– Вы смеете еще говорить!? – повторила она, вся закипая гневом и окидывая уничтожающим взглядом своих сверкнувших глаз человека, который был пьян, ездил на тройке, ухаживал за Анной Петровной и вернулся в пятом часу утра, в то время, как жена сидела дома одна… больная.
Слова эти были вступлением к тому, что Варвара Александровна называла: «серьезно поговорить», а вслед за тем начался и самый разговор, вернее монолог, так как говорила только Варвара Александровна, а оробевший Борис Николаевич лишь тщетно пытался вставить слово оправдания, – монолог, перешедший в одну из тех бурных, неистовых сцен, которые столь любят подозрительные, страстные и нервные женщины, думающие только о своей любви, о своих страданиях, оскорблениях и правах и забывающие в своем наивном эгоизме о каких бы то ни было правах человека, который имеет завидную долю быть ими безгранично и горячо любимым.
Это было целое драматическое представление впечатлительной, экспансивной и страстной женщины, легко принимающей фантазию за действительность, подозрение за факт, частью искреннее, частью несколько театрально приподнятое, с криками, слезами, угрозами, с жестами отчаяния и непритворным страданием, – с эффектами и резкими переходами от трагического шепота глубоко несчастной женщины к властному крику оскорбленной повелительницы возмутившегося подданного, – от едких оскорбительных сарказмов и грубых ругательств мучительной ревности к мольбе о пощаде и уверениям в своей любви и своих добродетелях, – от заклинаний сказать все, все, всю правду и обещаний просить, если он разлюбил Ваву, к жестоким упрекам в подлом поведении, в обмане и в черной неблагодарности, – от злобных насмешек над «подлой тварью», на которую муж мог променять честную женщину, к угрозам покончить с собой, если он ей изменит…
И затем – истерика и заключительный обморок.
Борис Николаевич, хорошо знакомый с драматической жилкой характера своей Вавочки, был тем не менее сильно угнетен и в первую минуту считал себя бесконечно виноватым, готовый каяться, что поехал на тройке, да еще с Анной Петровной. Удрученный и растерянный, он перенес Вавочку на кровать, давал ей нюхать соли, нашатырный спирт, осыпал ее поцелуями. Но так как обморок не проходил и Вавочка лежала без движения, то Борис Николаевич, не вполне знакомый с продолжительностью и характером женских обмороков, выбежал из спальни и, взволнованный и испуганный, хотел было посылать за доктором. Но старуха-няня, Авдотья Филипповна, державшая втайне всегда сторону Бориса Николаевича и находившая, что он совсем не по-мужски позволяет помыкать собой вместо того, чтобы держать жену в повиновении, – остановила его от напрасной траты денег на доктора и уверенно объявила, что «все это» у барыни скоро пройдет от компрессов. Она приложит их сейчас.
– У барыни часто бывает эта самая «мегрень», – дипломатически и не без иронии назвала няня болезнь Варвары Александровны, – и, ничего себе, скоро проходит… Варвара Александровна, слава богу, дама здоровая… Не выспались, – вот и мигрень. А вы напрасно не волнуйтесь, Борис Николаич… Не из чего… И не ухаживайте сами за барыней, лучше будет. Наша сестра от потачки только больше дуреет… – конфиденциально прибавила Авдотья Филипповна. – Эка важность, что поздно вернулись… Вы посидите-ка в кабинете, пока я побуду у барыни, а Таня займет детей, – подбадривала няня Бориса Николаевича и взглянула на него с сочувствием и в то же время с сожалением, что он такая «тряпка».
День прошел в томительном беспокойстве. В квартире стояла тишина, точно в ней был тяжелобольной. Дети, слышавшие, как мама ругала папу, присмирели и боялись шумно играть. Мама больна. Мама спит. И все ходили на цыпочках.
А Борис Николаевич, несколько оправившийся от сцены, терзался упреками, что был откровенен, и дал себе слово впредь о тройках никогда не говорить и ни одного женского имени при жене не произносить иначе, как с порицанием. Он и жалел Вавочку, – она так близко принимает все к сердцу, бедная! – и в то же время находил, что его вина не настолько же, в самом деле, серьезна, чтобы так расстраиваться и делать такие ужасные сцены. Ведь если подобные сцены да в частых порциях, то это проявление любви, пожалуй, вроде каторги… Няня умная женщина и права: не следует потакать… «Эка важность, что я поздно вернулся и что ездил с Анной Петровной… Ну… поцеловал раза два руку… Только и всего!»
– Барыня вас просит, – доложила вошедшая Таня, довольно уродливая, пожилая девушка, любимица барыни.
Криницын с подавленным вздохом вышел из кабинета, как человек, не знающий, что его ждет: возобновление ли «бенефиса» (примеры бывали) или помилование. Осторожно ступая, вошел он за ширмы и хотя только что у себя в кабинете храбрился, считая свою вину не очень тяжкой, – здесь, перед Вавочкой, благоразумно имел покорный вид кающегося преступника.
Вавочка, хорошо выспавшаяся в течение дня, умытая и надушенная, успевшая, при помощи маленького зеркала, основательно познакомиться с наружным видом своего посвежевшего, после сна, лица и с эффектом распущенных черных волос, ниспадавших по белому фону капота, – лежала, полуосвещенная мягким светом фонарика, на убранной кровати, полузакрыв глаза, с томным видом оправляющейся от тяжкого недуга женщины.
Борис Николаевич осторожно взял ее руку, поднес к своим губам и нежно и продолжительно поцеловал, как бы испрашивая этим поцелуем помилование. Варвара Александровна, видимо, перестала считать мужа прокаженным, потому что не только не отняла руки, но даже в ответ слабо, как немощная женщина, пожала руку Бориса Николаевича, печально вздохнула и, словно вспомнив что-то тяжелое, заплакала… Слезы тихо струились из ее глаз, но это были слезы покорной, несчастной женщины и умилили Бориса Николаевича.
– Вавочка… милая… – прошептал он дрогнувшим, взволнованным голосом.
И он опустился на колени (коврик перед постелью был мягкий и пушистый) и стал нежно гладить ее голову. И Вавочка закрыла глаза своими длинными ресницами, из-под которых сочились слезы.
Прошла минута трогательного молчания с обеих сторон. Борис Николаевич приободрился, чувствуя, что возобновления бенефиса не предвидится и что помилование близко, а следовательно в доме кончится так называемое «военное положение», когда все ходят мрачные, и дети снова могут шумно и весело играть без страха обеспокоить больную маму.
И ввиду этого Борис Николаевич с особенной нежностью несколько раз поцеловал благоухающую Вавочкину щеку и при этом нечаянно даже попробовал вкус слезы, но, впрочем, не нашел его особенно приятным.
Наконец Варвара Александровна открыла глаза, увлаженные слезами, и, утирая их, тихим, совсем тихим и слабым голосом, точно слабость и горе не позволяли ей говорить громко, – спросила:
– Ты не обманываешь меня, Борис? Ты в самом деле меня любишь?
Этот вопрос был обыкновенно первым верным признаком помилования человека, которому задавались «бенефисы», и Борис Николаевич поспешил ответить самым искренним и горячим тоном, не допускающим ни малейшего сомнения:
– О, Вавочка…
И так как продолжать стоять на коленях, хотя бы и на мягком коврике, не совсем было удобно для сорокадвухлетнего человека, да, по-видимому, и не представляло больше надобности, то Борис Николаевич пересел в низенькое креслецо и приятно потянулся.
– А та… Анна Петровна… – произнесла, как бы с трудом выговаривая это имя, Варвара Александровна с болезненно-презрительной гримасой и вперила испытующий долгий взгляд на мужа.
Борис Николаевич только брезгливо пожал плечами, словно бы говоря, что Анна Петровна для него ровно ничего не значит.
– Что между вами было… Признайся, Борис… Ведь было? Ты с ней часто встречаешься… Она тебе нравится?
– Вавочка!.. Да мы с ней всего-то раз или два виделись… И за кого ты меня принимаешь?.. Кажется, у меня вкус есть… Анна Петровна!? Нравится!?
И Борис Николаевич даже рассмеялся и стал горячо говорить, что Анна Петровна, пожалуй, и смазливая бабенка, но нисколько неинтересная, и с такой беспощадной критикой стал разбирать и ее нос, и глаза, и шею, и глупость, что если б Анна Петровна могла это слышать, то, вероятно, назвала бы Бориса Николаевича порядочным лицемером и трусом, готовым из-за спасения своей шкуры позорить ту самую хорошенькую блондинку, бойкую, остроумную и веселую, которой он еще вчера расточал комплименты.
Варвара Александровна опять испытующе посмотрела на мужа. Но он, помня еще хорошо утреннюю сцену и зная возможность перехода Вавочки из состояния томной грусти в состояние бешеной ярости, с блистательным бесстыдством выдержал испытание.
– И ты не целовал ее рук?.. Ведь она рада случаю. Признайся, целовал?..
«Нашла дурака!» – подумал Борис Николаевич.
И, чувствуя, что помилование его в шляпе, он не без шутливости заметил:
– Благодарю покорно, Вавочка… Стану я целовать ее скверные пухлые руки! – прибавил он не без брезгливости.
– Поклянись! – торжественно произнесла Варвара Александровна, вообще имевшая слабость к разного рода клятвам.
За этим дело не стало, и Борис Николаевич весьма охотно поклялся, предпочитая дать десять ложных клятв, чем иметь одну сцену, подобную утренней.
– Я бы удивилась, Борис, если б тебе могла понравиться «такая» женщина, – несколько оживленнее проговорила Вавочка.
– Еще бы не удивиться!
– Но как же она смела дразнить тебя… Говорить вздор, что я тебя никуда не отпускаю…
– Дура, потому и говорит! – коротко обрезал Борис Николаевич.
Варвара Александровна вытянула губы, давая этим знать, что он может их поцеловать, и горячим поцелуем помиловала его. Однако продиктовала условия: избегать встреч с этой «дурой», а то она в самом деле вообразит, что Борис за ней ухаживает. И кроме того…
– Что, Вавочка?..
– Собирай у себя лучше партнеров… Раз, два в неделю, как хочешь…
Борису Николаевичу предложение это очень не понравилось. Однако на радостях, по случаю помилования, он обещал как-нибудь это устроить…
В эту минуту чего бы он ни обещал?
V
Варваре Александровне казалось, что муж теперь настолько проучен, что не скоро обнаружит дух неповиновения. Но она ошиблась. Крутые меры, которыми она думала удержать своего подданного, вместо того, чтобы сделать ему благоразумные уступки, только ускорили приближение открытого бунта.
Прошло два-три дня, что Криницын, еще не вполне оправившийся от погрома, покорно просиживал вечера дома и раз даже проскучал у «симпатичных» знакомых Варвары Александровны, как уж он снова норовил удрать из дома, где чувствовал ту подавленность и неодолимую скуку, какую испытывает заключенный хотя бы с самым обожающим его тюремщиком. Нечего и говорить, что Борис Николаевич из любви к Вавочке не всегда откровенно заявлял, куда он уходит, и чаще всего называл фамилию одного молодого сослуживца, где часто играли в карты, хотя вместо карт преспокойно дул себе у Палкина красное вино с каким-нибудь приятелем и горячо говорил на тему о женской любви, развивая при этом самые парадоксальные взгляды насчет стеснительности ее в неумеренной дозе. А не то уходил к знакомым, где собиралось много народу в дни журфиксов и где бывала и Анна Петровна. Давая отчет о своем времяпрепровождении, Борис Николаевич, из боязни огорчить Вавочку и получить «бенефис», малодушно врал самым отчаянным образом и о всякой встрече с особами женского пола, о всяком, самом невинном, разговоре с ними, не говоря, разумеется, о любезных разговорах менее невинного свойства, – даже и не заикался, точно дома, где он бывал, были мужские монастыри, и в них никогда не встречалось ни одной женщины, а если встречались, то все больше одни старухи.
Эта ложь, конечно, обнаруживалась. Жена случайно через своих «симпатичных» приятельниц узнавала, что вместо холостяка Васильева ее благоверный был у Иванова на журфиксе и очень оживленно болтал с Анной Петровной (это с «дурой»-то!), или что Бориса Николаевича видели в гостином дворе, куда он вызвался ехать за покупками, чтобы не простудилась Вавочка, разговаривающим с какой-то очень миленькой барышней, или наконец (о ужас!) Бориса Николаевича видели, без сомнения его, в очень веселом настроении духа, в Аркадии (а он говорил, что идет на именины к начальнику и пробудет довольно долго. Хорош гусь!).
Эти открытия сопровождались блистательными «бенефисами». Благодаря умолчаниям мужа из боязни этих же самых «бенефисов», Варвара Александровна подозревала всякие ужасы и с понятным негодованием обманутой женщины осыпала бранью и проклятиями Бориса Николаевича. И напрасно он пробовал возражать, оправдываться… Напрасно он уверял, что любит одну Вавочку и не изменял ей. Напрасно он доказывал, что привязанность не есть вечное терзание… Он обманщик… Он скрывает от нее свои шашни… Сцены повторялись все чаще и чаще, были продолжительней и грозней, сопровождались обмороками, и после них все в доме долго ходили смущенные на цыпочках. Однажды даже Варвара Александровна в отчаянии решилась принять яд, оказавшийся, по счастию, совершенно безопасной микстурой (и няня потом довольно ехидно подчеркнула Борису Николаевичу, что барыня отлично это знала), и трогательно проделала сцену предсмертного прощания с ревущим, как белуга, Борисом Николаевичем и плачущими детьми, пока не приехал доктор и не разрешил недоразумение, объявив, к общей радости, что умирающая совершенно здорова.
Но обтерпевшийся Борис Николаевич уже не так близко принимал к сердцу все эти сцены, как прежде. Эта атмосфера вечных историй, упреков, истерик и слез, это вечное стеснение угнетало и озлобляло его, и «дом» казался ему тюрьмою. Долготерпение покорного мужа наконец лопнуло, и он открыто возмутился.
Начал он с довольно ловкого маневра – перебрался в кабинет, чтобы, возвращаясь домой, не рисковать немедленными «бенефисами». Поощряемый старой няней и задетый за живое насмешками Анны Петровны и одного приятеля, объяснившего, как он прекратил обмороки жены, не обращая на них внимания, Борис Николаевич обнаружил еще большую отвагу и однажды на вопрос Вавочки: «куда он собирается?» – так решительно ответил, что это его дело, что Варвара Александровна только ахнула от изумления и в первое мгновение онемела. И когда явился дар слова и она заговорила, потом вскрикнула и, схватившись за сердце, упала, как подкошенная, в обморок (по счастью, не на пол, а на диван), то Борис Николаевич хоть и колебался с секунду, но в конце концов имел жестокость, не подавши помощи, уйти из дому, послав к жене няню, наградившую его одобрительным взглядом.
Сбросив с себя иго, бунтовщик отпраздновал это событие тем, что в тот же вечер отправился к приятелю, «закатился» с ним в ресторан и вернулся домой в пятом часу утра очень навеселе. Признаться, в первое время Борис Николаевич широко пользовался своей свободой и, словно желая себя вознаградить за долгое рабство, посещал знакомых, у которых он давно не бывал, не стесняясь оставался ужинать, любезничал с дамами, покучивал в трактирах, с приятелями, совершенно забывая, что вино вредно, словом, держал себя точно школьник, вырвавшийся на волю и переставший бояться грозного учителя, и при этом не только не чувствовал никаких угрызений совести, а, напротив, был так оживлен и весел в обществе, как никогда. И лишь воспоминание о том, что надо возвращаться домой, угнетало его. Впрочем, он и бывал-то дома не особенно часто: за обедом да перед вечерами, когда приходилось выдерживать «бенефисы». Но он принял отличную тактику: он отмалчивался. Чего-чего только ни говорила ему Варвара Александровна, каких только сцен ни делала она, желая вернуть свихнувшегося мужа на путь добродетели, – он ни гу-гу, только пощипывает бородку и постукивает тихонько пальцами по столу, точно и не его называют «извергом» и «бессовестным человеком», а там за шапку – и марш, а не то пойдет к детям и возится с ними, пока не запрется в кабинете и не начнет работать… И Варвара Александровна, видя, что его ничем не проймешь, бросила наконец сцены, обмороки и стала дуться. Увы, и это не помогло. Сделайте одолжение! Наконец бессовестность мужа дошла до того, что когда однажды Варвара Александровна, желая сделать последнюю попытку обращения его на путь истины, поздно ночью, когда Борис Николаевич только что вернулся, – пришла к нему вся в слезах, полуодетая, с распущенными волосами, в кабинет, стала просить пощадить и ее, и детей и наконец бросилась к нему с воплем на шею, умоляя изменить образ жизни, Борис Николаевич не только не успокоил ее, не только не обещал исправиться, но с любезною вежливостью заметил наконец, что ему хочется спать. Это обстоятельство окончательно убедило ее в громадности ее несчастия и открыло глаза на бесповоротную потерянность Бориса Николаевича.
VI
Склонив голову над маленьким письменным столиком, на котором, среди разных вещиц, стояли в изящных рамках фотографии детей (портреты «этого человека», когда-то занимавшие почетное место и на столе и над столом, были давно сосланы в глубину комода), – Варвара Александровна дописывала своим красивым мелким английским почерком шестой листик письма или, вернее, обвинительного акта, в котором, со страстностью самого свирепого прокурора, сгруппировала в яркой картине все гадости мужа, сообщая старушке-матери, вдове, жившей на юге, о своем решении.
«Бедная мама! Как она будет удивлена! Она и не подозревает, что ее дочь так несчастна!» – подумала Варвара Александровна, перечитывая письмо.
Она вложила его в изящный конверт из толстой бумаги, написала решительно адрес, наклеила почтовую марку и вышла из спальни, чтоб приказать горничной Тане бросить письмо в ящик. «С курьерским оно пойдет, и через три дня мама его получит и, верно, на следующий же день выедет!» – рассчитывала Варвара Александровна. Затем она заглянула в детскую, где играли дети: мальчик Боря, восьми лет, и Варя – миленькая шестилетняя девочка, поцеловала их обоих с какой-то особенной страстной порывистостью, глотая слезы, и велела Авдотье Филипповне прийти на минутку к ней.
Старая, полная, опрятно одетая няня, с маленькими, умными серыми глазами и степенным серьезным лицом вышла вслед за барыней в спальню.
– Няня, я знаю, вы любите детей, – заговорила слегка заискивающим тоном Варвара Александровна, – и они к вам привыкли…
– Слава богу, пять лет около них, – сдержанно отвечала няня, не понимая, в чем дело.
– Так, я надеюсь, вы их не оставите, если я уеду с детьми отсюда…
– Куда изволите уезжать?.. – спросила недовольным тоном Авдотья Филипповна.
– На другую квартиру… Я с детьми буду жить отдельно от Бориса Николаевича.
Няня строго поджала нижнюю губу с бородавкой и бросила на барыню недоверчивый и неодобрительный взгляд.
– А как же Борис Николаевич будет без детей? – спросила она после паузы. – Борис Николаевич очень любит детей, да и дети любят барина.
– Он будет с ними видеться.
Старуха укоризненно покачала своей круглой седой головой в белом чепце и решительно проговорила:
– Осмелюсь доложить, барыня, неладное вы затеяли дело. Мало ли что бывает между мужем и женой, но только чем же дети виноваты… За что детей лишать отца? Извольте-ка об этом подумать, сударыня.
– Я и без вас, няня, об этом думала… Что делать?.. Иначе нельзя! – промолвила Варвара Александровна, видимо недовольная замечанием няни, и, желая прекратить дальнейшие объяснения, спросила:
– Так вы согласны оставаться у меня или нет?
– Детей не брошу. Из-за них останусь! – отрезала Авдотья Филипповна и вышла из спальни.
Из передней донесся звонок.
– Он! – шепнула Варвара Александровна и вся как-то подтянулась, принимая решительный вид.
Через минуту вошла горничная и доложила:
– Барин пришел. Прикажете подавать обедать?
– Подавайте… Да скажите кухарке, чтобы не пережарила рябчиков, – крикнула вдогонку Варвара Александровна, внезапно увлеченная ролью хозяйки.
«О каких пустяках приходится заботиться!.. Какие-то рябчики, когда ломается вся жизнь!» – печально усмехнулась Варвара Александровна, подходя к большому шкапу с зеркалом и с грустной улыбкой оглядывая свое лицо и всю свою крепкую, статную маленькую фигурку.
Она пригладила свои чудесные, густые черные волосы с эффектной серебристой прядкой, оправила лиф, тонкая ткань которого обливала пышные формы бюста, затем вымыла маленькие тонкие руки, надела кольца, взглянула на безукоризненные розовые ногти и, свежая, красивая, изящно одетая, с строго-печальным и решительным выражением в лице, вошла, с легким шелестом платья, в столовую, где в ожидании ее Борис Николаевич держал на коленях детей и, покачивая их, вместе с ними весело улыбался.
«Этот человек» по виду совсем не походил на того «бессовестного», «безжалостного» и «потерянного» господина, которому, по мнению Варвары Александровны, предстояла печальная перспектива спиться с круга и вообще быть жестоко наказанным за свои многочисленные преступления.
Это был небольшого роста блондин с светлыми волосами и небольшой русой бородкой, с мягкими, расплывчатыми чертами довольно красивого лица, моложавый, здоровый, мягкотелый, с флегматическим взглядом небольших серых глаз.
Сравнивая «этого человека», в выражении лица которого и во всей фигуре сразу чувствовался спокойный и податливый темперамент ленивой, склонной к подчинению, натуры, с этой маленькой энергической женщиной, – можно было только удивляться, как «этот человек» решился открыто восстать против своей повелительницы; разве только соображение, что эти мягкие, пассивные натуры, раз только выведенные из терпения, бывают упрямы, – могло до известной степени объяснить строптивую непокорность этого человека.
При появлении Варвары Александровны, веселая улыбка сбежала с лица Бориса Николаевича, и он вдруг затих, как затихли и стали серьезны вдруг и дети, хорошо понимавшие натянутые отношения между родителями.
Борис Николаевич спустил детей с колен, поклонился жене, проговорив холодно-вежливым тоном: «Здравствуй, Вавочка!» и хотел было подойти к жене, чтоб пожать ей руку, но Варвара Александровна, едва кивнув головой, торопливо прошла и села за стол на свое хозяйское место.
Обед прошел, как обыкновенно проходил в последнее время, в томительном безмолвии. Только маленькая черноглазая Варя, не обращая никакого внимания на общую натянутость, по временам громко смеялась и обращалась с вопросами то к матери, то к отцу. Борис Николаевич добродушно отвечал ей, любовно посматривая на свою любимицу и как бы доказывая, что и «этот человек» способен любить детей.
Няня, стоявшая за высоким стульчиком Вари, была сегодня сумрачна и с некоторой жалостью смотрела на Бориса Николаевича, которого хотят разлучить с детьми. Она не одобряла его поведения за последнее время. «Совсем непутевый стал, отбился от дому, шатается по ночам, и жена ему словно не жена!» Но все-таки во всем винила «эту безумную», которая не умела ужиться с таким мужем. «Все из-за того, что бес в ней ходуном ходит! Не может усмирить свою кровь, черномазая! Все еще о своей красоте мечтает!» – с сердцем думала Авдотья Филипповна, размышляя о господских неладах.
Варвара Александровна раз или два бросила украдкой взгляд на мужа и отводила взор еще более строгим и решительным. Та же холодность… То же бессердечие и никакого признака раскаяния у «этого человека».
«Наверное связался с этой подлой дурой и воображает, что я дам ему развод! Ждите моей смерти!» – подумала Варвара Александровна, метнув злобный взгляд на «этого человека».
А «этот человек», по правде говоря, «воображал», как бы поскорее кончился обед и он бы мог поспать часа два и затем «дернуть» куда-нибудь, благо сегодня он получил изрядный-таки куш наградных денег, из которых можно, по совести, прокутить малую толику. И о «той дуре» он уж и не думал больше. После четырехмесячного веселого и довольно неограниченного флирта, «дура» увильнула и на днях уехала за границу в обществе какого-то юного дальнего родственника, и Борис Николаевич мог только задним числом сокрушаться о том, что «счастье было так близко, так возможно», если б он не был такой рохля.
Обед был кончен, дети ушли, и Борис Николаевич хотел было удрать в кабинет, как Варвара Александровна торжественно произнесла:
– Мне нужно с вами поговорить.
«Бенефис!» – подумал, слегка морщась, Криницын, снова опускаясь на стул, чтоб выслушать «бенефис» в более удобном положении, и проговорил покорно-равнодушным тоном человека, сознающего, что противиться неотвратимому року бесполезно и надо покориться судьбе:
– Я слушаю…
– Не здесь, надеюсь?
В самом деле, какой он рассеянный! Он и забыл, что в столовой подпускались только ядовитые намеки, а специальным местом для «бенефисов» был в последний год – кабинет.
– Так пойдем в кабинет, Вавочка, – вымолвил Криницын, по старой привычке называя жену Вавочкой, и, пропустив ее мимо себя, вошел вслед за женой в свою небольшую комнату и с предусмотрительностью плотно затворил двери на случай высоких нот звучного контральто жены.
«Еще смеет называть Вавочкой, негодяй!» – возмутилась про себя Варвара Александровна и присела на диван.
Криницын опустился в кресло напротив.
Несколько секунд длилось молчание.
«Что ж она не начинает!» – тревожно подумал Борис Николаевич. Взгляд его скользнул по Вавочке, и в голове пронеслась внезапно шальная мысль: «а ведь как она еще сохранилась, эта Вавочка… Если б только не характерец…»
И Криницын вздохнул…
– Надеюсь, вы не удивитесь, – начала Варвара Александровна торжественно-спокойным тоном, – если после всего того, что я испытала за последний год, благодаря вашему постыдному поведению, недостойному порядочного человека, – я пришла к решению: предоставить вам полную свободу жить, как вам будет угодно, и уехать от вас… Разумеется, детей я возьму с собой… Вы ведь не решитесь отнять их от матери?
Варвара Александровна имела полное право торжествовать. Криницына действительно передернуло от этого сюрприза, и он воскликнул:
– Уехать!? Лишить меня детей!?
Это восклицание омрачило минутное торжество Варвары Александровны и ядовитым жалом вонзилось в ее душу, нанеся глубокое оскорбление ее самолюбию, хотя она и говорила, что презирала «этого человека».
Как! Он только жалеет детей, а меня нисколько не жаль, – жены, которая отдала ему лучшие годы жизни. И это за двенадцать лет верности и любви. О, презренный человек!
И, совсем позабыв, что хотела говорить с ним «холодно и спокойно», Варвара Александровна с гневной страстностью кинула:
– Зачем вам дети? Разве вы их много видите? Разве вы часто с ними бываете? Они и так лишены отца. Хорош отец!? Ведь вы вечно пропадаете из дому и возвращаетесь пьяный по утрам… Хорош пример для детей, нечего сказать! Да и без них вам будет удобнее. Они, по крайней мере, не помешают вам жить со своей любовницей… Будете праздновать вторую молодость на полной свободе… Никто не стеснит вас! – ядовито прибавила Варвара Александровна.
Криницын молчал в каком-то столбняке.
– А если захотите видеть детей – можете видеть их у меня… Я останусь в Петербурге. Будьте спокойны, во время этих свиданий я не стану беспокоить вас своим присутствием…
Она взглянула на «этого человека», сидевшего опустив голову, и все еще надеялась, что он вдруг бросится к ее ногам и станет молить о прощении, и она, быть может, простит его ради бедных детей.
Но Криницын не бросался к ногам и, видимо стараясь скрыть свое волнение, наконец проговорил:
– Что ж, если ты… вы хотите, я согласен…
– Еще бы… Я и не сомневалась в вашем согласии… Надеюсь, вы не откажете детям в содержании… Мне от вас ничего не надо… Но дети…
– Я буду давать три четверти своего жалованья…
– Этого за глаза довольно… Благодарю вас за детей! – поднимаясь с дивана, проговорила сдержанно-спокойным, казалось, тоном Варвара Александровна и уже подошла к дверям, как вдруг вернулась и, приблизившись к Борису Николаевичу, крикнула голосом, полным злобы и презрения:
– А от себя скажу вам, что вы презренный, гнусный человек, которого я презираю и никогда не прощу!..
И, глотая рыдания, выбежала из комнаты.
Борис Николаевич струсил. Струсил и крепко задумался. Перспектива одиночества и разлука с детьми сильно смутила его… Да и к Вавочке ведь он все-таки в конце концов привязан… Как-никак, а прожили двенадцать лет… Положим, у нее характерец… немало досталось ему от Вавочки, но ведь она его любила, да еще так, что из-за этой любви, собственно говоря, все и вышло… (Если б поменьше любила! – вздохнул Криницын.) Ну, да и он тоже виноват, что довел жену до того, что она его бросает… Совсем он ее забыл, бедняжку, в этой борьбе за свою свободу и жестоко мстил ей… Действительно, он свиньей себя вел, совсем того… замотался… Все эти флирты, ничего интересного… только трата денег… Вольно же ей было оттолкнуть от себя нелепой ревностью… вечными сценами…
Так размышлял Борис Николаевич и решил, что надо поговорить с Вавочкой, объяснить ей… успокоить ее…
И сам несколько успокоился, почему-то уверенный, что все обойдется. Вавочка не бросит его и простит, несмотря на все его безобразия.
В этот вечер Борис Николаевич не удрал из дому, пил чай с детьми и долго потом ходил по кабинету, все не решаясь идти к Вавочке, пока она «не отойдет» после недавнего объяснения…
Он несколько раз спрашивал няню, «как барыня?», и старуха все советовала не ходить – обождать, пока барыня в большом расстройстве чувств, и только около полуночи Авдотья Филипповна пришла в кабинет и сказала:
– Теперь барыня не плачет, ступайте, Борис Николаевич, поговорите. Да только не очень винитесь. Наша сестра этого не любит, – конфиденциально прибавила умная няня.
VII
Тук-тук-тук.
– Кто там?
– Это я, Вавочка, – робко и просительно проговорил Криницын.
– Войдите! – ответил дрогнувший голос Варвары Александровны.
Борис Николаевич вошел в спальню – давно он не заглядывал в эту уютную комнату! – и увидел жену, сидевшую на маленьком диванчике и перебиравшую какие-то старые письма – его письма.