Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Матроска

ModernLib.Net / Станюкович Константин Михайлович / Матроска - Чтение (стр. 1)
Автор: Станюкович Константин Михайлович
Жанр:

 

 


Константин Михайлович Станюкович
Матроска

I

      Жадно, бывало, заглядывались матросы, возвращаясь небольшими кучками с работ в военной гавани, на молодую, пригожую и свежую, как вешнее утро, жену рулевого Кислицына, Груню.
      При встречах с нею почти у каждого из них точно светлело на душе, радостней билось сердце, и невольная ласковая улыбка озаряла лицо.
      И когда она, степенная, сосредоточенная и серьезная, проходила мимо, не удостоив никого даже взглядом, многие с чувством обиды и в то же время восхищения смотрели вслед на крепкую и гибкую, хорошо сложенную маленькую фигурку матроски, которая быстро шагала, слегка повиливая бедрами.
      И нередко кто-нибудь восторженно замечал:
      — И что за славная эта Груня!
      — Д-да, братец ты мой, баба! — сочувственно протягивал другой. — Но только ее не облестишь… Ни боже ни! — не то с досадой, не то с почтением прибавлял матрос… — Матроска правильная… честная… Не похожа на наших кронштадтских… Она кому угодно в ухо съездит.
      — Прошлым летом одного лейтенанта так угостила, что морду-то у его ажно вздуло! — со смехом проговорил кто-то.
      — За что это она?
      — А вздумал, значит, лейтенант ее под микитки… Черт!
      — Вот так ловко! Ай да молодца Грунька! — раздавались одобрительные восклицания.
      Действительно, в Груне было что-то особенно привлекательное.
      Даже кронштадтские писаря, подшкиперы и баталеры, любители и поклонники главным образом адмиральских нянек и горничных, понимающих деликатное обращение и щеголявших в шляпках и кринолинах, — и те не оставались к ней презрительно равнодушны. Победоносно закручивая усы, пялили они глаза на эту бедно одетую матроску с приподнятым подолом затасканной юбки, открывавшим ноги, обутые в грубые высокие сапоги, в старом шерстяном платке на голове, из-под которого выбивались на белый лоб прядки светло-русых волнистых волос.
      Но все как-то необыкновенно ловко сидело на Груне. В щепетильной опрятности ее бедного костюма чувствовалась инстинктивная кокетливость женщины, сознающей свою красоту.
      При виде хорошенькой матроски, господа “чиновники”, как зовут матросы писарей и разных нестроевых унтер-офицеров, отпускали ей комплименты и, шествуя за ней, громко выражали мнение, что такой, можно сказать, Красавине по-настоящему следовало бы ходить в шляпке и бурнусе, а не то что чумичкой… Только пожелай…
      — Как вы полагаете, мадам? Вы кто такие будете: мадам или мамзель?
      — Не угодно ли зайти в трактир?.. Мы вас угостим… Любите мадеру?
      Вместо ответа матроска показывала кулак, и господа “чиновники”, несколько шокированные таким грубым ответом, пускали ей вслед:
      — Экая мужичка необразованная… Как есть деревня!
      Не оставляли Груню своим благосклонным вниманием, случалось, и молодые мичмана.
      Запуская на матроску “глазенапы”, они при удобном случае преследовали ее и спрашивали, где живет такая хорошенькая бабенка? Чем она занимается? Можно бы ей приискать хорошее место. Отличное! Например, не хочет ли она поступить к ним в экономки?.. Их всего трое…
      — Что ты на это скажешь, красавица?
      — Тебя как зовут?.. Куда ты идешь?
      — Прелесть какая ты хорошенькая!.. Без шуток, поступай к нам в экономки… хоть сегодня… сейчас… И кто из нас тебе понравится, тот может тебя целовать сколько угодно… Согласна?
      — Да ты что же, немая, что ли?
      Матроска делала вид, что ничего не слышит, и прибавляла шагу. И только ее белое красивое лицо, с прямым, слегка приподнятым носом, высоким лбом и строго сжатыми губами, алело от приливавшего румянца, и порой в ее серых строгих глазах мелькала улыбка.
      Ей втайне было приятно, что на нее, простую бедную матроску, обращают внимание даже и господа.
      Обыкновенно Груня не отвечала ни на какие вопросы и предложения уличных ухаживателей.
      “Пускай себе брешут, ровно собака на ветер!” — думала она и, не поворачивая головы, шла себе своей дорогой. Но если уж к ней очень приставали, она внезапно останавливалась и, прямо и смело глядя в глаза обидчикам, строго и властно, с какою-то подкупающею искренностью простоты, говорила своим резким, низким голосом:
      — Да отвяжитесь, бесстыдники! Ведь я мужняя законная жена!
      И, невольно смущенные этим открытым, честным взглядом, полным негодования, бесстыдники поворачивали оглобли, рискуя в противном случае познакомиться с самыми отборными и язвительными ругательствами, а то и с силой руки недоступной матроски.
      Через год после того, как Груня приехала из деревни к мужу в Кронштадт, уже все искатели уличных приключений знали тщету своих ухаживаний и оставили матроску в покое.

II

      В это майское погожее утро Груня возвращалась домой с узлом грязного белья, только что взятого ею от одной барыни, на семью которой она постоянно стирала. Узел был большой, а дорога — не близкая. Несколько утомившаяся после быстрой ходьбы, матроска свернула в глухой переулок и остановилась передохнуть. Опустив узел наземь, она помахала вытянутой затекшей рукой и затем стала оправлять сбившийся на голове платок, как к ней совсем неожиданно приблизился, семеня ногами и стараясь выпятить грудь колесом, старый, высокий и худой адмирал.
      Это был адмирал Гвоздев, свершавший обычную свою утреннюю прогулку, известный под кличкой “генерал-арестант”. Так звали его и матросы и офицеры за его жестокое обращение с людьми, обращавшее на себя внимание даже и в те жестокие времена. Кроме жестокости, Гвоздев был известен и своим развратом, и об его неразборчивых уличных похождениях, об его часто меняющихся экономках ходило в Кронштадте много анекдотов. Он был вдовец, и никто из детей не жил с ним. Все разбежались.
      Пораженный красотой матроски, адмирал как-то значительно крякнул и, озираясь по сторонам, спросил:
      — Ты, милая, кто такая?
      — Матроска, ваше превосходительство! — строго отвечала Груня, поднимая узел.
      — Г-гм… матроска? Прехорошенькая ты матроска. Как тебя звать?
      — Аграфеной люди зовут, — еще строже промолвила Груня.
      — Ты что же это с узлом? Белье стираешь, что ли?
      — Точно так…
      — А какого экипажа твой муж?
      — Двенадцатого…
      — Моей, значит, дивизии… Ты приходи-ка, Груня, к своему начальнику… Знаешь, где адмирал Гвоздев живет? Тебе всякий покажет. Ты будешь стирать мое белье. Так приходи сегодня же… слышишь?.. Останешься довольна, красавица! — продолжал старик, многозначительно понижая голос. — Да ты что букой смотришь? Сробела, что ли? Ишь ведь какая ты вся беляночка!.. Какие у плутовки свежие щечки… А шея просто сливочная!
      И, впившись жадным, похотливым взглядом своих замаслившихся маленьких темных глаз, которые на своем веку видели немало запоротых людей, на крепкую высокую грудь матроски, поднимавшуюся под тонким ситцем платья, адмирал протянул свою старческую, костлявую и сморщенную руку и длинными вздрагивающими пальцами ухватил за подбородок матроски.
      Резким движением Груня отдернула голову и гневно проговорила:
      — Рукам воли не давай, ваше превосходительство!
      И с этими словами двинулась.
      Адмирал понял это как хитрый маневр лукавой бабенки и, стараясь нагнать матроску, говорил:
      — Ишь какая сердитая… скажи пожалуйста… Да ты постой, не уходи, глупая… Слышишь, остановись… Что я тебе скажу…
      И матроска вдруг остановилась, полная какой-то внезапно охватившей ее решимости. Остановилась и глядела адмиралу прямо в глаза.
      Должно быть, старик не обратил внимания на выражение ее лица, потому что, обрадованный, взволнованно шептал ей:
      — Ты будь поласковее, глупая матроска!.. Ты мне очень понравилась, слышишь?.. Я и твою судьбу устрою и твоего мужа не забуду… Поступай ко мне в прачки!.. У меня будешь жить… И стирать не заставлю… Понимаешь… Одену тебя как кралю… и награжу… Согласна?
      Адмирал почти не сомневался, что столь блестящие для матроски предложения будут приняты.
      Но вместо согласия Аграфена гордо приподняла голову и негодующе проговорила вздрагивающим от волнения голосом:
      — Тебе бы богу молиться, тиранство свое над людьми замаливать, а не за бабами бегать!.. Песок сыплется, а он на грех облещать… Стыда в тебе нет, старый пес… Тьфу!
      Она плюнула и, бросив на адмирала уничтожающий, полный ненависти и презрения взгляд, пошла прочь.
      На мгновение старый адмирал ошалел — до того неожиданны были для него дерзкие речи. Сообразив, наконец, их значение, он побагровел и, сжимая кулаки, задыхающимся голосом прохрипел обычный свой окрик, разрешавший все его недоразумения:
      — Запорю!
      Но, поняв в ту же минуту, что запороть эту матроску никак нельзя, он в бессильной ярости выругал ее площадными словами и тихо поплелся назад, как-то беспомощно и растерянно поводя губами своего беззубого рта, распаленный еще более презрительным отказом этой красивой матроски.
      — Ишь ведь подлый! — повторяла взволнованная, негодующая Аграфена.
      Она первый раз встретила того самого генерал-арестанта, о котором не раз слышала от мужа, знала, какую ненависть возбуждает этот начальник, и рада была, что проучила “старого пса”.
      “Пусть, мол, от матроски услышал то, чего никто ему, злодею, не скажет!”
      Аграфена завернула наконец в небольшой глухой Дунькин переулок, направляясь к ветхому деревянному домику, в котором квартировала, как в нескольких шагах от дома увидела откуда-то появившегося и шедшего ей навстречу, поскрипывая сапогами, молодого, пригожего и щеголеватого писаря в новеньком сюртучке, в фуражке набекрень, с бронзовой цепочкой у борта и с перстеньком на руке.
      Давно уже приметила матроска этого писарька, юного, почти мальчика, черноглазого, с румяными щеками и небольшими усиками, который в последнее время что-то очень часто встречался с ней. То он появлялся на улице непременно в то время, когда она шла, и следовал за ней на почтительном расстоянии, то вдруг, обежав улицу, шел навстречу, потупляя при приближении глаза. То он поджидал ее, притаившись где-нибудь у ворот, и робко и восторженно, совсем не так, как другие, провожал ее восхищенными глазами. Когда случалось перехватывать строгий взгляд матроски, хорошенький писарек смущенно, словно виноватый, опускал глаза и так же быстро исчезал, как и появлялся.
      Груня, разумеется, понимала, что эти частые встречи не случайны, и не сердилась. Порой даже, завидя писарька, усмехалась про себя, польщенная и несколько удивленная таким упорным и деликатным ухаживанием. Этот черноволосый, кудрявый паренек казался ей тихим и робким, ровно овца. Ни разу не позволил он себе какого-нибудь охальства. Слова не вымолвил, взгляда дерзкого не кинул… Только глаза пялит.
      “Пусть, глупый, шляется, коли хочет. Не гнать же его с улицы… Да и за что?” — не раз думала про себя Груня и только боялась, жалея писарька, как бы муж не поймал его около дома и, обозленный, в пылу ревности, не прибил бы. С него это станет. Бывали дела. Страх какой он ревнивый!
      И теперь, бросив на писарька едва заметный быстрый взгляд, она увидала его робкое, грустное лицо. С самым серьезным видом, не обращая на него ни малейшего внимания, молодая женщина прошла мимо и невольно покраснела, чувствуя на себе горячий, ласкающий взгляд писарька.
      — И впрямь дурень! — весело шепнула она, скрываясь в воротах.
      А писарек из кантонистов, Васька Антонов, известный среди кронштадтских горничных как неотразимый сердцеед, победоносно закрутил свои усики и, принимая свой обычный веселый, несколько хлыщеватый вид, весело зашагал по улице, полный уверенности, что в конце концов, играя в любовь, он победит неприступную матроску. Только муж скорей ушел бы в море, а уж он сумеет “оболванить” эту строгую деревенщину. Тоже фордыбачится… Воображает, что если мужнина жена, так уж к ней и не подступись!
      — И не таких оболванивал! — самоуверенно вымолвил хорошенький писарек и оскалил крепкие белые зубы, вспоминая свои многочисленные победы, стяжавшие ему кличку “подлеца Васьки”.

III

      Весь день Аграфена стирала белье на дворе, близ крыльца, с ожесточенным усердием женщины, привыкшей к работе и любящей работу. Мысли ее заняты были бельем и разными домашними делами. “Писаренок”, как называла она своего робкого поклонника, промелькнул раз-другой в ее голове, возбуждая в матроске чувства жалости и опасения, как бы муж не увидал дурака мальчишку, если он повадится шататься около дома. Надо сказать, чтобы он не шатался, этот писарек… Нечего-то дурить ему!
      В полдень она сделала передышку, чтобы пообедать тюрькой и куском вчерашнего мяса, и снова принялась за работу.
      Убравшись с бельем, она сбегала в лавочку за колбасой и ситником, поставила самовар, собрала на стол и в ожидании мужа, усталая, присела на стул в своей небольшой комнате, которую они нанимали у старой вдовы-матроски, торговавшей на рынке.
      Эта низенькая комната с русскою печью, покосившимися углами и двумя окнами почти в уровень с немощеным переулком, поражала своею чистотой. Видно было, что хозяйка привыкла к опрятной домовитости и порядку и заботилась о том, чтобы придать своему скромному жилью уютный вид.
      Ситцевый чистый полог разделял комнату на две части. В одной был небольшой стол, покрытый цветным столешником, несколько стульев, шкапчик с посудой, гладильная доска и корзина с просушенным бельем. За пологом главное место занимала большая двухспальная со взбитой периной кровать, прикрытая разноцветным ватным одеялом, с горкою подушек в свежих наволочках. Большой красный сундук с бельем и платьем, запертый висячим замком, дополнял убранство спаленки. Прямо против кровати, в переднем углу, была устроена божница с несколькими образами, суровые лики которых выдавали старообрядческое письмо. Перед образами теплилась лампада и стоял ряд тонких свечей желтого воска, которые зажигались по праздникам.
      Покатый пол, сиявший белизной своих выскобленных и чисто вымытых досок, украшался “дорожкой” из черной смолистой пахучей пеньки. Самодельные ситцевые шторки закрывали окна от любопытных глаз, и на подоконниках красовались горшки с цветами, преимущественно геранью. А на выбеленных стенах висело несколько лубочных картин духовного содержания и — между ними — большая раскрашенная литография, изображающая грешников в аду.
      В начале седьмого часа пришел Григорий, вспотевший, красный и усталый после целого дня работы в гавани, на бриге “Вихрь”, на котором Кислицын был рулевым. От него сильно пахло смолой. Ею пропитаны были и его широкие жилистые руки, и его рабочая, когда-то белая парусинная голландка, и штаны.
      Он был совсем невзрачен, этот приземистый, широкоплечий, совсем белобрысый человек лет тридцати, с рябоватым лицом, опушенным светлыми баками, маленьким широким носом и толстыми губами, прикрытыми жесткими рыжими усами. Вместо бровей у него были припухлые красные дуги. Ноги были слегка изогнуты.
      Но и в выражении голубых серьезных глаз и скуластого круглого лица, и во всей фигуре матроса было что-то располагающее, внушающее к себе доверие, что-то сильное и вместе с тем скромное. Чувствовалось, что это — человек честный и стойкий.
      Глаза его радостно сверкнули при виде жены. В этом взгляде ясно светилась бесконечная любовь.
      — Здорово, Груня! — ласково, почти нежно проговорил матрос.
      — Здравствуй, Григорий!
      Голос матроски звучал приветливо, но не радостно. Спокойный взгляд, которым она встретила мужа, не был взглядом любящей женщины.
      Григорий пошел в сени мыться, затем переоделся и, выйдя из-за полога в красной ситцевой рубахе и чистых штанах, присел к столу, видимо довольный, что находится дома, в этой уютной, чисто прибранной комнате, и что жена побаловала его и колбасой и ситником. И всегда так она его балует, когда он к вечеру возвращается домой. Заботливая.
      Он закусывал молча и, когда они стали пить чай, сообщил ей о том, как сегодня старший офицер на бриге бесновался, полоумный, и выпорол пять человек.
      — А ты, Груня, стирала?
      — А то как же? Целый день стирала.
      И, помолчав, прибавила:
      — Давече утром, как несла белье, этот ваш генерал-арестант в переулке пристал…
      — Ишь подлая собака! — зло проговорил Григорий, и довольное выражение мигом исчезло с его лица. Он нахмурился. — Что ж он говорил тебе?
      — Звал к себе жить… Ты, говорит, одному мне стирать станешь белье. Судьбу нашу с тобой обещал устроить… Останешься, говорит, довольна…
      — А ты что? — нетерпеливо перебил Григорий, бросая строгий и пытливый взгляд на жену.
      — Известно что! — сердито ответила Аграфена, видимо обиженная и этим вопросом и подозрительным взглядом мужа. — Небось так отчекрыжила старого дьявола, что будет помнить!
      И она подробно рассказала, как “отчекрыжила”.
      — Ай да молодца, Груня! Так ему и надо, подлецу! И тиранство ему вспомнила?.. И старым псом назвала? Ну и смелая же ты у меня матроска! — весело и радостно говорил Григорий.
      Его лицо прояснилось. Большие голубые глаза любовно и виновато остановились на Груне.
      Но прошло минут пять, и он снова нахмурился и спросил:
      — А прощалыжника ветрела сегодня?
      — Какого такого прощалыжника? — в свою очередь спросила Аграфена, поднимая на мужа холодный, усталый взгляд.
      — Будто не знаешь? — продолжал матрос.
      — Ты говори толком, коли хочешь человека нудить.
      — Кажется, толком сказываю… Писаренок паскудный не услеживал тебя?
      — А почем я знаю?.. Не видала я твоего писаренка… Отвяжись ты с ним. Чего пристал!
      Раздражительный тон жены и, главное, этот равнодушно-холодный взгляд, который она кинула, заставил Григория почувствовать еще более мучительное жало внезапно охватившей его ревности.
      И он значительно проговорил, отчеканивая слова:
      — Я этому писаренку ноги обломаю, ежели он будет шататься около дома… Вчерась иду домой, а он тут, как бродяга какой, шляется… Как заприметил меня, так и фукнул… А то морду его бабью своротил бы на сторону… И беспременно сворочу… Слышишь?
      — Не глуха, слышу.
      — То-то…
      — Да ты чего зудишь-то? И все-то в тебе подлые мысли насчет жены… Постыдился бы… Кажется, я по совести живу… Ничего дурного не делаю… Веду себя честно, а ты ровно полоумный накидываешься… А еще говоришь: любишь. Разве такая любовь, чтобы человека мучить?
      Григорий сознавал правоту этих горячих упреков. Он знал, что жена безупречна, и все-таки временами не мог отделаться от подозрительной ревности. Беспредельно любивший жену, он чувствовал, что она не так любит его, как любит ее он, чувствовал это и в ее постоянно ровном обращении и в сдержанности ее ласк, и это-то и питало его ревнивые чувства, несмотря на безукоризненное поведение жены.
      Ему стало стыдно за то, что он безвинно обидел Груню, и он сказал:
      — Ну, ну, не сердись, Груня… Я ведь так, шутю… Я знаю, что ты правильная жена.
      И, словно бы стыдясь обнаружить перед ней всю силу своей ревнивой и страстной любви, он принял умышленно равнодушный и властный вид хозяина и примолк.
      — Однако и спать пора. Завтра до свету вставать! — проговорил он, окончив чаепитие. — Спасибо, что накормила и напоила… Идем, что ли, Груня? — ласково прибавил он, вставая из-за стола.
      — Ступай спи, а мне еще убираться надо.
      — Уберись и приходи… Нечего-то полуночничать!
      Матрос пошел спать, а матроска словно бы нарочно долго убиралась с посудой.
      — Ты что ж это, Груня? Долго будешь убираться? Иди спать, коли муж приказывает. Мужа слушаться надо! — раздался нетерпеливый голос Григория.
      — Иду, ну тебя!
      Молодая женщина с равнодушным, усталым и покорным выражением на своем красивом лице, потушив лампу, тихо скрылась за пологом.
      Скоро в полутьме комнаты, чуть-чуть освещенной мерцанием лампады перед образами, раздался громкий храп матроса.

IV

      Григорий был женат около пяти лет.
      Помор Архангельской губернии, он, как и большая их часть, придерживался старой веры. В церковь ходил только по обязанностям службы и втайне молился по-своему. Однако в нем не было нетерпимости раскольника-изувера, и он не гнушался есть с матросами из одного бака и не считал их погаными . Зато не пил вина и табаком не занимался.
      Исправный и добросовестный, Григорий был отличным матросом и с первого же года поступления на службу назначен был рулевым.
      Еще бы!
      С малых лет Григорий каждую весну отправлялся с отцом и двумя работниками на Мурман, где в одной из закрытых бухт стоял на зимовке небольшой, допотопной конструкции, палубный карбас с необходимою снастью для ловли трески. Этот карбас принадлежал отцу и составлял главный источник существования семьи. Его оснащивали, проконопачивали, просмаливали, чинили старенькие парусишки и, помолясь богу и святым угодникам, уходили на промысел и проводили иногда в неприветном Ледовитом океане по целым неделям, не приставая к берегу.
      Всего навидался и испытал Григорий в эти опасные плавания.
      Случалось, и не раз, что смелые промышленники бывали на волос от смерти и уже готовились к ней, когда свирепая северная буря застигала в океане, далеко от берегов, маленькое старое суденышко с разорванными парусами и носила его, беспомощное бороться с жестоким ураганом, по седым, высоким волнам, грозившим ежеминутно поглотить маленькую скорлупку с несколькими выбивающимися из сил смелыми пловцами.
      В таких случаях приходилось только надеяться на бога да на Николу-угодника, вызволяющего отважных моряков, которых нужда и бесшабашная отвага, соединенная с невежеством, выгоняют на подобных отчаянных посудинах в свирепый океан.
      И старик помор, отец Григория, смело, не теряя присутствия духа, правивший рулем, чтоб не поставить судна поперек волнения, в такие тяжкие часы становился напряженнее и бывал молчаливее и суровее, чем обыкновенно. В его красном, обветрившемся лице стояло выражение какой-то угрюмой покорности человека, готового к смерти и встречавшего ее не раз лицом к лицу. Только губы его шептали молитву Николе-угоднику, да временами смягченный взгляд его зорких глаз любовно и тоскливо останавливался на сынишке.
      Много гибнет каждое лето таких поморских судов вместе с людьми, но Никола-угодник как-то вызволял из всех опасностей карбас, на котором находился Григорий. Буря затихала и давала возможность бежать к берегу под наскоро зачиненными парусами. И моряки, словно бы изумленные, что остались живы, только безмолвно крестились и снова принимались откачивать воду, набиравшуюся в расшатанное бурею судно.
      Случалось, что этих мореходов-мужиков, не имевших, конечно, ни морских карт, ни компаса, о которых и не слышали, а полагавшихся на свое морское чутье, на глаз да на милосердного бога, вместо Мурмана заносило на Новую Землю, и там, на безлюдном острове, в каком-нибудь пустом становище прежде зимовавших промышленников, приходилось зимовать, питаясь чем бог пошлет и что раздобычит ружьишко, и ждать вешнего солнышка, чтобы пуститься в обратный путь к Мурману и дать с оказией весточку домой, что, мол, живы и к осени, если бог даст, будем в деревне.
      Эта суровая, полная постоянной напряженной борьбы и опасностей жизнь сделала Григория смелым моряком, приучила быть скромным и правдивым — с морем какая же может быть ложь? — закалила в нем твердый, решительный характер и развила привычку к той молчаливой созерцательности, которая нередко встречается у людей, находящихся в частом и близком общении с природой.
      Правя рулем в тихую погоду, когда остальные спали в крошечной тесной каютке, пропитанной запахом трески, или сидя на отдыхе на палубе, после нескольких часов ловли рыбы, Григорий невольно наблюдал и этот беспредельный холмистый океан с далеко раздвинувшимися рамками горизонта, и это высокое небо, и это никогда не заходящее холодное полярное солнце, и эти роскошно-яркие снопы северного сияния. И, подавленный величием и таинственностью всего окружающего, он еще более проникался весь религиозным чувством страха и почтения к творцу, и в то же время в нем появлялась какая-то пытливая мечтательность, бессознательно требовавшая и от этого океана, и от неба и солнца разрешения вопросов и сомнений, неопределенных и неясных, но назойливых и смущавших его впечатлительную душу.
      В такие минуты душевной приподнятости он спрашивал себя: отчего людская неправда царит на земле, когда господь так всемогущ? Зачем он, всевидящий и милосердный, попускает насилие и зло, корысть и несправедливости?
      Но тихо рокочущий океан не давал ему ответа. Не разгоняли сомнений ни солнце, ни небо…
      И он уходил спать неудовлетворенный, но с твердым намерением самому жить правильно.
      Как-то шутя Григорий выучился сам читать и писать и любил особенно читать евангелие и разные духовные книги.
      Когда старика отца стали одолевать ревматизмы, двадцатилетний Григорий без него ходил на Мурман и промышлял на своем суденышке, такой же смелый и хладнокровный, каким был и его отец. Возвращаясь осенью домой, он приносил всегда хорошую выручку за проданную рыбу, и старик отец особенно любил своего младшего сына.
      Ему пошел двадцать четвертый год, и он еще не знал совсем женщин, сохраняя целомудрие, как однажды отец сказал ему, оставшись с ним наедине:
      — Пора тебе и жениться, Гришуха. Я уж тебе и невесту высмотрел… Знаешь Марью Коновалову из Засижья?
      Григорий вдруг изменился в лице и проговорил:
      — Не неволь, батюшка. Нежелательна мне эта невеста.
      — По какой такой причине? — спросил, нахмурившись, отец, привыкший к безусловному повиновению детей.
      — Нелюба она мне, — почтительно, но твердо отвечал сын.
      — Как окрутишься — полюбится. Девка молодая, чистая, ядреная… И из хорошего дому… Коноваловы, сам знаешь, первые мужики в Засижье.
      — Неповадна она мне… Не по сердцу! — снова решительно заявил Григорий.
      — Уж не подыскал ли ты себе сам невесты? Так сказывай, коли что… Слава богу, давно в лета вошел…
      И старик пытливо заглянул в лицо своего любимца.
      Ни отец, ни мать, ни сестры, ни брат, да и никто на селе не догадывался о том, что Григорий, обыкновенно застенчивый и избегавший общества баб и девок, словно бы боявшийся их, был пленен пригожей и степенной Груней, одной из дочерей бедного вдового мужика-односельчанина. И восемнадцатилетняя Груня, на руках у которой было главным образом все домашнее хозяйство, за вечными заботами да хлопотами, кажется, тоже не замечала, как странно глядит на нее Григорий при встречах и как ищет их, не решаясь, однако, не только намекнуть ей о своей любви, но даже заговорить с ней. Охватила его страсть к Груне как-то внезапно, — точно ожгло всего и осветило внутри, — когда он вернулся поздней осенью с Мурмана и однажды встретил ее на улице.
      Григорий признался отцу, что действительно наметил себе невесту, и прибавил:
      — Ежели она согласится и ежели будет ваше с матушкой родительское благословение, то я женюсь с охоткой, батюшка.
      Он проговорил эти слова, по-видимому, спокойно, но чуть вздрагивающий голос и заалевшее лицо выдавали его волнение.
      — Ишь ведь скрытный какой! Никто и не приметил, как ты девку подыскал… Кто ж это твоя пава? Признавайся… Ежели девка хорошая, супротив твоего хотенья не пойду… Здешняя, что ли?
      — Здешняя… Аграфена Синицына.
      — Что ж, Аграфена девка правильная, работящая и рассудливая… Золото-девка, можно сказать. Только дом их вовсе бедный… Бесприданница твоя Аграфена, а то чем не невеста…
      — Небось не в бедный дом войдет…
      — Да я не перечу… Бери себе Аграфену.
      Просиявший Григорий поблагодарил отца за согласие и вдруг, внезапно омрачаясь, проговорил:
      — Только пойдет ли за меня?
      — Отчего не пойдет? — воскликнул старик, словно бы обиженный за сына и удивленный его сомнению. — Всякая с радостью за тебя пойдет. Ты, слава богу, парень у меня не худой… Промышляешь не хуже меня… Смышленый и душевный парень… Ни табаком, ни вином не занимаешься… Не бойсь, Аграфена не дура… Должна пойти. А ежели что, отец прикажет, так не посмеет против воли… Я сам сватом пойду…
      — Только силком не надо… Ежели, значит, против воли…
      — Да разве ты с ней не обладил?
      — То-то не решался! — застенчиво проговорил Григорий.
      — Эх ты тюлень, тюлень! Всем-то ты взял, Гришуха, а вот только стыдливый какой-то… Точно малый ребенок… Ну, ну, не сумлевайся… Сама охоткой пойдет.
      Отец Аграфены с радостью принял предложение.
      Не протестовала и Груня.
      Хотя она и не чувствовала особенной склонности к Григорию, но он противен ей не был. И ни для кого не билось сильнее ее сердце, и ничей взгляд не смущал ее, не испытавшей еще любви. Замуж выходить во всяком случае надо, а Григорий парень тихий, добрый, непьющий и по всему селу считается лучшим промышленником.
      В тот же вечер Григорий с какою-то торжественною серьезностью спросил молодую девушку:
      — Волей идешь за меня, Груня? Не принудили?
      — А то как же? Неволей бы не пошла! — отвечала Груня.
      Обрадованный, счастливый Григорий стал говорить ей, как любит он ее и как будет беречь свою “ласточку”, и, пользуясь темнотой, порывисто привлек ее к своей груди и стал осыпать ее лицо безумными поцелуями.
      Но Груня, покорно отдаваясь этим поцелуям и слушая эти застенчивые излияния, не находила отклика в своем сердце и, казалось, была более удивлена, чем счастлива.

V

      Григорий прожил с молодою женой зиму и весной, по обыкновению, отправился на Мурман. Плавая на своем карбасе, он тосковал по Груне и с нетерпением ждал осени.
      Пришла осень, он возвратился домой, но недолго пришлось ему наслаждаться радостью быть вместе с любимой женой.
      В 1853 году пронеслась зловещая весть о войне. Приуныли в деревнях старики и старухи, приуныли молодые парни. Весть эта говорила о солдатчине с ее жестокостями того времени, о смерти, о разорении, о разлуке с близкими на целые двадцать пять лет. Человек словно бы отрывался от родины и становился чужим для нее.
      Вести подтвердились. Приехал исправник и прочитал бумагу об усиленном наборе. Григория, как младшего сына, забрали и назначили матросом.
      Отчаяние Григория, внезапно оторванного от деревни, от любимого промысла, от молодой жены, было беспредельное. Старик отец не выдержал и прослезился, прощаясь с сыном навсегда. Доживет ли он до его возвращения, и возвратится ли он когда-нибудь? Мать голосила. Одно только несколько утешало Григория, — надежда выписать к себе Груню.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4