По происхождению из мелких купцов, отец Виталий, несмотря на монашеский обет, был сребролюбив. Он копил деньжонки и давал по мелочам в «заимообраз», до получки жалованья, и с небольшой лихвой. В иностранных портах, посещаемых клипером, отец Виталий ни разу не был. Находил, что «не подобает», да и жалел потратиться на покупку статского платья. Раз было он попробовал съехать на берег, кажется в Англии, в своем монашеском одеянии, но скоро вернулся, ругательски ругая английских уличных мальчишек, провожавших его по улице целой толпой. Зато, когда клипер заходил в русские порты Тихого океана, отец Виталий оживал: вместе с несколькими охотниками-матросами отправлялся, бывало, на рыбную ловлю (он был отличный рыболов) на целый день и возвращался обыкновенно в чересчур веселом расположении духа.
– И ловок же поп наш ловить рыбу! – говорили матросы, передавая подробности рыбной ловли… – Ну, и насчет вина горазд…
Наконец вышел наверх и капитан. Отвечая любезно на поклоны, он поднялся на мостик. Это был высокий, несколько сутуловатый, худощавый мужчина лет сорока. Что-то спокойное, неторопливое, скромное и в то же время уверенное было в его манерах, в походке, в чертах серьезного энергичного лица, окаймленного черными, начинавшими серебриться, бакенбардами, в добром, спокойном взгляде черных глаз. Сразу чувствовалось, что это человек твердой воли, умеющий владеть собой при всяких обстоятельствах, привыкший управлять людьми и пользовавшийся авторитетом не в силу своего положения, а вследствие кое-чего более существенного и прочного. Во всей этой спокойной фигуре было что-то располагающее и внушающее доверие. Он так же спокойно и неторопливо распоряжался во время шторма, как и в обыкновенное время; все знали, с каким хладнокровием и находчивостью этот же самый человек, три года тому назад, выбросился во время бури на берег, чтобы спасти судно и людей. Старый матрос, бывший в то время на шкуне и теперь служивший на клипере, рассказывая этот эпизод и описывая, какой напал на всех ужас при виде шкуны вблизи бурунов, разбивающихся о подводные каменья, так говорил про капитана:
– А он-то стоит это, братцы вы мои, на мостике, и нет в нем никакого страху… «Не робей, говорит, ребятушки, не робей, говорит, молодцы!..» Ну, видим – он не сробел, и наш страх пропадать стал… И командует быдто на ученье… Так на всех парусах и пронеслись промеж скал, да и врезались в мелкое место… И все тогда вздохнули, перекрестились… видим – спаслись. Он как есть потрафил… А не вздумай он выброситься – быть бы всем нам покойниками, потому якорья потеряли, машина испортилась, а вихорь так и несет на каменья. А от этих самых подлых каменьев до берега далече… А буря и не дай тебе господи!.. А он и выдумал… Как это мы врезались, он и говорит: «Ну, молодцы, ребята… Славно работали… Теперь, говорит, отдохнем!» И ушел вниз… Господь его, видно, любит и бережет за евойную доброту, за то, что матроса не обижает!.. – прибавлял рассказчик.
– Д-да!.. Такого капитана мы еще не видывали… – поддакивают матросы. – Одно слово, голубь!
При появлении капитана Василий Иванович подобрался, приосанился, отступил несколько назад и, снимая, по морскому обычаю, фуражку, раскланялся с своей обычной, несколько аффектированной служебной почтительностью, в которой, однако, не было ничего заискивающего, унизительного. Этим поклоном Василий Иванович не только приветствовал уважаемого человека, но, казалось, и чествовал в лице его авторитет командирской власти.
– С добрым утром, Василий Иванович! – проговорил капитан, пожимая Василию Ивановичу руку. – Успели уж совсем убраться! Клипер так и сияет! – прибавил он, озираясь вокруг.
Довольная улыбка растянула рот Василия Ивановича до ушей. Он засиял еще более от этого вскользь сказанного комплимента и скромно проговорил:
– Управились помаленьку, Павел Николаевич!
И затем прибавил озабоченно:
– Такелаж несколько ослаб после перехода, Павел Николаевич. Надо бы тянуть…
– Что ж, вытянем…
– Когда прикажете начинать?
– Успеем еще, Василий Иванович… Мы здесь простоим неделю, если не будет каких-нибудь особых приказаний от адмирала; с почтовым пароходом завтра придет из Сан-Франциско почта. Адмирал, кажется, в Сан-Франциско.
– На флаг! На гюйс! – раздался веселый голос вахтенного мичмана.
На клипере воцарилось молчание. Василий Иванович отступил назад и взглянул на часы. Оставалась еще минута. Сигнальщик перевернул минутную склянку и смотрел, как медленно сыпался песок.
– Склянка выходит, ваше благородие! – доложил он вахтенному офицеру.
– Ворочай! Флаг и гюйс поднять! – раздалась команда.
Все обнажили головы. Выстроенный на шканцах караул отдал честь, взяв ружья на караул. Горнист заиграл поход. Боцмана и унтер-офицеры засвистали в дудки. И в то самое время, как колокол бил восемь ударов, брам-реи, заранее поднятые, были моментально повернуты, и оба флага, кормовой и носовой, взвились на флагштоках.
Все надели фуражки. На военном судне начался день.
Новый вахтенный офицер с последним ударом колокола взбежал на мостик. Смена вовремя свято соблюдается между моряками, особенно в море, да еще в скверную погоду. Опоздать без предупреждения, при смене товарища, считается чуть не преступлением.
Окончив сдачу, мичман спросил:
– Вахты как теперь на якоре будут? Суточные?
– Да. Старший офицер разрешил…
– Так я на целый день дерну на берег!.. Счастливо оставаться! – проговорил мичман весело и пошел в кают-компанию пить чай.
К капитану, стоявшему на другой стороне мостика, подходили между том офицеры, заведующие отдельными частями, с обычными ежедневными рапортами о благополучии вверенных им частей. Капитан выслушивал, приложив руку к козырьку, по очереди короткие рапорты артиллериста, штурмана, доктора и старшего офицера, обменивался с ними рукопожатиями, и рапортующие уходили.
Когда Василий Иванович окончил свой краткий рапорт, капитан сказал:
– Сегодня утром придется ехать с официальными визитами, но к вечеру я рассчитываю быть на клипере, Василий Иванович. И завтра целый день останусь, – подчеркнул он. – Значит, вам ничто не мешает ехать на берег, Василий Иванович…
– Успею еще… Пожалуйста, из-за меня не стесняйтесь, Павел Николаевич!.. Я, вы знаете, небольшой охотник съезжать… Так разве, немножко прогуляться, что ли! – прибавил Василий Иванович, краснея…
Между капитаном и старшим офицером нередко происходили сцены, где один старался превзойти деликатностью другого. Бывали эти сцены по случаю съездов на берег. Оба они одновременно почти никогда не оставляли клипера, кто-нибудь из них да оставался. Таков был заведенный морской порядок. Капитану, по его положению, разумеется, чаще приходилось съезжать: делать официальные визиты, принимать приглашения на обеды и пр.; он всегда старался, чтобы и Василию Ивановичу было время съездить на берег. Василий Иванович, с своей стороны, отказывался, говоря, что ему и не хочется и работы есть на клипере… Так отговаривался он и теперь.
– Уж вы и так заработались, Василий Иванович. Надо и вздохнуть… Посмотрите, как хорошо не берегу… И за город стоит проехаться… Консул вчера говорил, что там прелестные апельсинные рощи и славные виды…
– Да, хорошо-с! – проговорил Василий Иванович, взглядывая на берег… – Хорошо-с! Я, если позволите, вечерком съезжу-с…
– И завтра поезжайте, Василий Иванович…
– Завтра я думал начать такелаж тянуть.
– Нет, нет, Василий Иванович, подождем лучше… Дайте и людям отдохнуть… Уж я бы вас просил дня три никаких работ не делать и учения можно пропустить…
– Слушаю-с!
– Да команду можно бы уволить на берег… Пусть прогуляются…
– Я думал – после работ, как такелаж вытянем…
Капитан улыбнулся.
– Вытянем и такелаж, не беспокойтесь… Ведь в два дня кончим?
– Кончим.
– Ну, значит, можно команду отпустить два раза на берег… Перед работой и после… Согласны?
– Слушаю-с… Вот фор-марса-рея тоже чуть-чуть подалась… Надо бы в запас новую…
– Разве не выдержит?
– Выдержит, но только есть трещинка… правда, пустяшная…
– Так подождем, Василий Иванович…
– А краситься не будем, Павел Николаевич?
– Эка вы какой, Василий Иванович!.. И так, кажется, благодаря вам, клипер – игрушка!..
Обыкновенно капитан сдерживал Василия Ивановича, когда старший офицер, преследуя свой идеал порядка и чистоты, чересчур увлекался и утомлял людей. Капитан умел всегда убедить Василия Ивановича, не прибегая к приказаниям. Некоторое несогласие между ними во взглядах на чистоту и порядок не портило их отношений. Недаром Василий Иванович был вышколен в морской дисциплине и вдобавок был искренне расположен к капитану.
– Прикажите, пожалуйста, к девяти часам приготовить вельбот! – обратился капитан к вахтенному офицеру.
– Есть! – ответил офицер.
– Я постараюсь пораньше вернуться, Василий Иванович, да не забудьте, что и завтра я дома! – еще раз повторил, улыбаясь, капитан и ушел к себе в каюту.
Все офицеры давно ушли вниз собираться на берег, а Василий Иванович все еще не спускался. Ему еще надо взглянуть на клипер снаружи и с боцманом править реи, и он приказал подать «четверку» к борту.
– На четверку! – раздалась команда.
– На четверку! – повторил боцман.
А между тем Антонов, вестовой Василия Ивановича, уже несколько раз выглядывал из входного люка, показывая свою коротко остриженную белобрысую голову и не решаясь доложить Василию Ивановичу, что пора ему пить чай. За хлопотами сегодняшнего утра Василий Иванович, казалось, и забыл, что еще не выпил своих обычных двух стаканов и не выкурил после них толстой, объемистой папиросы, и Антонов решил напомнить об этом своему барину.
– Тебе что? – заметил, наконец, Василий Иванович высунувшуюся голову и беспокойные взгляды своего Лепорелло [11].
– Чай, ваше благородие, готов…
Василий Иванович махнул головой, и белобрысая голова Антонова скрылась.
– Шлюпка готова, Василий Иванович! – доложил вахтенный офицер.
Василий Иванович отвалил от борта и объехал кругом, оглядывая клипер, стоя в шлюпке. Боцман Щукин то и дело перебегал с места на место, следя с клипера за старшим офицером.
Через пять минут Василий Иванович уже был на палубе и говорил Щукину:
– Фор-брам-штаг чуть-чуть ослаб… Вытянуть!
– Есть, ваше благородие…
– Да погиби, знаешь ли, нет настоящей у фор-брам-стеньги… Надо подать чуточку…
– Слушаю-с…
– Больше ничего, кажется… Работ сегодня никаких… Пусть команда отдыхает, а завтра повахтенно на берег.
– Есть! – еще громче и веселее отвечает боцман, оживляясь при мысли об удовольствии напиться на берегу, по обыкновению до бесчувствия.
– Да ты, Щукин, знаешь ли, повоздержись! – конфиденциально замечает Василий Иванович, хорошо знавший слабость старого служаки. – Боцман, а как съедешь на берег, напиваешься хуже стельки!..
– Постараюсь, ваше благородие! – тихо и нерешительно промолвил Щукин.
– Хоть на этот раз постарайся… Не очень пей! – говорит Василий Иванович более для очистки совести, зная тщету стараний боцмана, и опускается, наконец, в кают-компанию пить чай и вздохнуть после тревог и забот сегодняшнего утра.
VI
Капитанский вельбот и катер с офицерами давно уж отвалили от борта, а Василий Иванович все еще сидит на своем обычном месте, на диване, в опустевшей кают-компании, отпивая медленными глотками второй стакан чаю и дымя папироской. Делать Василию Ивановичу было решительно нечего; капитан просил дать отдых команде и никаких учений не производить; приводить в порядок ничего не оставалось – все было в порядке; распоряжения насчет будущих работ были сделаны, так что Василию Ивановичу поневоле приходилось благодушествовать, стараясь как-нибудь убить время до полудня, когда подадут обед, и затем уж можно будет вздремнуть часок-другой…
Василий Иванович выкуривал папиросу за папиросой, мечтал о том, как он проведет вечер на берегу, и по временам издавал какие-то неопределенные звуки томления от жары, вытирая вспотевшее, раскрасневшееся лицо… Второй стакан допит, четвертая папироса докурена, вопрос об ужине на берегу давно решен… Жарко, томительно жарко… Разве боцмана позвать и еще раз потолковать с ним насчет тяги такелажа?.. Но Василий Иванович уж давно толковал об этом, да и жаль беспокоить боцмана… «Надо и ему вздохнуть!..» – думает Василий Иванович и начинает насвистывать свой любимый мотив из «Роберта-Дьявола» [12]… В это время заботливый вестовой Антонов, давно уже исполняющий обязанности камердинера Василия Ивановича, словно понимая, что барин его может «заскучить», появляется в кают-компании и докладывает:
– Прикажете, ваше благородие, еще чаю?
– Жарко, братец…
– Точно так, ваше благородие… Настоящее пекло!
– А чай есть?
– Целый чайник…
– Ну, дай, пожалуй, – лениво говорит Василий Иванович.
Вестовой исчезает и через минуту приносит стакан горячего чаю и лимон.
– Портсигарник пожалуйте, ваше благородие, папирос наложить! – говорит Антонов.
Василий Иванович отдает свой объемистый серебряный портсигар и, по возвращении вестового, спрашивает:
– На берег небось хочешь, Антонов?
Белобрысое, скуластое, простодушное лицо молодого вестового ухмыляется.
– Любопытно, ваше благородие!
– Любопытно?.. Что ж тебе любопытно? – допрашивает Василий Иванович и сам невольно улыбается, глядя на своего любимца вестового.
– Все, ваше благородие… Очинно красивая сторона… И опять же, ваше благородие, народ! – прибавил Антонов и снова фыркнул.
– А что?
– Смеху подобно: голые почти что шляются. Сичас вот с пельсинами приезжал на шлюпчонке один – как мать родила… Лопочет, подлец, по-своему, сперва и не понять… Одначе ребята наши поняли и говорили как следует с эстим самым арапчонком…
– Говорили? – смеется Василий Иванович. – По-каковски же говорила матрозня?..
– А не могу знать, ваше благородие, но только друг дружку поняли и торговались… Арапчонок смеется, и наши смеются. Сказывают: нехристь, ваше благородие?
– Да, своя, брат, вера у них! – замечает Василий Иванович и прибавляет: – Завтра, Антонов, можешь ехать на берег!
– Слушаю, ваше благородие!
– А денег что ж не берешь?.. Разве не нужно?
– Никак нет. У меня есть доллер на гулянку. А вот хотел я было, ваше благородие, просить…
Антонов остановился, переступая с ноги на ногу и теребя двумя пальцами штанину.
– Что тебе?
– Платок бы мне нужно, ваше благородие… Так уж выберите какой профорсистей, ваше благородие…
– Платок?.. Зачем тебе платок? – удивился Василий Иванович.
– Бабе моей, ваше благородие, – говорит Антонов, краснея, и пуще теребит штанину, словно бы стыдясь обнаружить свои чувства к жене, для которой он прикопил уж немало подарков при любезном посредстве Василия Ивановича.
– Гм! жене!.. – задумчиво протянул Василий Иванович. – В какую же цену?
– Как окажет, ваше благородие… Только, если можно, чтобы с птицей… В деревне любят с птицами… показистей…
– Ладно, братец, куплю… А знаешь ты, сколько у меня твоих денег?
– Не могу знать, ваше благородие!
– Ну, вот и дурак! Как есть дурак ты, Антонов! Сколько раз говорил тебе, что ты должен знать… Считать, что ли, не умеешь…
– Запамятовал, ваше благородие…
– Запамятовал! Было десять долларов, да тебе следует два доллара от меня за месяц… значит двенадцать… Смотри, помни, а то не стану я держать твоих денег… А еще матрос… запамятовал!..
– Слушаю, ваше благородие… буду помнить. А вам прикажете, что ли, изготовить вольную одежу?
– Да… летнюю пару из сундука достань.
– Чечунчовый пенджак [13], что в Шанхае справляли?
Василий Иванович мотнул головой.
– Так уж я давече вынул и развесил, чтобы складок не оказывало…
– Ладно… Ужо к вечеру подашь.
Вестовой ушел.
Василий Иванович снова стал лениво отхлебывать чай, попыхивая толстейшей папиросой. Стояла полнейшая тишина в кают-компании. Только из-за приподнятых жалюзи одной из кают слышался равномерный скрип пера и шелест бумаги, и Василий Иванович невольно прислушивался к этому скрипу.
– Пишет… К Амалье своей, верно, все пишет доктор! – прошептал, улыбаясь, Василий Иванович.
Как и большинство офицеров, Василий Иванович знал – и даже обстоятельнее других знал – про все необыкновенные качества этой самой фрейлейн Амалии – скромненькой, худенькой, довольно миловидной белокурой немочки, с робким, словно недоумевающим, взглядом больших голубых глаз. В день ухода клипера из Кронштадта она приезжала проводить Карла Карловича, и Карл Карлович с необыкновенной торжественностью, весь сияя и млея, представил всех офицеров молодой девушке, повторяя с горделивой, самодовольной улыбкой: «Невеста моя, фрейлейн Амалия!» и тут же сообщал некоторым (в том числе и Василию Ивановичу), какая это прекрасная и благородная девушка. Фрейлейн Амалия при этом каждый раз краснела и, поднимая на Карла Карловича восторженно-застенчивый взор, то и дело стыдливо шептала: «Ах, Карл! ах, Карл!» – пока, наконец, после представлений, не уселась рядом с плотным, румяным и – несмотря на тридцатипятилетний возраст и почтенную лысину – несколько сентиментальным Карлом Карловичем.
Во все время прощального завтрака жених и невеста сидели в трогательном безмолвии, пожимая по временам друг другу руки, краснея и улыбаясь. Карл Карлович был торжественно печален, однако ел с аппетитом все подаваемые блюда, не забывая накладывать хорошие порции и невесте, и обводил всех каким-то горделивым, вызывающим взглядом, словно бы приглашая убедиться, какая прелестная у него фрейлейн Амалия и с каким благородным достоинством он умеет переносить тягость разлуки. И только когда стали поднимать якорь и провожавшие должны были уезжать с клипера, Карл Карлович не выдержал: обнимая невесту, заревел как белуга, не забывши, впрочем, в самую последнюю минуту прощанья шепнуть в виде утешения рыдавшей девушке, что он непременно скопит в плавании три тысячи, и тогда ничто не помешает их счастию… «Adieu, mein Liebchen!» [14]
Как человек крайне аккуратный, добросовестный и в такой же мере наивный, Карл Карлович, по-видимому, полагал, что мимолетного знакомства сослуживцев с его невестой еще недостаточно для надлежащей оценки ее качеств, и потому считал своим долгом дополнить это знакомство. С трогательным простодушием, перед которым всякая скептическая улыбка была бессильна, рассказывал доктор о фрейлейн Амалии, восторженно описывая ее душевные качества, ее любовь и преданность. Он таки любил и помечтать вслух, не замечая сдержанных улыбок, уверенный, что вместе с ним все должны радоваться его будущему счастью, – когда, вернувшись в Россию с чеком на три тысячи, английским сервизом, китайскими чашечками, японскими шкатулками и огромным запасом манильских сигар, он получит штатное место ординатора при госпитале, купит рояль, устроит обстановочку, женится и будет плавать в блаженстве: любоваться Амалией, английской посудой и китайскими вазами, выкуривая по десяти «чируток» [15] в день.
Когда Карл Карлович получал от невесты письма, то обыкновенно торжественно заявлял, указывая на толстый пакет: «Это от фрейлейн Амалии!» И, краснея от радости и волнения, уходил в каюту читать длинное послание. И, боже сохрани, в такие минуты оторвать Карла Карловича без особо уважительной причины, вроде переломленного ребра. Обыкновенно сдержанный, хладнокровный и терпеливый, Карл Карлович выходил из себя. Все знали об этом и значительно говорили: «Не беспокойте, господа, доктора. Он Амальины письма читает!»
Охотнее всего Карл Карлович делился своими «мечтами» с Василием Ивановичем, которого особенно уважал, одного его удостоивал переводом некоторых отрывков из немецких писем фрейлейн Амалии и пресерьезно обижался, если Василий Иванович, занятый служебными делами, не с достаточною экспансивностью разделял восторги влюбленного Карла Карловича.
Все это теперь невольно припомнил Василий Иванович, прислушиваясь к скрипу пера. Припомнил и задумался.
– Вот ведь пишет все… целые тетрадки исписывает… делится своими впечатлениями… Вернется в Россию и женится на своей Амалье этот счастливый Карла Карлыч! – проговорил вдруг Василий Иванович с какою-то безотчетною завистью старого холостяка и порывисто задымил папироской.
«Тоже вот Антонов… Платок жене просит купить… Сколько уж он накупил разных вещей… А вот ему так некому покупать! И писать некому, и не от кого получать писем. Нет ни одной души на свете, которая бы интересовалась его жизнью!»
Василий Иванович крякнул, подавив невольный вздох. Он решил не думать об этих вещах, но какое-то досадливое, обидное чувство одиночества и сиротливости совершенно незаметно подобралось к его сердцу, застав Василия Ивановича врасплох – не занятого службой, не увлеченного служебными мечтаниями. И – что было уж совсем странно и неожиданно – вся его служебная деятельность, все то, из-за чего он волновался, на что тратил столько сил, уходило куда-то вдаль, и, казалось, теряло все свое прежнее значение и прежнюю прелесть.
Совсем другие мысли, другие воспоминания, не имеющие ничего общего с «чистотой и порядком», к крайнему изумлению Василия Ивановича, назойливо лезли в голову, и из-за густых клубов дыма, медленно расходившегося в воздухе, выглядывала пара бойких глаз миловидного женского личика, и в воображении рисовались, точно дразнили, заманчивые картины, полные тихого счастия и радостной личной жизни.
VII
И он писал бы теперь письма, нетерпеливо ожидая возвращения в Россию, если бы жизнь побаловала его женскою привязанностью… А ее-то и не было до сих пор, несмотря на его старания завоевать женское сердце. Почему?.. Кажется, он мужчина ничего себе, человек нелегкомысленный, привязчивый, не злой, ну, и в некотором роде с положением, – и все-таки счастье ему не давалось.
Так думал, не без горького чувства, Василий Иванович, вспоминая свой последний неудачный кронштадтский «роман». И, как нарочно, все малейшие подробности того дня, в который он решился сделать предложение, оживали в его памяти, точно все это было не три года тому назад, а вчера…
С каким страхом и волнением остановился он в то памятное весеннее утро перед этим маленьким домиком в Галкиной улице, куда он так часто ходил по вечерам сыграть в пикет с господином Купоросовым, старым вдовцом, инженер-механиком, и поболтать после пикета с Сонечкой, его единственной дочкой. Он два года ходил в этот дом, привязываясь все более и более к молодой девушке, и, наконец, решился объясниться. Как нерешительно он дернул звонок, простояв несколько минут в раздумье у крыльца!.. Ему отворил двери сам господин Купоросов, худенький, сухонький, бравый и подвижной старик лет пятидесяти с хвостиком, и удивленно взглянул на Василия Ивановича, явившегося в будни в неурочный час, вдобавок в вицмундире и в расстроенных чувствах, словно после только что полученного «разноса» от начальства. А Василий Иванович пуще сконфузился от этого удивленного взгляда, объявил, что зашел по пути, собираясь сделать кое-кому визиты, и после четверти часа неклеившегося разговора о морских новостях и назначениях, о которых еще вчера вечером сообщал господину Купоросову, неожиданно выпалил, пыхтя и отдуваясь, что пришел просить руки его дочери.
Старый механик тогда понял, почему Василий Иванович в вицмундире, и не удивился предложению. Он крепко пожал руку претенденту, поблагодарил за честь, сказав, что был бы рад такому зятю, и вышел, весело проговорив своим приветливым баском: «Сейчас пошлю к вам Сонечку. Дай вам бог попутного ветра!»
Вот тогда-то и напала на Василия Ивановича настоящая робость, – куда больше той, какую испытывал он в ожидании адмиральских смотров!
С замиранием сердца ждал он прихода этой полненькой, кругленькой, хорошенькой брюнетки Сонечки, всегда приветливой, ласковой, весело слушавшей комплименты по уши влюбленного Василия Ивановича и дружески принимавшей подарки от своего поклонника, которого шутя называла «милым, хорошим дядюшкой». Напрасно старался он приободриться и уж совсем некстати взглянул в зеркало, чтобы поправить свои щегольские височки! Зеркало отразило такое ошалелое лицо, такой ярко пылающий крошечный носик, приютившийся среди багровых щек, что Василий Иванович поскорей отвел глаза, словно бы увидал чужую, неприятную физиономию…
Она что-то долге не приходила. Прошло минут пять, а Василию Ивановичу казалось, что прошло много времени. Ее все нет. «Верно, рассердилась!» – подумал он, и сердце его упало.
Наконец двери тихо скрипнули, и она впорхнула, свеженькая, веселая, ласковая, как всегда, в светленьком платье. С приходом ее словно просветлела гостиная, и радостная надежда оживила Василия Ивановича. Он порывисто дернулся с кресла, расшаркался ножкой по всем правилам, преподанным стариком Эбергардтом [16] еще в морском корпусе, поцеловал, по-старинному, беленькую, пухленькую с яминками ручку и… снова «ошалел», до того ошалел, что не мог произнести ни слова и стоял как пень. («Это-то и не нравится женщинам! Не ошалей я вначале, быть может не посадила бы она меня на мель!» – мысленно утешал себя теперь Василий Иванович, вспоминая свою застенчивость.) А Сонечка между тем, как настоящая барышня, да еще получившая воспитание в лучшем кронштадтском пансионе, как будто и не замечает, что Василий Иванович совсем сконфужен, и давай щебетать, словно канарейка, своим звонким голоском: «Хорошая ли погода? Не свежий ли сегодня ветер? Она собирается пройтись немного перед обедом. Будет ли Василий Иванович в четверг на балу в клубе? Конечно, будет! Она тоже собирается, она будет в новом платье из китайского крепона, rose de Chine [17], что осенью привез Макар Игнатьевич… Вы ведь знаете Макара Игнатьевича Подшипникова? Он – папин товарищ, механик. Подшипников много привез прелестных вещей… Катеньке Кочерыжкиной подарил прехорошенькие бразильские мушки для серег». Она все продолжает щебетать про клуб, про погоду, про Подшипникова и Катю Кочерыжкину, а Василий Иванович все молчит, как бревно, да пыхтит, взглядывая на Сонечку не то умоляющим, не то растерянным взглядом. «Да что вы сегодня странный какой, Василий Иванович! Что с вами?» – спрашивает, наконец, Сонечка. Что с ним?! Василий Иванович снова получает дар слова, чувствуя вдруг прилив необыкновенной храбрости. «Вы интересуетесь, Софья Семеновна, знать, что со мной. Интересуетесь?» И, не дождавшись ответа, Василий Иванович ставит все паруса. Все равно, выхода нет… Он начинает издалека, рассказывает, как рос, не зная ласки, оставшись сиротой, как тяжело жить на свете без привязанности… Служба, конечно, занимает, но служба еще не все… Человеку хочется другой, более полной жизни, хочется…
Что-то вдруг защекотало у него в горле от нахлынувшего чувства, умиленный взгляд затуманился слезой, и он снова потерял дар слова, чувствуя потребность в носовом платке и не зная, доставать ли платок, или продолжать. А Сонечка вся притихла, замерла – ждет, и с лица ее сбежала улыбка… Василий Иванович между тем полез за платком, ищет его по карманам, а платка нет – подлец вестовой забыл положить!.. И Василий Иванович снова теряется и робеет. Он оставляет, наконец, поиски за платком, предоставляя нескольким предательским слезинкам упасть на орден св. Станислава, одиноко украшавший его грудь, и с отвагой отчаяния, без дальнейших предисловий, объявляет, что любит давно Сонечку и просит быть его женой, обещая положить за нее душу.
Проговоривши эти слова, он опускает голову; словно подсудимый в ожидании приговора.
Сонечка, как водится, слегка ахнула от неожиданности (хотя господин Купоросов, как доброжелательный отец, предупреждая дочь, почему Василий Иванович пришел в будний день в эполетах, советовал не пренебрегать партией и не смотреть на то, что у Василия Ивановича подгулял нос. «Не с носом, Сонечка, жить, а с человеком!»), потом глубоко вздохнула, бросая грустный взгляд на лысину Василия Ивановича, блестевшую крупными каплями пота, и тихо, тихо, точно вместо толстенького и кругленького Василия Ивановича перед ней сидел тяжко больной, с которым нельзя говорить громко, – промолвила: «Благодарю вас, дорогой Василий Иваныч, за привязанность. Я всегда уважала вас, как друг, как сестра, но…»
И вместо окончания фразы – заплакала.
Тут уж Василий Иванович совсем пришел в себя и стал просить прощения, что смел огорчить Сонечку. Он так горячо извинялся, выставляя себя чуть не извергом за то, что полюбил Сонечку («Ну, не болван ли!» – снова сделал Василий Иванович мысленную вставку, вспоминая эти извинения), с таким азартом упрашивал забыть его слова, что Сонечка очень быстро и с видимым удовольствием простила Василия Ивановича, утерла глазки и снова повела речь об уважении и о чувствах сестры… Но бедному Василию Ивановичу, при всей его доброте, одних таких чувств было недостаточно; он рассеянно слушал эти утешения и, убедившись, что Сонечка настолько успокоилась, что уже улыбается и снова заводит речь о четверговом бале, торопился уйти и даже не поцеловал на прощанье дружелюбно протянутой ручки, а только крепко, крепко ее пожал. «Надеюсь, мы по-прежнему останемся друзьями?» – спросила безжалостная Сонечка. Василий Иванович вместо ответа взглянул на Сонечку взором, полным любви, и торопливо вышел.
В прихожей пришлось, однако, замешкаться. Василий Иванович что-то долго не мог всунуть руку в рукав пальто и как-то глупо улыбался, слушая конфиденциальный шепот старика Купоросова, помогавшего Василию Ивановичу надеть пальто. Купоросов советовал не отчаиваться. «Сонечка у меня взбалмошная девчонка, Василий Иваныч!