«Бесшабашный»
ModernLib.Net / Станюкович Константин Михайлович / «Бесшабашный» - Чтение
(стр. 1)
Константин Михайлович Станюкович
«Бесшабашный»
Из современных нравов
I
— А почему, позвольте вас спросить, я должен стесняться? Ради чьих прекрасных глаз? — Но известные принципы… правила… — А если у меня нет никаких? — Как никаких? — Да так, никаких-с. Мой принцип: беспринципность. — А боязнь общественного мнения? Страх перед тем, что скажут? В ответ на эти слова мой сосед за обедом в честь одного почтенного юбиляра, бессменно и безропотно просидевшего на одном и том же кресле двадцать пять лет, — молодой человек того солидного и трезвенного вида, каким отличаются нынешние молодые люди, выстриженный по-модному, под гребенку, с бородкой a la Henri IV
, в изящном фраке, румяный от избытка здоровья и выпитого вина, — взглянул на меня, щуря свои серые, слегка осоловелые, наглые глаза, словно на человека, только что вырвавшегося из больницы «Всех скорбящих», с одиннадцатой версты. — Вы из… из какой неведомой Аркадии изволили приехать? — насмешливо сказал он. Он подлил в стакан кло-де-вужо, отпил не спеша несколько глотков с серьезностью человека, знающего толк в хорошем вине, и продолжал слегка докторальным тоном своего мягкого и нежного баритона: — Я, милостивый государь мой, боюсь только своего патрона. Одного его боюсь и никого больше!.. Вы знаете Проходимцева? Нет? Вон, наискосок сидит, рядом с худощавым седым стариком и, верно, заговаривает ему зубы, такой приземистый и широкоплечий пожилой господин, с пронизывающими маленькими глазками, лысый, в очках… Видите? — Вижу. — Ну, вот это и есть мой патрон. Слышали, конечно, о нем? — Слышал… — Это замечательный человек. Был когда-то приходским учителем в каком-то захолустье, а теперь председатель трех правлений, учредитель многих предприятий, общественный деятель, меценат, филантроп и ко всему этому, разумеется, продувная бестия, стоящая, выражаясь языком янки, двух миллионов. Нынче он сыт и потому позволяет себе роскошь быть честным человеком и преследовать злоупотребления. Он больше уже не получает промесс, не рвет процентов с заказов, не пишет дутых отчетов, не устраивает общих собраний с подставными акционерами и не играет на бирже. Он проповедует теперь экономию и воздержание; как бывший искусный вор, отлично ловит неискусных воров, пишет записки о народном благосостоянии, называет себя патриотом восемьдесят четвертой пробы и по воскресеньям ездит в Лавру помолиться о своих грехах… — Однако ваш патрон… — Весьма большая умница! — с авторитетом и видимым сочувствием произнес молодой человек. — Un homme a tout faire…
Знает где раки зимуют и умеет влезть куда угодно. Голова золотая. — Отчего же вы его боитесь? — Наивный вопрос! Причина простая: Проходимцев может выгнать меня из своего правления, как только придет ему в голову эта глупая фантазия… — Но такая фантазия не приходит? — Положим, Проходимцев ко мне благоволит и даже верит… На всякого мудреца довольно простоты… верит в мою преданность, как я верю в свои шесть тысяч жалованья и две ежегодной награды. Положим, я работаю много: сижу целый день в правлении и по вечерам правлю литературные произведения Проходимцева… Он говорит не хуже Гамбетты, а пишет, как сапожник. Но ведь и его может укусить муха? Могут ему ловко шепнуть через даму его сердца, что я недостаточно усердно мечусь в своей канцелярии и недостаточно проникнут его идеями… А он любит проникновение… Ведь могут? — Ну, допустим, что могут… — И тогда ваш покорный слуга на тротуаре. Ищи другого места, ищи нового принципала! Вот я и боюсь Проходимцева и вполне проникаюсь его идеями… А общественное мнение? — усмехнувшись, протянул молодой человек. — Какое мне до него дело? Что мне Гекуба, и что я Гекубе? Кто из мало-мальски неглупых людей боится его? Возьмите хоть Проходимцева! Разве его, нажившего два миллиона без вмешательства прокурорского надзора, общественное мнение преследует? Разве от него отворачиваются? Напротив! Его везде принимают с большим почетом. Он свой в обществе и выдает дочь за испанского гранда… У него бывают, в нем ищут, его просят о местах. Его портрет с биографией помещается в «Ниве», и газеты не иначе упоминают его имя, как предпослав: «Наш известный железнодорожный деятель и истинно русский человек». Все знают, что его два миллиона не с неба упали, все помнят, как трепали, лет пятнадцать тому назад, его имя в газетах, и все тем не менее ласкают его, втайне завидуя ему, как умному человеку, который, так сказать, из ничтожества сделался тузом, избегнув бубнового туза на спину, и обеспечил себя и своих близких. Все это старо, как божий мир, и известно, как таблица умножения… А вы: боязнь общественного мнения! Какое такое общественное мнение? Кого оно удерживает? Вон, взгляните на того толстяка с отвислой губой и с оголенным черепом, похожего на раскормленного борова, со звездой Льва и Солнца… Это крупный землевладелец в одной из южных губерний. Все знают, что сын его, юноша, застрелился, ужаснувшись действий отца… Конечно, психопат был… а дочь убежала… А посмотрите, как любезно все с ним говорят… И он, как видите, совсем не похож на кающегося… Посмотрели бы вы, какие он фестивали задает, приезжая по зимам в Петербург… Обеды — восторг. — Вы бываете у него?.. — Бываю. Отчего ж не бывать? У него все бывают. А вон… на том конце стола… красивый молодой человек, такой здоровый и сильный, покручивающий усы… Разве его тоже преследуют, — продолжал мой собеседник, становившийся все более и более словоохотливым к концу обеда, после нескольких бутылок вина, — разве преследуют его за то, что он за приличный гонорар состоит в артюрах? Его, не без некоторого основания, оправдывают отсутствием средств и необходимостью сделать карьеру при помощи чужой бабушки, если своей нет… Да и по правде сказать, если отрешиться от предрассудков, профессия как и всякая другая!.. Кому же, скажите на милость, мешает ваше так называемое общественное мнение? Кто только не плюет на него? — с циничным, откровенным смехом добавил молодой человек.
II
Кстати, надо его представить читателю. Рекомендую: кандидат прав и естественных наук Николай Николаевич Щетинников. От роду двадцать восемь лет, но его серьезный и строгий вид заставляет ему давать больше. Сын небогатых и почтенных родителей, из захудалого дворянского рода, обожавших своего первенца и выбивавшихся из сил, чтоб дать ему образование и поставить на ноги. С отроческих лет подавал надежды, что не пропадет, и в гимназии слыл под прозвищем «бессовестного» за отвагу, с какою он разрешал разные этические вопросы. Учился отлично и, поступив в университет, окончил два факультета. Родителей почитал, получая ежемесячно по пятидесяти рублей, но считал отца порядочным дураком за то, что он, бывши одно время на хорошем месте, не сумел воспользоваться случаем и пребывал в бедности, а мать считал дурой за то, что потакала отцу в его, давно потерявших смысл, идеях. Еще в университете, слыша про чужие успехи, выработал теорию полной свободы личности делать то, к чему влекут желания, не стесняясь средствами, и эту теорию успешно оправдывал историческими примерами и ссылался на Шопенгауэра и Гартмана, которых изучал с удовольствием. В эту же пору он усвоил себе докторальный самоуверенный и несколько наглый тон и щеголял откровенностью мнений. Он говорил, что у молодого поколения и иные изгибы мозговых линий (эту чепуху он, впрочем, вычитал в каком-то журнале), и особого устройства нервная система, и более чувствительная организация, в особенности желудка и кишечника, и следовательно, и иные задачи, чем у старого поколения. Надо принимать жизнь как она есть и не стесняться предрассудками и разными, по счастью, забывающимися словами. Бери от жизни всякий, что может, и думай лишь о себе. Успех оправдывает решительно все. Все это он не без гордости называл «новым словом». Надо сказать правду, это «новое слово», подкрепленное немножко философией, немножко историей, немножко естествознанием, немножко статьями распространенных газет и даже стихотворениями некоторых молодых поэтов, — хотя и всецело заимствованное у щедринского Дерунова, имело благодаря оскудению мысли и глухому времени успех среди некоторых товарищей, хотя их и шокировала, так сказать, оголенность этого нового слова. Молодость все-таки брала свое даже и у «молодых стариков», выраставших в неблагоприятных условиях. Но Щетинников именно хвастал этой самой наготой, называя ее доблестью независимого мнения. Внимательное наблюдение над жизнью еще более укрепляло его теорию и дало санкцию его вожделениям, и он вышел из университета вполне готовый для практической деятельности, лозунг которой: «Прочь предрассудки, и да здравствует бесшабашность!» По окончании курса Щетинников мало-помалу прекратил переписку с родителями. Не было никакого расчета, ибо они, по недостатку средств, не могли ему больше помогать. Кроме того, отец надоедал ему разными вопросами о душевном его настроении и о планах будущей деятельности, — вопросами, которые представлялись молодому человеку совсем наивными, чтоб не сказать глупыми. А мать, кроме того, требовала длинных писем. Ему было не до писем. Он искал места. Сперва он хотел было поступить в судебное ведомство, рассчитывая со временем быть отличным товарищем прокурора. На этом месте можно было, по его мнению, показать себя какой-нибудь пикантной обвинительной речью или лукавой прозорливостью в уловлении неосторожных сограждан, — недаром же у господина Щетинникова был такой мягкий, такой вкрадчивый баритон. Но, на великое счастье будущих клиентов будущего прокурора, судьба столкнула Щетинникова с Проходимцевым. Они познакомились, и молодой человек пришел в восторг от этого умного и превосходно говорящего дельца. В свою очередь и Щетинников понравился Проходимцеву. Он словно узнал в молодом человеке самого себя в молодости, с тою же отвагой и с тою же бесшабашной беззастенчивостью, но в улучшенном издании, дополненном образованием и научным обоснованием бесстыдства. И была еще разница: Проходимцев рассуждал и действовал исключительно как художник, не ведая дебрей науки, а только чутьем угадывая, где что плохо лежит, а Щетинников — как трезвый мыслитель, по наперед составленному плану, без страха и сомнений. Судьба Щетинникова была вскоре решена. Он поступил на службу к Проходимцеву и с тех пор служит у него. Он — член правления и управляющий делами Проходимцева. Кроме того, он секретарь дамского благотворительного кружка, член Общества мореходства и торговли и надеется, что звезда его поднимется высоко. У него на черный день уж есть десять тысяч. Он холост, выжидает богатой невесты и широкого поприща.
III
Щетинников положил на тарелку спаржи и принялся есть, запивая вином. Под шум многочисленных тостов в честь почтенного юбиляра, просидевшего двадцать пять лет на одном и том же кресле и ни разу даже не воспользовавшегося отпуском, несмотря на гнетущую боль в пояснице и вообще расстроенное здоровье — такова была любовь его к служебным обязанностям (обо всем этом, конечно, упомянули ораторы!), — Щетинников снова вернулся к прерванному разговору. Несколько возбужденный после пяти бокалов шампанского и еще наглее щуря свои глаза, он сказал: — Уж не называете ли вы общественным мнением газетную болтовню, — это ежедневное переливание из пустого в порожнее с более или менее пикантными faits divers
, скандальчиками и, подчас, игривыми фельетонами да руганью между собою журналистов? Не этой ли выразительницы общественного мнения прикажете бояться? Ха-ха-ха! Кого пугает отечественная пресса? Какого серьезного человека, понимающего, что он не актер и не певичка, которых можно пробирать на здоровье! Разве еще провинциальную сошку, какого-нибудь мелкого воришку, бездарных артистов, страдающих манией величия, молодых беллетристов да, по временам, самих же газетчиков, когда они вдруг почувствуют себя не на настоящем курсе для… для успеха розничной продажи… Они ведь народ пугливый… эти выразители общественного мнения… и доходами не брезгуют! Щетинников помолчал, погладил свою выхоленную, благоухающую светло-русую бородку и заметил со смехом: — Меня самого, я вам скажу, года два тому назад две-три газеты удостоили своим вниманием… — Вас? За что? — Да, видите ли, на работах при железной дороге в один прекрасный день обвалилась насыпь и… три человека рабочих были задавлены, а пять вытащены увечными… Дураки сами были виноваты. Я тогда имел главное наблюдение за работами. Проходимцев меня командировал из Петербурга. Ну-с, газеты, разумеется, обрадовались случаю. Не всегда же им представляются случаи, на которых можно разыграть, так сказать, героическую симфонию и в то же время не бояться никаких largo…
И завопили о том, что ваш покорнейший слуга да еще один техник виноваты и что следует нас по меньшей мере в места не столь отдаленные, благо мы с техником состояли на частной службе, и, следовательно, нас можно было, во имя торжества справедливости, посылать хоть на Сахалин без риска задеть чье-нибудь корпоративное самолюбие. И торжество справедливости, и надлежащий курс! Чего же более желать газетчику? А ведь есть дураки: верят, что это геройство! Ну и что же вы думаете, проиграл я от этой газетной травли? — внезапно обратился он ко мне. — Не знаю. — Напротив, даже выиграл в глазах моего патрона Проходимцева. Выиграл и награду получил. А вернувшись в Петербург, я вскоре познакомился с этим самым джентльменом, который посылал меня на Сахалин. Премилый человек… Мы с ним у Кюба завтракали и до сих пор сохранили приятельские отношения. Смеялся тогда, как узнал, что я тот самый, который и так далее… «Очень, говорит, рад что вы не на Сахалине. А я, говорит, рад был случаю… Как же: три убитых и пять раненых. По крайности, можно было не об Аркадии да Ливадии писать. И без того, говорит, вроде девицы легкого поведения… Строчишь неизвестно о чем и в каком придется тоне. Что, говорит, редактор велит, то и излагай, а редактор, в свою очередь, требует, чтобы было написано и весело, и с маленькой загвоздкой, и обязательно в истинно русском духе. Вот ты и изворачивайся с таким винегретом…» Неглупый малый этот публицист… Еще на днях приходил ко мне за даровыми билетами и жаловался… — На что? — Да на тяжесть своего ремесла… Прежде, говорит, хоть «жида» да «чухну» изо дня в день пробирали — всегда, значит, был материал, а теперь вдруг редактор приказал изъять «жида» из повседневного употребления… Просто беда… Не придумаешь, говорит, о чем и писать, чтобы было и весело, и патриотично, и с загвоздкою!.. — передавал Щетинников и при этом хохотал. — Вы очень заблуждаетесь, воображая, что все журналисты похожи на вашего знакомого. — Знаю-с. Есть разновидность, которая величает себя честными журналистами, — иронически подчеркнул Щетинников. — А вы как их величаете? — Порядочными таки болванами, вот как я их величаю, если вам угодно знать… Людьми предрассудков, совершенно отставшими от времени… И после минутной паузы воскликнул: — И после этого вы думаете, что кто-нибудь боится газетной болтовни? Боится газет? Нашли кого бояться! — с презрением прибавил Щетинников и велел подать себе шартрезу. Тем временем юбиляр, окруженный толпой, перешел в другую комнату, и мы остались одни за столом.
Нам подали кофе. Щетинников закурил сигару. Эта редкая, даже и в наши дни, откровенность молодого человека, несмотря на возбуждаемое отвращение, заинтересовала меня. Я знал Щетинникова, когда он еще был гимназистом, встречал его — редко, впрочем, — во времена его студенчества и, хотя много слышал о нем и об его «новом слове», тем не менее никак не ожидал встретить подобный расцвет открытого и словно бы гордящегося собой бесстыдства. И, чтобы поддразнить его, я заметил: — Вы хвастаете. Наверное, и вы боитесь и общественного мнения и газет. — Напрасно так думаете, — отвечал он, пожимая плечами. — Я никогда не хвастаю. Наплевать мне и на общественное мнение и на газеты. — Так-таки и наплевать? — Еще бы. Они не остановят меня от всего того, что я лично для себя считаю удобным. По-ни-маете ли, у-до-б-ным! — отчеканил он с самым наглым хладнокровием. — А совесть, наконец? — Совесть? — переспросил он и вслед за тем так весело и беззаботно залился своим пьяным смехом, что я, признаться, совсем опешил. А Щетинников, словно наслаждаясь моим смущением, не спускал с меня глаз и после паузы отхлебнул ликера и, протяжно свистнув, продолжал: — Стара, батюшка, штука… Эка что выдумали, какого жупела!.. Он, может быть, годится для вашего поколения, но не для нас… Совесть?! Это одно из тех глупых слов, которые пора давно сдать в архив на хранение какому-нибудь добродетельному старцу. Ха-ха-ха!.. Пилат, говорят, спрашивал: что есть истина? А я спрошу: что есть совесть? — Что ж она, по-вашему? — Отвлеченное понятие, выдуманное для острастки дураков и для утешения посредственности и трусости… Вот что такое совесть, по моему мнению, если вам угодно знать. Наука ее не признает… Она знает мозг, центры, сознание, печень и так далее, а совести не знает… Это один из предрассудков… И многие люди носятся с ним, как уродливые женщины со своей добродетелью, на которую, к сожалению, никто не покушается… И хотели бы обойтись без совести, да не умеют. Никому их совесть не нужна-с… Вы, конечно, изволите знать историю? — неожиданно спросил Щетинников. — Изволю. — В таком случае вам должно быть небезызвестно, что от древнейших времен и до наших дней так называемые бессовестные люди всегда имели успех и даже иногда удостоивались памятников от благодарного потомства, как, например, Наполеон Первый. Я на памятник не рассчитываю, нет-с, но рассчитываю на отличную квартиру, на роскошь, на богатство, на положение — словом, на то, что мне нравится, не заботясь о совести, которой не имею чести знать… Ха-ха-ха! Вас, я вижу, удивляют мои положения? — Не стесняйтесь… продолжайте, продолжайте… — Я и не стесняюсь, предоставляя вам удивляться на доброе здоровье… Я человек без глупых предрассудков… — Как же, вижу, совсем без предрассудков… — И — заметьте — имею доблесть самостоятельного мнения. Са-мо-сто-ятель-ного! — продолжал он, начиная слегка заплетать языком… — Все эти прежние идеалы отжили свой век… Довольно-с! А то — чем пугают людей: совесть!.. И наконец, самая эта совесть бывает различная. Одного она беспокоит именно за то, за что другой считает себя сосудом добродетели, как изображают эти сосуды в детских книжках… Наполеона Третьего, я полагаю, мучила бы совесть, даже допуская ее, если бы не удалась декабрьская резня, а Проходимцева, например, — если бы он прозевал случай нажить честно и благородно свои миллионы… У животных нет совести, и они — ничего, живут себе, не чувствуя в ней потребности. Этот фетиш поистаскался и перестает, слава богу, пугать даже и не особенно мудрящих людей. И gros publique
умней стала. А то, прежде, крикнет какой-нибудь любимый писатель: «Берегись, совесть!» — публика и ошалеет и остановится в нерешительности, словно перед городовым, готовым схватить за шиворот. — А теперь? — подал я реплику. — А теперь хоть горло надорвите, господа проповедники и хранители священного знамени… Ваша песенка спета… Теперь иные песни поют старики поумнее и молодые писатели с новыми взглядами и с новыми задачами… Еще неумело, но тон взят верный… А моралистов слушать не желают… Довольно!.. Если же и прочтут, то… пожмут плечами и… усмехнутся… Вот хоть бы сам граф Лев Толстой… Его сиятельство дописался до чертиков со своей правдой и совестью, а в последнее время даже нелепые вещи пишет… Пусть забавляется его сиятельство на разных диалектах… Его философия нас не переделает-с. Мы жить хотим, а не резонерствовать без толку и философствовать на тему: что было бы, если б ничего не было? Да-с. Жить хотим в свое удовольствие и не по стариковской указке, а по своей! — воскликнул не без некоторого раздражения Щетинников, словно что-то все-таки ему мешало жить, несмотря на его бесстыдство, по своей указке. Я молча взглядывал на это раскрасневшееся, красивое и наглое лицо, несомненно неглупое и энергичное; на эту статную, видную, уже выхоленную фигуру, дышавшую самоуверенностью и смелостью молодого, полного сил, наглеца, чувствующего под собою крепкую почву, и невольно вспомнил об его отце, который после смерти жены одиноко доживал свой век в маленьком заштатном городке на скромную свою пенсию. Вспомнил и порадовался, что он не видит и не слышит своего сына да, вероятно, и не вполне представляет себе, что вышло из его первенца — прежнего любимца. Старый идеалист, старавшийся прожить всю свою жизнь по совести, веривший в добро, искавший, худо ли, хорошо ли, истины и стремившийся в своем маленьком скромном деле приложить свои идеи, — как бы поникла твоя седая голова при этих речах!.. А Щетинников между тем под влиянием хмеля становился все развязнее и наглее и словно хотел поразить меня независимостью своих мнений… — Да-с… Все вопросы нравственности, собственно говоря, заключаются в приспособлении к духу времени и в успехе… Успех покрывает все. Сделайся я в некотором роде персоной, как Проходимцев, так ваши газеты и пикнуть обо мне не посмели бы, хотя бы я нажил не два миллиона, как мой патрон, а целых пять, и хотя бы моя совесть казалась бы либеральным дятлам не чище помойной ямы… Да наделай я каких угодно, с вашей точки зрения, пакостей… что из этого?.. Кого я побоюсь, если относительно прокурора я прав?.. Еще посвятили бы мне прочувствованные статьи… А я утром за кофе буду читать и… посмеиваться себе в бороду, пока совестливые дураки будут дожидаться меня в приемной… Ха-ха-ха! Вот вам и совесть… Однако… боюсь вас утомлять. И то, кажется, я с достаточной полнотой изложил свои взгляды! — проговорил Щетинников. — Пора туда, к старикам пойти… Ишь они разошлись, заспорили… Он замолчал и прислушался. Из соседней комнаты явственно доносились громкие голоса. Говорили о голоде и голодающих. — А вы как об этом думаете? — А мне-то что? Мне какое дело? От этого мне ни холоднее, ни теплее. Жалованье свое из правления я по-прежнему буду получать. Лепту свою я все-таки принес: триста рублей пожертвовал, вручив их одной любвеобильной старушке… Нельзя же… Noblesse oblige…
Может быть, с нею и экскурсию свершу в неурожайные губернии… Она носится с этой мыслью… Открывать хочет столовые. Сама имела глупость пожертвовать десять тысяч на это дело… Ищет людей и обратилась ко мне… Что ж, на месяц я поеду… Это в моде нынче, да и поездка с этой ярой филантропкой может мне пригодиться. Она с большими связями, эта старуха! — прибавил, засмеявшись пьяным смехом, Щетинников и, поднявшись, прошел в соседнюю комнату, откуда все еще доносился громкий разговор. Я расплатился и вышел из ресторана. Этот молодой человек с его цинизмом и наглостью не выходил у меня из головы, и я думал: «Неужели таких бесшабашных много?» Это было бы ужасно, если б не было и другой молодежи, ничего общего не имеющей с господами Щетинниковыми и которая с презрением отворачивается от этого «нового слова» бесстыдства.
Месяца через три после встречи с Щетинниковым я услыхал, что он, благополучно съездив в голодающие местности, охотится за богатой невестой, немолодой уже девушкой, Зоей Сергеевной Куницыной. Я знавал эту барышню и понял, что охота должна быть интересной. Коса нашла на камень.
IV
Зрелый девичий возраст как-то незаметно подкрался к Зое Сергеевне. Ей стукнуло тридцать лет. Ее лицо потеряло свежесть, поблекло и пожелтело, как осенний лист. Черты обострились, и в выражении подвижной физиономии появилась жесткость. В углах неспокойных блестящих глаз обозначились чуть заметные «веерки» и над бровями — морщинки. Приходилось надевать косынки и фишю, чтоб скрывать худобу прежде красивого бюста. Маленькие холеные руки в кольцах сделались костлявыми, и ямки на них исчезли. Молодые люди уже не заводили, как прежде, «интересной», полной недомолвок, болтовни, изощряясь в остроумии, чтобы понравиться девушке, не бросали на нее красноречивых взглядов, не возили цветов и бонбоньерок, не проигрывали на пари конфект и при встречах бывали как-то особенно почтительно-серьезны, стараясь при первом удобном случае дать тягу. По временам у Зои Сергеевны стали пошаливать нервы, вызывая мигрени и беспричинную хандру. В такие дни Зоя Сергеевна нервничала и, несмотря на свою сдержанность, бывала раздражительна и зла. Она придиралась к горничной, ядовито допекала кухарку и по целым дням не говорила с maman, приводя в смущение кроткую старушку, вдову-генеральшу с седыми буклями и недоумевающим взглядом круглых глаз, которая боготворила и немного побаивалась своего единственного сокровища — «очаровательной Зизи», и говорила о ней всем не иначе как с благоговейным восторгом низшего существа к высшему. Модный петербургский доктор по нервным болезням, курчавый брюнет лет под сорок, с умным, несколько наглым лицом и уверенными манерами, с напускной серьезностью тщательно исследовал Зою Сергеевну. Он задавал ей множество вопросов, глядя в упор своими пронизывающими, казалось насмешливо улыбающимися черными глазами, покалывал острием иглы спину, плечи, руки и ноги и с небрежным апломбом определил неврастению, осложненную малокровием. «Болезнь очень обыкновенная в Петербурге!» — прибавил он в виде утешения, прописал бром, мышьяк, посоветовал весной прокатиться в Крым, на Кавказ или за границу («куда вам будет угодно!») и, зажимая в своей пухлой волосатой руке маленький конвертик с двадцатью пятью рублями, любезно проговорил провожавшей его до прихожей генеральше: — Никакой опасности нет… Весьма только жалею, что не в моей власти прописать вашей дочери более действительное средство! — значительно прибавил доктор, понижая голос. В ответ старушка мать только безнадежно вздохнула.
V
Надо сказать правду, Зоя Сергеевна мужественно встретила свое увядание. Она поняла, что с зеркалом спорить бесполезно, и, с присущим ей тактом, стала на высоте своего нового положения. Как девушка умная и притом казавшаяся моложе своих лет, она не скрывала своей тридцать первой весны и, с рассчитанной откровенностью самолюбивого кокетства, называла себя старой девой, к ужасу генеральши, все еще считавшей Зизи «обворожительной девочкой», и к досаде многих барышень-сверстниц, все еще желавших, при помощи косметического искусства, казаться юницами, забывшими арифметику. Она почти перестала выезжать и носить туалеты и цветы, которые могли бы обличить претензию молодиться, и стала одеваться с изящной простотой женщины, не думающей нравиться, но всегда одетой к лицу, и кокетничала скромностью костюмов. Чтобы как-нибудь убить время, Зоя Сергеевна записалась членом благотворительного общества «Копейка»; начала посещать «психологический» дамский кружок, в котором «научно» вызывались духи и «научно» поднимались на воздух столы; принялась читать, кроме любимых ею французских романов, статьи по философии и искусству, бойко перевирая потом в разговоре философские термины; выучилась играть в винт и рассуждать, по газетам, о политике; сделалась ярой патриоткой в духе времени; бранила евреев и усиленно занялась живописью по фарфору. В то же время Зоя Сергеевна, к вящему огорчению maman, все с большей энергией и, по-видимому, искренностью стала выражать чувства презрения к браку и к семейной жизни. То ли дело быть свободной и независимой! Еще насмешливее, чем прежде, относилась она теперь ко всяким любовным увлечениям, глумилась над «прозябанием» замужних приятельниц и над «дурами», которые еще верят в мужскую любовь, и хвалила «Крейцерову сонату». Впрочем, как девушка благовоспитанная, хвалила с оговорками. Мысль в основе верна, но, боже, что за неприличный язык! И Зоя Сергеевна, не красневшая при чтении самых скабрезных французских романов, которых изящный стиль как будто заволакивал грязнейшие мысли и положения, искренно возмущалась резкими выражениями великого русского писателя. Презрительное отношение к замужеству было любимым коньком зрелой барышни. В последние три-четыре года она так часто и много болтала на эту тему, что уверила и себя и мать, будто она в самом деле чувствует ненависть к браку. Она даже рисовалась этим, считая себя оригинальной, не похожей на других, девушкой. В самом деле, все рвутся замуж, а она не чувствует ни малейшего желания. Все влюбляются, страдают, делают глупости, а Зоя Сергеевна ничего этого знать не хочет. Она, правда, любила прежде пококетничать с мужчинами, подразнить ухаживателей, — это, во всяком случае, интересно. Но сама она была слишком холодного темперамента и чересчур рассудительна и осторожна, чтоб увлечься очертя голову. Она легко держала себя в узде и не сделала бы подобной оплошности. Прежде, когда Зоя Сергеевна была моложе, она не прочь была от замужества и к браку не относилась с брезгливым презрением. Она втайне лелеяла мечту покорить какого-нибудь изящного кавалера из высшего общества, с звучной фамилией и, разумеется, с большим состоянием. Эта атмосфера grand genre'a
привлекала Зою Сергеевну. И молодая девушка не раз мечтала, как он, высокий, красивый и элегантный брюнет, упадет перед ней на колени и на лучшем французском языке предложит ей руку и сердце, и как она великодушно согласится быть его женой, сперва проговоривши маленький монолог на таком же отличном французском языке. Выходило очень красиво, точь-в-точь как во французских романах. Выйдя замуж, она сумеет держать мужа в руках, стараясь ему нравиться. Для этого она достаточно умна и знает мужчин. Но — увы! — эти мечты так и оставались мечтами. Родители Зои Сергеевны были небогатые люди. Отец ее, военный генерал, получал одно лишь жалованье. В ту пору бабушка Зои Сергеевны еще не думала оставить своей внучке трехсот тысяч наследства, — и блестящего кавалера, во вкусе молодой девушки, не оказалось. Были, правда, два-три жениха, но ни один не представлял собой «хорошей партии» и не нравился, и она им отказывала. У одного была невозможная фамилия, другой был вульгарен, третий, наконец, — без определенного положения и ревнивый до неприличия. — Теперь я и подавно не сделаю глупости — не выйду замуж, если б и нашелся какой-нибудь любитель старых дев и моих трехсот тысяч! — говорила Зоя Сергеевна с обычной своей усмешкой.
Страницы: 1, 2, 3
|
|