Заметив мое смущение, Елена Александровна приблизилась ко мне и тихо проговорила:
— Что это вы задумались и повесили голову? Верно, деревня уже надоела вам и вам хочется скорей в Петербург? Кстати, извините за вопрос, вы знаете, женщины так любопытны, — добавила она, смеясь, — с кем это вы ведете такую деятельную переписку? Каждую неделю мне подают два-три письма из Петербурга на ваше имя.
— Это старая тетка мне пишет.
— Советует, верно, не скучать в деревне?
— Я не скучаю!.. — прошептал я.
— Не лгите!.. Какое же вам веселье здесь? Вот, впрочем, скоро приедет муж, и тогда вы будете с ним в пикет играть. Вы играете?
— Играю.
— Все веселее будет! — подсмеивалась она. — Не правда ли?
Я поднял на нее глаза. Она стояла такая веселая, свежая, блестящая и так кокетливо улыбалась. Я пристально и смело посмотрел на нее, и вдруг лицо ее изменилось. Куда девалась кокетливая ласковая улыбка! Она нахмурилась и взглянула на меня строгим, надменным взглядом, точно наказывая меня за смелость, с которою я взглянул на нее, и показывая, какое огромное расстояние разделяло меня от нее, Елены Александровны Рязановой, супруги Леонида Григорьевича Рязанова, видного деятеля и чиновника-аристократа.
Она ушла с балкона, не проронив ни слова и не дожидаясь ответа на свой вопрос, села за рояль и долго играла в темной зале, играла порывисто, бурно, словно бы негодуя на что-то.
Я сидел, прижавшись в углу, и слушал.
Она оборвала резким аккордом какую-то бравурную арию, вышла на балкон и, облокотившись на перила, перегнулась станом, глядя в темневшую глубь сада. Ее белая стройная фигура резко выделялась в темноте. Она простояла долго, не оборачиваясь, и, проходя назад, повернула голову в мою сторону и проговорила строго:
— Вы еще здесь? Подите, пожалуйста, взгляните, не идут ли наши? Уже поздно!
Скоро пришли все с прогулки и сели за чайный стол. Елена Александровна была не в духе; зато сестра ее Марья Александровна, по обыкновению, пододвигала мне хлеб и масло, удивлялась, что я мало ем, и спрашивала, отчего я такой скучный.
— Верно, от матушки давно писем не получали? — заметила она ласково.
— Да, — отвечал я.
Елена Александровна подняла на меня глаза, и, показалось мне, усмешка пробежала по ее губам.
«Смейся, смейся! — думал я. — Смейся, сколько тебе угодно!»
Первые дни после этого вечера Елена Александровна выдерживала свой строгий тон и почти не говорила со мной, думая, конечно, что наказывает меня за дерзость, обнаруженную мной несколько дней тому назад, но через несколько дней она смягчилась и стала любезней. Ее точно забавляло дразнить меня, и она нередко меняла обращение: то была любезна, кокетлива, внимательна, то вдруг снова третировала меня с небрежностью гордой барыни и даже бывала дерзка, так что Марья Александровна не раз пожимала плечами и с укором шептала, взглядывая на сестру впалыми большими глазами:
— Helene! Helene!
Раз я даже слышал, притаившись в саду, как Марья Александровна допрашивала сестру:
— За что ты так притесняешь бедного Петра Антоновича? Ты иногда бываешь просто невозможна с ним.
— Будто?
— Он прекрасный молодой человек. Такой скромный, такой внимательный и, кажется, несчастный! За что такое обращение?
— Уж не нравится ли он тебе? — И Елена Александровна залилась смехом. — Ты так горячо его защищаешь.
— Helene! Что за вздор! Как тебе не стыдно говорить глупости? Мне просто жаль его. Я удивляюсь, как еще он выносит твое обращение.
— Еще бы! — как-то самоуверенно сказала она. — Смел бы не выносить!..
— Ты просто взбалмошная женщина! — с сердцем проговорила сестра.
— Может быть; только напрасно ты так жалеешь этого… сурка. Он вовсе не так скромен, как кажется. Карие его глаза часто бегают, как мышонки. Ну, да бог с ним!
И разговор сестер смолк.
Я слушал и злился. Злился и хотел проучить эту женщину. Но как проучить, в этот момент я не давал себе отчета.
Я стал реже спускаться вниз. Когда Елена Александровна приглашала меня «поскучать вместе», я отговаривался спешной работой, которую будто бы должен приготовить для Остроумова. Рязанова пристально взглядывала на меня, точно изумляясь моему стоицизму. Ей хотелось продолжать шалить, а я настойчиво уклонялся. Она стала капризна и раздражительна. Очевидно, ей было скучно. Целую неделю я выдержал добровольное затворничество, и когда Рязанова, недоверчиво улыбаясь, спрашивала: «А вы все работаете?» — я отвечал, что «все работаю».
Однажды после обеда Марья Александровна с Верочкой и мисс Купер собрались на озеро смотреть рыбную ловлю. Звали Рязанову, но она сказала, что поедет кататься верхом, и приказала седлать Орлика.
— С кем же ты поедешь, Helene? Андрей болен.
— С кем? — переспросила она и прибавила: — Петр Антонович меня проводит.
Марья Александровна с укором взглянула на сестру. Действительно, тон Рязановой был небрежен и резок.
— Но, быть может, Петр Антонович не может. Он кончает работу…
— Он, верно, кончил! — проговорила Рязанова. — Хотите провожать меня? — повернулась она вдруг ко мне, окидывая быстрым ласковым взглядом, резко отличавшимся от небрежного тона ее слов.
— С большим удовольствием!
Марья Александровна пожала плечами, видя, как безропотно я согласился, а Верочка и Володя даже сердито взглянули, изумляясь покорности и безответности перед этим небрежным приказанием.
Рязанова взглянула на сестру с усмешкой, точно хотела сказать: «Видишь, какой он послушный!»
Марья Александровна с детьми уехала на озеро, а мы выехали на дорогу и тотчас же свернули в лес, большой густой лес, тянувшийся верст на пятнадцать.
Сперва мы ехали шагом, молча. Елена Александровна была серьезна. Я искоса взглядывал на барыню: она была очень хороша в амазонке; высокая шляпа, надетая набекрень, удивительно шла к ней. Стройная, изящная, красивая, блестевшая под лучами солнца, она прекрасно сидела на красивом коне и точно чувствовала, что ею любуются.
— Ну, не отставайте от меня! — проговорила она, подтянула поводья, взмахнула хлыстиком, пустила лошадь рысью, потом в галоп и понеслась по лесу.
Мы скакали по лесной дороге, среди густой чащи деревьев, сквозь которую едва пробивалось солнце. В лесу было свежо и несло смолистым ароматом. Рязанова неслась впереди как бешеная, подгоняя лошадь хлыстом, когда Орлик уменьшал бег. Я едва поспевал за ней; в моих глазах мелькал только развевавшийся длинный вуаль. Мы углублялись все дальше и дальше в чащу, а Рязанова все неслась как сумасшедшая… Наконец я стал отставать. Она обернулась назад, взмахнула хлыстом и скрылась из моих глаз…
Когда наконец я догнал ее, она ехала шагом, опустив поводья. Орлик был весь в мыле, и она ласково трепала его благородную шею. Елена Александровна раскраснелась и прерывисто дышала… Глаза ее блестели и улыбались; полуоткрытые губы слегка вздрагивали.
— Благодарите меня, — проговорила она, смеясь, когда я подъехал к ней, — что я позволила вам догнать себя, а то бы ехали вы теперь один-одинешенек… Ах, как хорошо здесь… в лесу! — прибавила она, заворачивая лошадь в узкую тропинку, по которой едва можно было проехать двоим.
Она поехала вперед, я ехал сзади. Так ехали мы несколько минут. Наконец Рязанова обернулась:
— Что ж вы сзади?.. Мне поболтать хочется…
Мы поехали рядом; наши лошади почти касались друг друга.
Она посмотрела на меня, улыбаясь какой-то странной улыбкой, и сказала:
— А вы все еще сердитесь?
— Я не сердился…
— Ну, ну, не сочиняйте, скромный юноша; точно я не знаю, что у вас никакой работы нет. Ведь правда? — шепнула она, нагибаясь ко мне. — Правда?
— Правда! — еще тише проговорил я.
— То-то! Ведь я все вижу, — сказала она и засмеялась.
Тон ее был особенный: ласковый и в то же время резкий. Она глядела на меня каким-то загадочным, странным взглядом, продолжая улыбаться. Я ощущал в это время обаяние близости этой женщины. Казалось, между нами не было теперь никаких преград, и я свободно любовался ее пышным станом, ее разгоревшимся лицом, ее маленькой ручкой. Она позволяла мне любоваться ею, точно испытывая силу своего очарования.
Мы все подвигались вперед. В лесу было так хорошо и свежо. Только треск под копытами сухого валежника нарушал торжественную тишину леса. Впереди, на полянке, показалась маленькая полуразвалившаяся изба, густо заросшая вьющимся хмелем.
— Я устала. Отдохнем здесь! — проговорила Рязанова.
Я спрыгнул с лошади и помог ей сойти. Когда я обхватил ее стан, руки мои вздрагивали.
Я привязал лошадей. Елена Александровна вошла в избу и присела на лавке у окна.
— Тут прежде лесник жил, — заметила она и задумалась. — А вы что стоите? Садитесь! — резко сказала она.
Я сел около, молча любуясь ею. Она сдернула краги, облокотилась на окно и глядела в лес, вся залитая багровыми лучами заходившего солнца. Я любовался ею и видел, как тяжело вздымалась ее грудь, как вздрагивали ее губы.
— Что же вы молчите? — повернула она свою голову. — Говорите что-нибудь… Посмотрите, как хорошо здесь!
Но что я мог сказать?
— Какой вы… смешной! Что вы так смотрите, а? Говорите же что-нибудь, а то вы так странно молчите! Ну, рассказывайте, отчего вы так сердились на меня? Теперь не сердитесь, нет? — говорила она странным шепотом, вовсе не думая о том, что говорит.
Но вместо ответа я вдруг схватил ее руку и покрыл ее поцелуями. Она не отдернула руки, и я чувствовал, как рука ее дрожала в моей. Я взглянул на нее. Она сидела, улыбаясь все тою же загадочной улыбкой, с полуоткрытыми губами. Глаза ее подернулись влагой. Вся она словно млела.
У меня застучало в висках. Я вдруг почувствовал, что эта женщина моя, обнял ее и стал покрывать поцелуями шею, лицо, грудь… Она тихо смеялась, замирая в моих объятиях.
«Что, теперь не смеешься?» — думал я, когда через четверть часа помогал Рязановой садиться на Орлика. Она старалась не глядеть на меня. Передо мной теперь была уже не капризная, гордая барыня, а усталое, нежное создание, склонившее голову.
Мы ехали молча. Но скоро она погнала лошадь и помчалась из лесу как сумасшедшая. Когда я вернулся домой, Орлика уже водили по двору.
На следующий день, встретившись за завтраком, Елена Александровна держала себя как ни в чем не бывало. Она сухо поздоровалась со мною и сказала несколько слов. С этого памятного вечера обращение ее сделалось еще суше и резче. Она редко говорила со мной, и если говорила, то небрежным тоном, третируя меня как несчастного учителя, что приводило добрую Марью Александровну в огорчение. Я редко оставался внизу и продолжал относиться к Рязановой с почтительной вежливостью учителя; мое обращение ей, видимо, нравилось. После обеда мы часто ездили кататься и заезжали в избушку, а через несколько времени, когда ночи стали темней, я лазил из сада к ней в спальню, и она ждала меня, встречая горячими объятиями, тихим смехом и сладостным лепетом…
Я торжествовал. Самолюбие мое было удовлетворено. Эта светская барыня, третировавшая меня днем, была моей послушной любовницей ночью, делала сцены ревности, когда я пропускал одну ночь, говорила, что только в моих ласках она поняла счастие любви. Ни одна душа не догадывалась о наших отношениях. Такой скромный любовник, как я, и нужен был этой женщине, боявшейся светской молвы как огня.
XVI
Наступил август.
В одно прекрасное утро была получена телеграмма, что приедет Рязанов. Елена Александровна казалась очень обрадованной и веселой. Я, признаться, струсил. А вдруг она в порыве признается мужу? Я намекнул ей об этом. Она весело расхохоталась и шепнула:
— Глупый! Разве я отпущу тебя? — и прибавила: — мы будем опять кататься верхом!
Рязанов приехал, веселый и довольный; в последнее время Рязанова часто писала ему и звала его приехать. В течение месяца, который пробыл Рязанов в деревне, он был постоянно весел и счастлив. Елена Александровна как будто изменилась: не капризничала, не делала мужу сцен и даже позволила ему спать в спальне. Он благодарил меня за занятия с сыном и был предупредителен со мной.
После обеда он нередко просил меня ехать кататься с его женой и часто делал замечания Елене Александровне за то, что та недостаточно со мной любезна… По вечерам мы играли с ним в пикет. Рязанов все более и более ко мне привыкал и однажды спросил меня, не желаю ли я служить? Я, конечно, пожелал.
— Мне нужен секретарь! — сказал он. — Вы пишете хорошо. В скромности вашей я уверен, в трудолюбии тоже. Хотите?
Я, конечно, рассыпался в благодарности.
— Работы у вас будет много, но жалованье у нас невелико. Впрочем, мы пособим и этому. Я вам еще устрою место в правлении железной дороги… так что вы будете получать тысячи три, а впереди дорога для вас открыта… Такой способный молодой человек, как вы, не может остаться незамеченным.
Он попробовал меня, дал составить резюме из огромной докладной записки и остался очень доволен моей работой…
— Что же касается до взгляда на службу, то едва ли мне нужно говорить с вами, Петр Антонович. Вы, кажется, понимаете, что на службе личные убеждения надо спрятать в карман и… исполнять волю пославшего тя… — заметил он улыбаясь. — Впрочем, — прибавил он, — у вас такта довольно. Главное — такт… Без такта служить нельзя…
Когда на другой день мы ехали по лесной глуши с Еленой, то она сказала:
— Предлагал муж тебе место?
— Да… и этим я, конечно, обязан вам?
Она засмеялась, как ребенок, веселым смехом и проговорила:
— Вы всем обязаны себе, мой красивый и скромный Ромео!..
Она весело болтала, рассказывала, как сделает меня секретарем благотворительного общества, в котором она председательствует, как мы будем ездить вдвоем посещать бедных и как она будет смотреть, чтобы я в Петербурге вел себя хорошо…
А я?.. Я ехал и думал, как скоро судьба помогла мне. Прошел год с тех пор, как я приехал в Петербург, и я уже вышел на дорогу… Впереди — дорога открытая, и от меня будет зависеть не сходить в сторону. С Соней я уже покончил. Недели две тому назад я наконец написал ей письмо, в котором писал, что отношения наши кончены, что мы не пара. Письмо было убедительное, и я уверен был, что Соня поймет и примет его как неизбежный конец наших отношений. Меня только удивляло, что я не получал никакого ответа.
При сравнении ее с блестящей, красивой Еленой, маленькая Соня казалась такой невзрачной мещаночкой, такой глупенькой, смешной…
Елена весело болтала. В это время, в нескольких шагах от нас, из леса вышла толпа крестьянских мальчишек, окружавших высокую, стройную фигуру девушки. Невдалеке от них шел какой-то пожилой рыжебородый господин в высоких сапогах.
Мы поравнялись с толпой, и в изящной девушке я узнал Екатерину Нирскую. Она весело разговаривала с мальчишками, и, когда подняла голову, я поклонился ей; она вдруг побледнела, едва кивнула на мой поклон и с презрением отвернулась от меня. Я был изумлен, когда до моих ушей долетели ее слова, произнесенные с ироническим смехом:
— Это тот самый скромный молодой человек!
— Вы знаете Нирскую?! — изумилась Рязанова.
— Знаю. Я был чтецом у ее бабушки!
— А!.. Она живет верстах в десяти от нас, в деревне. Странная девушка! Оригинальничает!.. Открыла школу и возится с этими пачкунами, — произнесла она, презрительно щуря глаза. — Нравится она вам?
— Нет.
К счастию, Рязанова не слыхала слов, произнесенных Нирской, и не входила в дальнейшие объяснения. Она взмахнула хлыстом; мы понеслись вперед и скоро свернули в глухую тропинку.
Дня через два, когда я сидел у себя наверху, лакей сказал мне, что какой-то господин желает меня видеть. Я недоумевал, кто бы это мог быть, и удивился, когда через несколько минут в комнату вошел тот самый рыжебородый господин в высоких сапогах, которого я на днях встретил в лесу. Лицо его напомнило мне Соню, что-то похожее было. Господин взглянул холодно и проговорил:
— Вы господин Брызгунов?
— Я! Что вам угодно?
Я хотел было протянуть руку, но господин держал руки засунутыми в карманах.
— Моя фамилия Иванов. Я двоюродный брат Сони Васильевой! — проговорил он.
Я струсил. Он, должно быть, заметил это, как-то презрительно усмехнулся, помолчал и тихо начал:
— Соня больна. Она получила ваше письмо и слегла в постель.
— Если надо, я поеду навестить ее, — проговорил я.
— Послушайте, зачем же вы ее обманывали? — как-то грустно проговорил господин.
Я начал было оправдываться, но он остановил меня:
— Я знаю все от сестры. Она давно догадывалась, что вы не любите ее, и просила разузнать о вас. Я недалеко живу, на фабрике. Я слышал, как вы любезничали с этой барыней в лесу, и написал Соне, чтобы она забыла вас, но вы продолжали писать ей жалкие слова и наконец написали письмо, жестокое письмо. Она сообщила мне его содержание, но просила ничего вам не говорить.
Он умолк и как-то грустно взглянул на меня.
— Вы так молоды, а между тем так поступили с бедною женщиной! А она надеялась! Ее письма дышали такою любовью к вам! Впрочем, не в том дело. Вчера я получил телеграмму от доктора, что она опасно больна. Она выкинула ребенка, и жизнь ее находится в опасности.
— Я поеду к Софье Петровне, если вы находите это необходимым, и успокою ее.
Он пристально оглядел меня с ног до головы и повторил:
— Если я нахожу необходимым? А вы… вы не находите это необходимым?! — вдруг крикнул он, подходя ко мне вплотную…
Я подался назад, заметив, как вдруг лицо его исказилось злобою и стало белей полотна…
Он стоял как бы в раздумье, стиснув зубы, и снова спросил:
— А вы… вы не находите необходимым?
Я инстинктивно схватился за стул. Он окинул меня презрительным взглядом и тихо прошептал:
— Господи! Такой молодой и такой подлец!
С этими словами он тихо вышел из комнаты.
Злоба душила меня. Я хотел было броситься на него, но вспомнил, что внизу занимался Рязанов, и употребил чрезвычайные усилия, чтобы остаться на месте.
Я припал на постель и долго не мог прийти в себя. Через несколько часов я был спокоен и дал себе слово никогда не забыть этого человека и припомнить ему оскорбление.
И что я такое сделал? Разве я обязан был вечно нянчиться с этой влюбленной дурой и смотреть, как она чинит мое белье?
Это по меньшей мере было бы глупо.
В сентябре я приехал с Рязановыми в Петербург и скоро получил обещанное место. Жизнь моя изменилась. Я жил в приличной квартире, держал лакея, работал, познакомился с порядочными людьми и принимал у себя тайком Рязанову. Я достиг своей цели и мог сказать наконец, что живу так, как люди живут… Будущее манило меня блестящими картинами, а пока и настоящее было хорошо. Ко мне все относились с уважением; чиновники заискивали в секретаре Рязанова, а сам Рязанов не чаял во мне души и радовался, как дурак, когда через восемь лет супружества у него наконец родился сын…
Те самые люди, которые год тому назад не протянули бы мне руки, теперь относились с уважением к солидному молодому человеку, принятому в порядочном обществе. У меня было положение, была будущность; оставалось приобрести состояние, и я решил, что и оно у меня будет…
Через год я увидал Соню. Однажды я шел по улице и встретил ее. Она была такая же пухлая и свежая, но теперь лицо ее показалось мне слишком вульгарным. Я приветливо поклонился ей, но она вдруг побледнела, взглянув на меня, и прошла, не ответив на мой поклон. Я только пожал плечами и усмехнулся.
Я съездил в свое захолустье, к матушке, и застал ее в большом горе. Лена, как я и предвидел, кончила скверно, отыскивая какую-то дурацкую свою «правду».
Я старался успокоить старушку, но она была безутешна и все просила меня похлопотать за нее у Рязанова.
Но разве мог я, не компрометируя себя, просить за сестру, и у кого? У Рязанова?
Разве я мог сказать слово в защиту глупой, смешной девчонки?
Я старался объяснить это матушке, но она как-то странно посмотрела на меня, залилась слезами и с укором заметила:
— Петя, Петя! Что сказал бы твой отец?
— Покойный отец был непрактичный человек, маменька!
— А ты… ты слишком уж практичный! — грустно прошептала она и простилась со мною очень холодно.
Глупая старушка!
Она не понимала, что я был прав и что в жизни бывают положения, когда надо заставить молчать сердце и жить рассудком. Благодаря тому что я жил рассудком, я выбился из унизительного положения.
Прошло несколько лет, я расстался с Рязановой. Уж очень ревнива стала она, и наконец связь наша могла компрометировать меня в глазах общества.
Она стала упрекать меня, говорила, будто я погубил ее, но, как умная женщина, скоро поняла, что говорит глупости. Елена Александровна, впрочем, утешилась, отыскав другого юного любовника…
Я имел положение и средства. Я был счастлив.
Оставалось увенчать счастие семейной жизнью, и я стал приискивать приличную невесту…
Вспоминая прошлую жизнь, я с гордостью могу сказать, что обязан всем самому себе, гляжу на будущее с спокойствием и трезвостью человека, понимающего жизнь как она есть.
Только сумасшедшие, дураки или блаженные вроде Лены могут погибать в житейской борьбе, не добившись счастия.
Умный и практичный человек нашего времени никогда не останется наковальней.
Жить, жить надо!