышек, выдрессированной мичманом и проделывавшей всевозможные штуки. Он посматривал не без зависти на чужие вещи и упрашивал уступить ему что-нибудь.
      — А то, господа, тетка рассердится, и кузины тоже! — смеялся он. — Нельзя с пустыми руками явиться, ей-богу! Не уступите, придется в Питере втридорога платить за “Японию”. Пожалейте бедного мичмана.
      Некоторые из товарищей кое-что уступали.
      — Барон, а барон! Уступите три страусовых перышка. У вас их чуть ли не сотня, а мне как раз бы подарить трем кузинам на шляпки. Деньги удержите из жалованья! — поспешил прибавить легкомысленный мичман, зная скупость ревизора Оскара Оскарыча.
      — У меня у самого кузин много.
      — Не сотня, надеюсь?
      — И невесте надо.
      — У вас на всех хватит.
      — Не могу дать… все распределено… Впрочем, хотите меняться?
      — На что?
      — На вашу Дуньку!
      Легкомысленный мичман обижается.
      — Хотя бы вы, барон, все ваши вещи предложили, и то я Дуньку не отдам…
      В конце концов легкомысленный мичман кое-что собрал для подарков и, обращаясь к доктору, не принимавшему никакого участия в общей суете и неподвижно сидевшему на диване, спросил:
      — А ваша лавочка где, доктор? Разве никому не везете подарков?
      — Как не везти? Везу подарки для себя: пять кругов честеру , две бочки марсалы , бочку элю да тысячу чируток! — весело говорит доктор.
      — Я и забыл, вы ведь “пустячков” не любите.
      — И не люблю, да и некому их возить! — заметил Лаврентий Васильич.
      Пустячками он называл китайские и японские безделки и вообще всякие редкости. Он их никогда не покупал, находя, что непрактично тратить деньги на предметы, по его выражению, “несущественные”, и по этому случаю нередко говаривал:
      — Это вот разве молоденькой институточке или гимназисточке лестно получить от молодого мичмана китайский веерок, бразильскую мушку, перышко, — одним словом, извините за выражение, какое-нибудь “дерьмо-с”, а моя Марья Петровна — женщина серьезная. Она любит существенное, а не то что бразильские мушки!.. Что в них?.. На руках хозяйство, дети… тут не до бразильских мушек и не до перышек!.. Вот штучку чечунчи купил на капот. Это, по крайности, полезная вещь!
      Доктор позволил себе разориться только на один пустячок, не представлявший, собственно говоря, “существенного предмета”, — на покупку дорогого стереоскопа и большой коллекции фотографических карточек, большая часть которой составляли фотографии полураздетых и совсем малоодетых дам всевозможных рас, национальностей и цветов кожи.
      Лаврентий Васильевич потратился на подобную покупку в качестве большого любителя “неприкрашенной натуры”. Запираясь в своей каюте, он иногда после обеда развлекался созерцанием соблазнительных картинок.
      Разумеется, доктор, оберегая себя от мичманского зубоскальства, тщательно скрывал от всех свои развлечения. Только изредка он приглашал “взглянуть” пожилого артиллериста, штабс-капитана Федюлина, вполне уверенный, что Евграф Иванович, как человек скромный и вдобавок польщенный особым доверием, его не выдаст.
      — Зайдите-ка ко мне, Евграф Иваныч, что я вам покажу! — таинственно говорил доктор, понижая голос, когда, после покупки стереоскопа, в первый раз приглашал артиллериста на “сеанс”. — Только уж я на вас надеюсь, Евграф Иваныч, что вы никому ни слова! — прибавил Лаврентий Васильевич, когда оба они вошли в докторскую каюту и двери ее были заперты на ключ.
      — Будьте спокойны, доктор… Одно слово — могила! — торжественным шепотом отвечал Евграф Иванович, несколько изумленный столь таинственным предисловием.
      Вслед за тем доктор вынул стереоскоп и положил толстую пачку фотографий перед коренастым, колченогим, лысым артиллеристом, втайне считавшим себя, впрочем, весьма приятным мужчиной.
      — Однако… все голые! — мог только проговорить Евграф Иваныч, перебирая фотографии, и неожиданно заржал.
      — То-то голенькие!.. — ласково подтвердил доктор. — Признаюсь, люблю, знаете ли, натуру, не извращенную разными костюмами… Да вы в стереоскоп глядите, Евграф Иваныч! Вот так… Ну, что?
      Но артиллерист, впившийся в стереоскоп плотоядным взором скрытного развратника, в ответ только произносил какие-то неопределенные одобрительные звуки.
      Когда, наконец, вся коллекция была осмотрена и Евграф Иваныч, весь красный, с отвислой губой и маслеными глазами, первую минуту пребывал в безмолвном восхищении, доктор спросил:
      — Что, какова коллекция, Евграф Иваныч? Ведь тут, батюшка, представительницы всех наций…
      — Да… Любопытная коллекция! — произнес артиллерист и снова заржал. — Дорого дали за эту покупочку?
      — Не дешево… Но ведь зато вещь!..
      — Занимательная вещица… это что и говорить!.. Но только как вы, Лаврентий Васильич, ее привезете домой, позволю себе спросить, если не сочтете мой вопрос нескромным?
      — Да так и привезу… А что?.. Небось и вам хочется приобрести такую вещицу?
      — Я бы не прочь, но только…
      Евграф Иваныч замялся.
      — В чем дело?
      — Как бы супруга не обиделась, увидевши такой щекотливый предмет. Дамы на этот счет довольно даже строги! — проговорил Евграф Иванович с искусственной улыбкой, зная по опыту, какую бы задала ему “взбучку” его супруга, если бы увидела у него такие картинки.
      — Вот вздор… — отвечал доктор, не совсем, однако, уверенным тоном. — Да и зачем показывать жене все картинки?.. Для нее виды, а дамочек под замок… Их можно глядеть по секрету, а то и показать когда солидному приятелю… эдак после обеда у себя в кабинете… Вот оно, и волки сыты, и овцы целы! — прибавил, смеясь, Лаврентий Васильевич. — Многие держат такие коллекции. Один мой коллега так благодаря своим коллекциям и разным японским альбомам — видели их? — даже по службе ход получил, подаривши их в Петербурге высокопоставленному адмиралу-любителю, который прослышал про них и просил показать. Тот просто пришел в восторг, особливо от разнообразия японского альбома.
      — Как же, слышал… слышал… Говорят, у адмирала целый шкаф подобных вещей.
      — Ну, а коллега-то мой, Вадим Петрович Завитков, как человек ловкий и шустрый, не будь дурак, да и говорит: “Осчастливьте, мол, ваше высокопревосходительство, принять!” Тот благосклонно принял, а Завитков после того и в гору пошел… Ну, да и то сказать: умеет он, шельма, услужить… Я ведь его еще студентом знал. Того и гляди будет генерал-штаб-доктором! Вот вам и коллекция! — заключил сентенциозно доктор, хотя сам и не имел намерения поднести кому-нибудь свою собственную коллекцию.
      Однако Евграф Иванович все-таки стереоскопа не купил, зная, что никакие ключи не спасут его от любопытства супруги, и лишь время от времени заглядывал к доктору в каюту и просил позволения полюбопытствовать, осведомляясь: нет ли чего новенького?
      И Лаврентий Васильевич с удовольствием показывал, после чего оба эти почтенные отцы семейств пускались в оценку статей разных “штучек” и, наговорившись досыта, расходились, вполне довольные сеансом, как называл Лаврентий Васильевич эти секретные развлечения при помощи стереоскопа.
      Разборка вещей окончена. Большая часть офицеров приготовилась к съезду на берег. В час подают обедать, но моряки едят лениво, и даже доктор, к удивлению, не обнаруживает обычного аппетита. После обеда никто не уходит отдыхать. То и дело кто-нибудь выбегает наверх посмотреть: “где мы” — и, возвращаясь, объявляет, сколько еще остается ходу. Возбуждение увеличивается до нервного состояния по мере приближения “Грозного” к Кронштадту. Этому последнему дню, казалось, нет конца. Время тянется чертовски долго, и все ворчат, что корвет еле ползет, а он между тем под парами и парусами, идет по девяти узлов.
      Капитан часто выходит наверх и нервно ходит по мостику, нетерпеливо подергивая плечами. То и дело он спрашивает у Никандра Мироновича с нетерпением в голосе:
      — К шести должны ведь прийти, а?
      — Надо прийти-с! — отвечает штурман, сам охваченный волнением, которое он скрывает под видом обычной своей суровости.
      — А вовремя возвращаемся… Опоздай день-другой… Кронштадт бы замерз. И то у берегов льдины! Пришлось бы в Ревеле зимовать!
      Через несколько минут он спускается вниз и говорит на ходу вахтенному офицеру:
      — Как покажется Толбухин маяк, пришлите сказать!
      — Есть!
      Но капитану не сидится и не дремлется на мягком диване его большой, роскошной каюты. Он словно на иголках, — этот коренастый, плотный, крепкий моряк лет под пятьдесят. Умевший владеть собой во время штормов, он решительно не может теперь справиться с нетерпением, которое отражается на его красном, обветрившемся лице с выкатившимися глазами и небольшим вздернутым носом, на его порывистых движениях. Он то встает, то садится и беспощадно теребит своими толстыми короткими пальцами седоватые подстриженные баки и рыжие усы. И у него вырываются отрывистые слова:
      — Миша, пожалуй, и не узнает… Вырос… Катя… большая девица теперь… Володя… Милые мои!
      Его лицо светится нежной отцовской улыбкой, глаза слегка заволакиваются, и он теперь совсем не похож на того свирепого капитана, прозванного “бульдогом”, которого так боялись, во время авралов и учений, офицеры и матросы.
      Вал винта быстро вертится с обычным постукиванием под полом капитанской каюты. Капитан прислушивается, считает обороты винта, и ему кажется, что их будто бы меньше, чем было. Он надевает фуражку на свою круглую, коротко остриженную голову, действительно напоминающую бульдога, и снова поднимается на мостик.
      — Лаг! — приказывает он.
      Бросили лаг и докладывают, что девять узлов хода.
      — Старшего механика попросить!
      Через минуту является засаленный и черный Иван Саввич.
      — Сколько фунтов пара держите?
      Иван Саввич говорит.
      — Нельзя ли еще поднять фунтиков десять?
      — Можно-с.
      — Так поднимайте и валяйте самым полным ходом!
      Когда механик ушел, капитан посмотрел вокруг, взглянул на голые брам-стеньги и сказал вахтенному офицеру:
      — Ставьте-ка брамсели!
      Наконец, в пятом часу открылся Толбухин маяк, а через два часа “Грозный” показал свои позывные и, минуя брандвахту, входил на пустой кронштадтский рейд.
      Город и мачты судов в гавани едва чернели в белой мгле падающего снега.
      — Свистать всех наверх на якорь становиться! — раздалась веселая и радостная команда вахтенного офицера.
      — Свистать всех наверх на якорь становиться! — проревел так же радостно боцман.
      И эти крики отозвались невообразимою радостью в сердцах моряков.
      — Из бухты вон, отдай якорь! — скомандовал старший офицер.
      Якорь грохнул в воду. Якорная цепь с лязгом завизжала в клюзе, и “Грозный”, вздрогнув, остановился на малом рейде, близ стенки купеческой гавани, почти на том же самом месте, с которого он ушел в дальнее плавание три года и два месяца тому назад.
      Офицеры радостно поздравляли друг друга с приходом. Матросы, обнажив головы, благоговейно крестились на Кронштадт. Бледный от волнения и усталости, Никандр Миронович в ответ на поздравления Кривского крепко пожимал ему руку, не находя слов.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4