Мне бы хотелось, и, насколько в моих силах, я постараюсь достичь, чтобы из мальчика вышел трезвый, разумный слуга отечеству, — продолжал господин Рязанов взволнованно, — понимающий, что надо довольствоваться возможным, а не стремиться к невозможному. Надо уметь делать уступки, чтобы не остаться смешным донкихотом. В наше время, когда каждому приходится пробивать себе дорогу горбом, донкихотство обходится очень дорого. Зерно заключающейся в нем истины не стоит будущих разочарований. Надо жить, а не питаться фантазиями.
Я слушал господина Рязанова с удовольствием. Его речь находила во мне полный отклик. Он словно повторял все то, о чем я часто и много думал и что заставляло меня идти, не сворачивая в сторону, по избранной мною дороге. Я не знал еще в то время, как господни Рязанов добился своего положения, — пробивал ли он свою дорогу, как он выразился, «горбом» или нет, но, во всяком случае, он был тысячу раз прав, когда говорил, что «жить надо, а не питаться фантазиями».
Я слушал, и передо мной промелькнул образ моей сестры. Как жаль, что, сидя в захолустье, она не могла слушать таких умных речей! Тогда поняла бы она, что все умные и порядочные люди думают так же, как я, и понимают, что без борьбы, без уступок, без хитрости нельзя ни до чего добиться нашему брату, у которого нет ни связей, ни денег, ни хорошего родства. Глупенькая! Она все еще думала, что Петербург меня испортит, и все еще в письмах звала назад, в захолустье. Как бы не так! Петербургская жизнь понравилась мне и еще более укрепила мое решение во что бы то ни стало составить себе приличную карьеру. Остаться проходимцем на всю жизнь и видеть одно презрение со всех сторон я не желал.
Должно быть, господин Рязанов заметил благоприятное впечатление, произведенное на меня его словами, потому что, окончив свою речь, он мягко заметил:
— Ну, теперь поговорим об условиях, Петр Антонович!
На этом пункте мы скоро сошлись. Он предложил мне семьдесят пять рублей в месяц.
— Вы, кажется, знакомы с моей женой? — заметил он, когда мы покончили с условиями.
— Как же. Я имел удовольствие видеть вашу супругу у Остроумовых.
— А вот сейчас познакомитесь с сыном, — проговорил Рязанов и позвонил.
Через несколько минут в кабинет вошла пожилая гувернантка-англичанка и привела с собой мальчика, лицом похожего на отца. То же некрасивое лицо и те же умные, черные глаза, но только сложения он был нежного, и взгляд его был какой-то задумчивый.
Рязанов с любовью поцеловал сына и, знакомя меня с ним, проговорил:
— Вот, Володя, твой учитель на лето, Петр Антонович. Он был так добр, что согласился помочь тебе заниматься.
Володя протянул худенькую руку, взглянул на меня своим задумчивым взором и ничего не сказал.
С гувернанткой мы раскланялись.
— Мама встала? — спросил отец.
— Нет, спит еще, — отвечал Володя.
Володя был сыном от первой жены Рязанова. От второй жены, той красивой барыни, которую я встречал у Остроумовых, детей не было. Мальчик скоро вышел из кабинета с гувернанткой, и Рязанов проговорил:
— Володя, как вы, вероятно, заметили, слабого здоровья. Кроме того, он очень нервный мальчик. Впрочем, вы сами это увидите. Так уж, пожалуйста, Петр Антонович, берегите его и не позволяйте ему слишком много заниматься. Да пишите мне, как он учится. Я в деревню теперь не поеду; месяц или два вы проживете без меня. Я могу приехать только в августе. Жена собирается через неделю. Вы можете быть готовы к отъезду к этому времени?
— Могу.
— Ну, отлично, а сегодня милости просим к нам обедать в пять часов. Кстати, вы покороче познакомитесь с женой, и затем мы окончательно решим день отъезда.
Когда я снова пришел к пяти часам к Рязановым, госпожа Рязанова встретила меня довольно приветливо и, оглядывая меня, казалось, осталась довольна, что у них в доме будет учитель, приличный на вид.
Она сказала несколько любезных слов, выразила надежду, что я не буду скучать в деревне, и, как кажется, ничего не имела против выбора мужа. Это была женщина лет двадцати шести или семи, красивая, статная, видная брюнетка, с бойкими карими глазами и изящными манерами, в которых проглядывала избалованность капризной женщины, привыкшей к поклонению.
За обедом господин Рязанов казался совсем не таким, каким был в кабинете. Перед женой он как-то притихал, бросая на нее беспокойные взгляды, полные любви и нежности. А она как будто не замечала их и капризно делала мины, когда господин Рязанов в чем-нибудь не соглашался с ней. Нельзя было не заметить тотчас же, что эта барыня — избалованное существо и в доме играет первую роль. С мужем она была снисходительно-любезна и, казалось мне, холодна. За обедом она два раза меняла дни отъезда и наконец решила, что уезжает через восемь дней.
— Это решение, надеюсь, последнее? — ласково пошутил Рязанов.
Рязанова сделала недовольную гримасу и ответила:
— Последнее!
Володя кинул на мачеху быстрый взгляд, в котором нельзя было заметить привязанности.
Предстояло объявить о моем отъезде Софье Петровне. Я рассчитывал проститься с ней навсегда, хотя, разумеется, не думал говорить ей об этом, чтобы не расстраивать понапрасну бедную женщину, привязавшуюся ко мне. Возвратившись от Рязановых, я прошел к ней в комнату. Она сидела на диване печальная, с заплаканными глазами. При входе моем она вытерла глаза и радостно улыбнулась.
— Ты что это… плачешь, Соня?..
— Нет… нет… ничего… Так взгрустнулось…
— А я на лето работу нашел, Соня! — проговорил я, обнимая ее.
Она вся встрепенулась и быстро спросила:
— Здесь… в городе?..
— Нет, какая летом в городе работа! Я еду в деревню приготовлять одного птенца в гимназию… на три месяца! — поспешил я прибавить, заметив, как Соня бледнеет.
— Так ты, значит, оставляешь меня теперь, когда я… в таком положении!
— Соня… Соня! Ведь мне нельзя сидеть сложа руки, ты знаешь…
Но разве женщина понимает резоны?
— На лето!.. Лето ты мог бы отдохнуть… Наконец, и говорила тебе: не стесняйся, у меня есть деньги…
— Я на чужой счет жить не привык!
— На чужой счет? Разве ты со мной считаешься?..
— Ты сама, Соня, не богачка, чтобы с тобой не считаться… И наконец, я должен помогать матери… Бросим лучше этот разговор! — твердо сказал я. — Я приехал и Петербург работать, а не сидеть сложа руки. Надеюсь, ты не захочешь стать мне поперек дороги, если действительно любишь меня… У меня, Соня, впереди дорога широкая…
Она слушала, взглядывая на меня во все глаза, покачала головой и грустно усмехнулась.
— Люблю ли я?.. И тебе не стыдно сомневаться?
— Так если любишь — не удерживай и не делай сцен. А сцен не люблю!
Тогда Соня, по своему обыкновению, от упреков перешла к извинениям. Она склонила голову на мою грудь и, нервно рыдая, просила прощения.
— Ты прав, ты прав, Петя, — прерывая слова всхлипываниями, говорила она. — Я гадкая женщина… я эгоистка… и мешаю тебе… Поезжай, милый мой, поезжай… Как ни тяжело мне будет прожить без тебя три месяца, но я вытерплю, все вытерплю…
Она уверена была, что я вернусь.
— И когда ты вернешься, Петя, — продолжала она, улыбаясь сквозь слезы, — когда вернешься, ты увидишь, какая у тебя будет комната! Я отделаю тебе большую комнату, в которой теперь живет генерал… Я его попрошу выехать… У тебя будет превосходный кабинет… Я поставлю туда новую мебель… Ты какую хочешь обивку… зеленую или синюю?.. Что же ты молчишь?..
— Все равно…
— Ну нет, не все равно… Синюю лучше… Я куплю хорошего репсу, и к твоему приезду все будет готово… Обои тоже новые, под цвет мебели… Гардины, знаешь, с узорами… Ты увидишь, как будет хорошо.
Я не мешал ее веселой болтовне и не спешил разрушать ее надежд. А она, раз попавши на любимого своего конька, продолжала на ту же тему, рассказывала, как можно летом выгодно купить подержанную мебель и всякие вещи, и рисовала одну за другой светленькие картинки нашей будущей жизни. Она не отдаст ребенка, но он не будет меня стеснять… Кормить она будет сама, а как ребенок подрастет, мы непременно поедем на дачу на Крестовский остров.
— Ты непременно полюбишь его! — говорила она, краснея, в каком-то волнении. — Ты ведь добрый.
Глупая! Она и не понимала, как резала мое ухо эта болтовня о дешевой мебели, светленьких обоях и даче на Крестовском! Она с восторгом рассказывала обо всем этом, думая, вероятно, что я всю жизнь просижу на мебели из Апраксина двора и что дача на Крестовском составляет для меня недосягаемую прелесть. Впрочем, и то: я беден, так как же мне не мечтать о дешевой мебели и светленьких обоях?
Бедная женщина с обычной своей аккуратностью собирала меня в дорогу и, утирая набегавшие слезы, укладывала в чемодан платье, белье и несколько книг. Она непременно хотела меня проводить на железную дорогу, и мне стоило немалых трудов отговорить ее от этого, доказывая, что присутствие такой «хорошенькой» женщины, как она, может уронить меня в глазах Рязанова.
— Ты скажи, что я твоя сестра, — настаивала она.
— Он знает, что здесь у меня сестры нет.
Она наконец согласилась на мои доводы.
Накануне отъезда Соня целый день плакала и ничего не ела, и только вечером, когда я приласкал ее, она повеселела и стала душить меня горячими поцелуями. Словно бы предчувствуя, что в последний раз целует меня, она с какой-то страстью отчаяния обнимала меня, беспокойно заглядывая в глаза. Она то и дело спрашивала: люблю ли я ее, и, получая утвердительный ответ, смеялась и плакала в одно время, прижимаясь ко мне, как испуганная голубка. Когда наконец наступил час разлуки, она повисла на шее и, судорожно рыдая, шепнула:
— Смотри же, пиши и возвращайся… Ты ведь вернешься, не обманешь?
— Вернусь, вернусь, — отвечал я.
— Смотри же, а то… будет стыдно бросить так человека… Ведь я тебя люблю!
Я вышел расстроенный. Мне все-таки жаль было Соню, с которой я расставался навсегда.
Еще раз она крепко поцеловала меня, и… я вышел из своей маленькой конуры с тем, чтобы никогда больше в нее не возвращаться.
XIII
Приехав на Николаевский вокзал, я уже застал там все семейство Рязановых: мужа, жену, сестру жены — пожилую даму, племянницу господина Рязанова — девушку лет шестнадцати, англичанку-гувернантку и Володю.
Рязанова оглядывала публику в pince-nez, которое придавало ее лицу необыкновенно пикантный вид, Рязанов был какой-то сумрачный и недовольный. Он сидел около жены и что-то говорил ей, но она, казалось, не очень-то внимательно его слушала и продолжала разглядывать публику.
Когда я подошел к группе, Рязанова оглядела меня с ног до головы, кивнула головкой и сухо проговорила:
— Наконец-то! Мы думали, что вы опоздаете.
Рязанов любезно протянул свою руку и сказал:
— Напрасно ты конфузишь, Helene, молодого человека: еще полчаса времени до отхода поезда.
Затем он представил меня своей свояченице и племяннице и, отводя в сторону, проговорил:
— Смотрите же, Петр Антонович, пишите мне, как занимается Володя. Пишите чаще, — обронил он.
Я обещал писать о сыне, и мы подошли к группе.
Рязанова пристально взглянула на меня, отвела взгляд и как-то странно пожала плечами, взглядывая на своего осоловевшего мужа.
Пора было садиться в вагоны. Рязанова поднялась с места, а за нею вся остальная компания с мешками, баулами и сумками. Мне тоже дали нести маленький саквояж. Муж и жена пошли вместе и оживленно заговорили. Я шел недалеко от них, и до меня доносились звонкий смех Рязановой и веселый голос мужа. На платформе Рязанов не имел уже мрачного вида. Напротив, он был доволен и весел и не отходил от жены. Как видно, она умела по своему желанию менять его настроение. Недаром Остроумов предупреждал меня, что Рязанова взбалмошная бабенка и держит мужа в руках. По всему было видно, что он говорил правду.
Для семейства Рязанова было отведено особое купе (Рязанов был директором железнодорожного общества. Он занимал несколько должностей), в котором и разместилась дамская компания. Рязанова, однако, находила, что тесно, и сделала гримасу, так что муж беспокойно взглянул на нее. Впрочем, когда поставили к месту все мешки, чемоданы и баулы, то оказалось, что «ничего себе».
Мое место было в соседнем вагоне I класса. Я занял место у окна и вышел из вагона наблюдать за Рязановыми, к которым бросила меня судьба. Рязанов мне очень нравился, а сама она казалась капризной и избалованной женщиной, которой, пожалуй, трудно будет понравиться. Я помнил совет Остроумова: «Постарайтесь понравиться ей».
— Уж вы, Петр Антонович, будьте так добры, навещайте изредка дам и вообще не оставляйте их в дороге! — любезно просил меня Рязанов, оборачиваясь ко мне.
— Непременно.
— Не пугайтесь просьбы мужа! — вставила Рязанова. — Вам не придется очень хлопотать с нами. Мы привыкли путешествовать.
Я взглянул на барыню. Она была необыкновенно изящна в сером коротком дорожном платье, плотно облегавшем красивый ее стан и не скрывавшем маленьких ножек, обутых в ботинки на толстой подошве, с сумкой через плечо и в крошечной соломенной шляпке, надетой почти на затылок. Она была такая свежая, красивая, статная. Все на ней было изящно и просто. Тонкая струйка душистого аромата приятно щекотала нервы, когда она стояла близко. На подвижном лице ее играла приветливая, довольная улыбка выхоленной женщины, сознающей свою красоту и силу. Теперь она отвечала ласковым взглядом на взгляды, полные любви, бросаемые на нее мужем. Он, казалось, сам расцветал под ее взглядом, тихо разговаривая с ней.
Пробил второй звонок.
Рязанов поцеловал женину руку, потом поцеловался с ней три раза и перекрестил ее. Сына он горячо обнял и тоже перекрестил.
— Смотри, Леонид, скорей приезжай! — говорила Рязанова из вагона.
— Ты знаешь, Helene, как бы я хотел скорей быть с вами!.. Быть может, в конце июля вырвусь…
— Приезжай, папа! — крикнул сын.
— Приеду, приеду. Кланяйся, Володя, Никите… Твой пони ждет тебя! Ты, Helene, пожалуйста, не рискуй… Не садись на Орлика, пока его не выездят… С кем ты будешь ездить? С Андреем? Да скажи, пожалуйста, Никите, чтобы он написал мне… Ну, Христос с вами… Прощайте! Прощай, Helene, до свидания, Володя… Поправляйтесь, Marie… Не шали, Верочка!.. Прощайте, мисс Купер!..
Пробил третий звонок.
Рязанов приветливо махал шляпой, махнул и в мою сторону. Поезд тихо двинулся.
Дорогой я изредка подходил к Елене Александровне, осведомляясь, не могу ли я быть чем-нибудь ей полезен, но она любезно благодарила и говорила, что ей не нужно ничего. В Москве мы остановились на сутки и затем поехали дальше по Рязанской дороге. На третий день вечером мы вышли на маленькой станции, где два экипажа ожидали нас, чтобы везти в деревню. Елена Александровна была не в духе. Она суетилась и жаловалась на усталость. Совершенно напрасно она сделала замечание Володе, распекла горничную и, обратившись ко мне, раздражительно сказала:
— Пожалуйста, поскорей, Петр Антонович… Да что ж вещи?.. Распорядитесь, чтобы скорей их несли!
Я ни слова не ответил на ее выходку… Да и что сказать? Ясно, она глядела на меня, как на «учителя», который, по ее понятиям, почти приравнивался к слуге.
Мне пришлось ехать в экипаже вместе с гувернанткой, Володей и горничной. Всю дорогу я молчал и злился.
XIV
Прелестный уголок был Засижье, куда мы приехали. Огромный старинный дом стоял в тенистом саду с вековыми липами, кленами и дубами. Сад тянулся к маленькой быстрой речке, шумевшей по камням… За речкой шли поля с черневшими крестьянскими избами.
Усадьба была отлично устроена. Дом содержался в порядке и чистоте. Мне отвели прекрасную комнату во втором этаже с балконом в сад. Классная комната была внизу.
С следующего же дня я начал занятия с мальчиком. Он занимался недурно, но был рассеян. Задумчиво глядел он большими черными глазами во время уроков и вздрагивал, когда я обращался к нему с вопросами. Со мной он был ласков, но, казалось, я ему не особенно нравился; он никогда не рассказывал мне, что волнует его ребячью голову и о чем он так задумывается; никаких щекотливых вопросов не задавал.
Жизнь в деревне потекла однообразно, правильным порядком. Я рано вставал и ходил гулять, потом пил кофе у себя в комнате, затем часа два мы занимались с мальчиком; остальное время было в полном моем распоряжении. Завтракали и обедали по звонку. Я спускался к завтраку и обеду и скоро уходил наверх. Меня не удерживали внизу и не стесняли. Я держал себя в стороне, обмениваясь короткими фразами с членами семейства.
Елена Александровна в деревне казалась еще красивее, чем в городе. Румянец играл на ее щеках, и она, всегда изящно одетая, свежая, веселая, вела в деревне деятельную жизнь. По утрам беседовала с приказчиком Никитой, умным, плутоватым мужиком, читала, а после обеда устраивала общие прогулки и катания. Меня никогда не приглашали принять в них участие, и я, признаться, был очень рад этому, так как Рязанова продолжала держать себя со мной с любезной сухостью и, казалось, боялась допустить меня стать с членами семейства на равную ногу. Меня, очевидно, третировали как учителя, бедного молодого человека совсем другого круга, которому место не в порядочном обществе. Все члены семейства смотрели Елене Александровне в глаза. Когда она бывала в духе за обедом, все весело шутили и смеялись; но чуть Елена Александровна капризно поджимала губки, хмурила брови и пожимала плечами — все притихали. Старшая ее сестра, немолодая и болезненная женщина, беспокойно взглядывала на нее, подросточек-племянница, бойкая гимназистка, опускала свои быстрые глазки на тарелку, а мисс Купер, аккуратная англичанка, еще более вытягивалась и сидела, точно проглотила аршин. Один только пасынок не разделял общего поклонения. Он очень сдержанно относился к мачехе и, по-видимому, не очень-то ее любил. И она не выказывала большой привязанности к нему, была с ним ласкова, ровна, но между ними теплых отношений не было… Общее поклонение, которым окружали эту барыню, она принимала как нечто должное… Избалованная вниманием, она, казалось, и не могла подумать, чтобы к ней могли относиться иначе. За обедом, отлично сервированным, обильным и вкусным, она изредка обращалась ко мне с двумя-тремя фразами, как бы желая осчастливить учителя, и часто, не дожидаясь ответов, обращалась к другим, не обращая на меня ни малейшего внимания. Понятно, это оскорбляло меня, но я не показывал вида и держал себя сдержанно и скромно, не вмешиваясь в разговор и отвечая короткими фразами, если со мной заговаривали.
Первое время Рязанова была весела. Каждый вечер до меня доносились из сада веселый ее смех и болтовня. Она ежедневно каталась верхом и, возвратившись, вечером садилась за рояль и пела. У нее был приятный контральтовый голос, и я нередко, сидя один на балконе, заслушивался ее пением. В такие вечера мне делалось тоскливо… Злоба и тоска подступали к сердцу, и я особенно чувствовал, как нехорошо быть бедным и незначительным человеком… Посмотрел бы я, так ли со мною обращались, если бы я не был скромным молодым человеком, нанятым в качестве учителя! Прошло две недели, и Рязанова стала хандрить, капризничать и раздражаться. Все было не по ней. За обедом она придиралась к сестре, к племяннице, распекала лакеев и делала замечания Володе, нисколько не стесняясь моим присутствием. Все сидели молча и с трепетом ждали, когда Елена Александровна успокоится. Меня смешил этот трепет, особенно смешила сестра Рязановой, которая глядела на свою младшую сестру с благоговейным восторгом. Однажды во время обеда, когда Елена Александровна особенно капризничала, я взглянул на нее и улыбнулся… Она поймала мой взгляд и изумилась, так-таки просто изумилась. Прошло мгновение. В глазах ее мелькнула злая улыбка, но она перестала капризничать и до конца обеда просидела молча.
«Черт меня дернул смеяться! — думал я, досадуя на себя, что так опростоволосился. — Пожалуй, она мне не простит улыбки, напишет мужу и… прощай мои надежды…»
Но, к удивлению моему, на другой день она была со мной гораздо любезнее и после обеда, когда, по обыкновению, я хотел уходить, заметила:
— Ну, что, довольны вы своим учеником?
— Доволен.
— И писали об его занятиях мужу? — спросила она с едва заметной улыбкой.
— Нет, еще не писал.
— Вы напишите. Леонид Григорьевич так любит Володю, что отчет об его занятиях обрадует его. Ну, а сами вы довольны деревенской жизнью?..
— Очень.
— И не скучаете?
— Нет.
— А мне все казалось, что вам должно быть скучно. Вы все сидите у себя наверху и никогда не гуляете.
— Я гуляю.
Разговор не завязывался. Она пристально взглянула на меня и вдруг как-то странно улыбнулась, точно красивую ее головку осенила внезапная мысль.
— Куда же вы? Мы сейчас едем кататься. Хотите? — проговорила она.
Я вспыхнул от этого неожиданного приглашения. Она взглянула на меня, уверенная, что осчастливила несчастного учителя. Явился каприз пригласить его, и он, бедненький, смутился от восторга.
— Благодарю вас, но я бы лучше остался дома. Я хотел пешком идти в лес.
— Не хотите?.. — изумилась Елена Александровна. — Как хотите!
Она повернулась и ушла на балкон.
Дурное расположение ее продолжалось. Елена Александровна хандрила. Гостей никого не было, а если бывали, то не интересные — какой-то допотопный помещик с женой и дальние родственники Рязановой. Рязанова, видимо, скучала. Она по целым вечерам каталась верхом и, возвратившись усталая, одевала капот, распускала волосы и лениво прилегала на оттоманку, заставляя подростка играть Шопена.
— Ах, Верочка, ты не так играешь! — доносился снизу ее голос. — Разве можно так барабанить Шопена?
Она садилась за рояль, и рояль начинал петь под ее пальцами. Капризные, страстные звуки доносились до меня. Я выходил на балкон и жадно слушал.
Обыкновенно она скоро переставала, уходила в сад, и долго в тени густого сада мелькал ее белый капот.
Со мной она стала любезней, оставляла меня после обеда «посидеть» и иногда спускалась до шутки.
Барыня, видно, со скуки не прочь была даже пококетничать с учителем. Это я очень хорошо видел и держал себя настороже. Ей забава, а мне может кончиться плохо. С одной стороны — капризная барыня, а с другой — ревнивый муж.
О ревности его я уже догадывался из разговоров, которые вели иногда между собою сестры, смеясь, что они живут в деревне, запертые «Синей бородой».
Наступил июль.
Я не просиживал уже букой наверху, а проводил большую часть времени внизу с дамами, гулял вместе, читал им журналы, ездил иногда верхом вместе с Еленой Александровной и держал себя с почтительной скромностью тайно вздыхающего по ней молодого человека. Это, заметил я, Рязановой нравилось. Я робко иногда взглядывал на молодую женщину и, когда она вскидывала на меня взор, тотчас же опускал глаза, как бы смущенный, что она заметила. Приютившись где-нибудь в уголке, когда Рязанова играла на фортепиано, я задумывался, и, когда она спрашивала о причинах моей задумчивости, я вздрагивал и отвечал, как будто застигнутый врасплох. А она как-то весело усмехалась и, казалось, принимала мое почтительное ухаживание снисходительно, как маленькое развлечение от деревенской скуки, тем более что она не допускала и мысли, чтобы скромный учитель смел когда-нибудь обнаружить чувства, волнующие его.
Меня интересовала эта игра, я с затаенной улыбкой смотрел, как эта капризная, избалованная женщина, самоуверенная, гордящаяся своей красотой, снисходила к скромному молодому человеку, уверенная, что он тайно влюблен в нее и что достаточно одного ласкового слова с ее стороны, чтобы осчастливить его. И Рязанова иногда дарила меня этим счастьем! Она бросила прежний тон и сделалась ровна, ласкова, покровительственно-ласкова. Ей, кажется, было забавно и весело видеть молчаливого и застенчивого учителя (она считала меня застенчивым), робко поднимающего на нее глаза и как-то осторожно отодвигающегося от нее, когда она удостоивала присесть рядом. Она продолжала свою забаву, вполне уверенная, что в ней нет никакой опасности. Ей и в голову, конечно, не могло прийти, чтобы из этого могло выйти что-нибудь серьезное; она иногда брала меня с собой верхом, и мы носились как бешеные вдвоем по лесу.
Сестра Елены Александровны, познакомившись со мной поближе, была необыкновенно ласкова. Эта добрая, больная женщина, вечно с удушливым кашлем, жалела «молодого человека, разлученного с семьей», расспрашивала о матери и сестре с женским участием и за завтраком и обедом хлопотала, чтобы я больше ел, и по нескольку раз приказывала подавать мне блюда. Все принимали меня за скромного тихоню, и я, разумеется, не стал разуверять их. Мисс Купер, пожилая англичанка, очень чопорная и щекотливая, и та находила, что я благовоспитанный молодой человек, и однажды вызвалась похлопотать за меня о месте гувернера в каком-нибудь «вполне приличном» доме. Только подросток-гимназистка да Володя как-то сухо относились ко мне и редко со мной разговаривали; ну, да это меня не заботило. Мальчик занимался очень хорошо; я написал два письма Рязанову об его успехах и получил от него в ответ благодарственное письмо. После оказалось, что Елена Александровна написала обо мне лестный отзыв, как о скромном молодом человеке, не похожем на обыкновенных учителей-студентов.
От Софьи Петровны я получал письма по два раза в неделю. Письма ее заключали в себе одни любовные излияния и скрытную ревность. Я читал их, рвал и изредка отвечал, отговариваясь занятиями. Несколько раз хотел я написать Соне, что между нами все кончено, но как-то не решался. Лучше, думал я, исподволь приготовить бедную женщину и написать ей после лета, что я уезжаю на Кавказ, что ли, и не скоро вернусь.
Ко мне в Засижье мало-помалу так привыкли, что, когда я после обеда долго засиживался наверху, за мной посылали, и Елена Александровна капризно спрашивала:
— Что вы там делаете, Петр Антонович? Мы ждем вас, хотим читать!
Я садился за чтение, в то время как дамы работали, а Верочка вертелась на стуле, вызывая строгие взгляды тетки.
XV
Был чудный июльский вечер. Дневная жара только что спала. В воздухе потянуло приятной свежестью и ароматом цветов и зелени. Все ушли гулять. Елена Александровна осталась дома; ей нездоровилось, и она просила меня почитать ей.
Она сидела на балконе, в капоте, с распущенными волосами, протянув ноги на подушки, и слушала повесть, в которой описывалась какая-то добродетельная женщина, не любившая мужа, но верная своему долгу и не поддавшаяся искушению любви. Когда я кончил, Елена Александровна задумчиво глядела в сад, играя махровой розой.
Я встал, чтобы уйти, но она остановила меня:
— Куда вы? Посидите.
Мы молчали несколько минут. Я смотрел на нее. Она заметила мой взгляд и улыбнулась.
— Нравится вам повесть? — спросила она.
— Нет, — ответил я. — Мне кажется, автор выбрал неестественное положение.
— Чье?
— Жены. Если она не любила мужа, кто же мешал ей…
— Оставить его?.. — перебила она.
— Нет. Сказать ему об этом.
Она усмехнулась.
— Разбить чужую жизнь? Нет, автор прав, молодой человек. Порядочная женщина должна поступить так, как поступила эта женщина! — сказала она горячо и вдруг замолчала.
— И наконец, довольно того, что она позволяла любить себя другому, — проговорила она задумчиво, — любить светлой, высокой любовью, как может любить только чистая, неиспорченная юность.
Она поднялась с кресла, жмуря глаза, потягиваясь и изгибаясь всем телом с грацией кошки, нежащейся под лучами солнца, взглянула на меня и весело заметила:
— Какой еще вы юный мальчик! Вам сколько лет?
— Двадцать три! — серьезно проговорил я.
— Двадцать три! как много! — пошутила она над моим серьезным ответом.
Она тихо усмехнулась и вышла с балкона, забыв на столе цветок, который держала в руках.
Не прошло и минуты, как она вернулась. Я быстро отдернул розу от своих губ и казался смущенным. Она взглянула, усмехнулась и не сказала ни слова. Я сидел, опустив голову, точно виноватый. Меня забавляла игра с этой кокеткой — забавляла и наполняла сердце каким-то злорадством. Мне нравилось, что она верит; мне приятно было, что эта светская, блестящая барыня, сперва третировавшая меня, как лакея, теперь держит себя на равной ноге и даже намекает о своей неудавшейся жизни с мужем. Конечно, она бесилась, что называется, с жиру, вообразила о своем несчастии от скуки. Сытая, богатая, окруженная общим поклонением, не знавшая, куда девать время, — мало ли каких глупостей не лезло ей в голову? А тут, под боком, молодой, свежий и, по совести сказать, далеко не уродливый малый, с пробивающимся пушком на румяных щеках, не смеющий поднять глаз на блестящую барыню и втайне по ней страдающий. Положение интересное для такой милой бездельницы, как она! Можно поиграть, позабавиться, пощекотать нервы двадцатитрехлетнего «мальчика» крепким пожатием, нежным взглядом, тонким, опьяняющим ароматом, которым, казалось, было пропитано все ее существо; пожалуй, пощекотать и свои нервы и потом забыть, как прошлогодний снег, несчастного учителя и с веселой усмешкой рассказывать какой-нибудь подобной же бездельнице, как смешон был этот медвежонок, осмеливавшийся робко вздыхать и вздрагивать в присутствии красавицы. Если я поступал неискренно, то у меня по крайней мере было оправдание. Я хотел ей понравиться, чтобы через мужа добиться положения, а она… Что оправдывало эту барыню, опытную светскую женщину двадцати шести-семи лет? Что заставляло ее как бы нечаянно спускать косынку с плеч и повертывать голыми плечами перед «скромным мальчиком», заставляя его вздрагивать не на шутку?
А с каким презрением эта же самая женщина говорила иногда о безнравственности прислуги; как жестока она была в своих приговорах, когда вопрос касался какой-нибудь девушки, оставившей родительский дом! Тогда глаза ее сверкали злостью, и она говорила о «нравственном падении» с патетической восторженностью, отыскивая во всем грязную сторону и относясь к «непорядочным» людям с нескрываемым презрением, хотя и была деятельным членом какого-то благотворительного общества.
«Вот она, — нередко думал я, весело усмехаясь, — этот образец добродетели, эта ненавистница мужчин, какою рекомендовал мне ее шут гороховый Остроумов! Она не прочь „пошалить“ с „мальчиком“, но так „пошалить“, чтобы все было прилично и чтобы никто не смел кинуть камень осуждения в эту добродетель, защищенную богатством, связями и изящными формами».