Вечером она пошла к Алексею Васильевичу. Неизвестно, чем кончился у них разговор. Известно только то, что Агафья получила несколько новых синяков под глазами и узнала, что жених поступает в городовые… Надежды, по-видимому, были все потеряны.
Но Алексей Васильевич, поступив в городовые, будто нарочно хотел испытать сердце бедной женщины и в один прекрасный день явился к ней в новой форме. Увидав своего “жениха” в таком блестящем наряде, Агафья пуще залилась слезами и сказала:
– Сволочь ты, а не человек… ступай вон!..
Но Алексей Васильевич стал приводить резоны и кончил тем, что просил еще двадцать рублей, обещая через неделю же непременно жениться…
– Обманешь?..
– Вот тебе бог… А што с той кухаркой, Агафьюшка, так это все пустяки… Право, Агафья, дай денег. Потому мне теперича кое-что нужно справить… Городовой не то чтобы… Ты это дело по бабьему смыслу не поймешь!!.
Долго они еще говорили, и под конец Алексей Васильевич снова побил Агафью.
– Так ты так, подлая душа… Постой же!.. – крикнула вслед уходившему Алексею Васильевичу рассерженная кухарка.
В тот же день она обратилась к своему барину с следующей просьбой.
– Барин, – сказала она, плача… – Напишите евойному начальнику, чтоб он женился… Два года, подлец, обещал… забрал более тридцати рублей, окромя подарков, а теперь бьет и просит еще двадцать рублей.
Барин стал ей объяснять, что ей за охота выходить за такого человека, но на это Агафья заметила:
– Нет – женись. Что деньги?.. Нет, барин, нельзя ли заставить его, подлеца, жениться?
– Да ведь он тебя, Агафья, бить будет!..
Но так как барин не знал, как приняться за это дело, то Агафья в тот же вечер пришла в Алексееву будку и предложила ему следующий ультиматум:
– Ежели ты, эдакой подлец, не дашь мне сейчас расписки, что женишься, барин мой к приставу завтра поедет. Он все ему скажет… слышишь?
Городовой струсил, дал расписку и получил от Агафьи еще тридцать рублей… Через неделю они обвенчались, и Агафья перебралась в будку.
II
СТЕПА
Крайняя нужда заставила государственного крестьянина Новгородской губернии Ивана Андреева снарядить своего сынишку в Питер. Отправляя его в дорогу вместе с односельцем-извозчиком, отец так наставлял мальчика:
– Смотри, Степка, в Питере не баловать! Сват Трифон отдаст тебя в ученье… Выучишься – человеком будешь!.. Прощай, Степа!
Мать, прижимая сынишку, ничего не говорила, потому что говорить ей мешали слезы. Она крестила его одной рукой, а другая засовывала за тулупчик только что испеченные лепешки.
Мальчик был в каком-то недоумении и только усердно щипал своими крохотными ручонками большую овчинную шапку, подаренную ему отцом на дорогу.
Когда вышли из избы, на улице собралось несколько деревенских ребят и стали прощаться с мальчиком. Некоторые как-то завистливо смотрели на маленького путешественника в полушубке и большой шапке и, зная, что Степа едет в Питер, от души хотели быть на его месте… Другие же – побольше – без особенной зависти взирали даже и на большую шапку и замечали:
– Тамотка, братцы – сказывал дядя Андрей – страсти! Город эвона!..
И мальчик приподнял на сколько мог руки.
– Тамотка, – продолжал рассказчик, – ровно бы в нашем алексинском бору заплутаешься… И опять же – боязно… Сказывают, наших ребяток, братцы, в Питере бьют ой-ой как!.. Этто все дядя Андрей сказывал… Он, братцы, знает… Он в Питере жил… Дядя Андрей все знает!..
– Ну, садись, Степка… Едем, малец, гроши добывать! – шутил Трифон, усаживаясь на легковые санки… – Ну, желтоглазая!.. марш опять в россейскую столицу!.. – добавил извозчик-зимник и стегнул свою маленькую шершавую лошадку.
Скоро санки выехали из деревни, а мать все еще не унималась. Да и отец как-то пасмурно драл лыко на лапти…
– Не хоронить послали… Чего ревешь! – наконец заметил он жене.
– Иван!.. Бога ты не побоялся… Там… там ему смерть!.. Сам знаешь, как их, мальцов-то, в Питере…
– Полно, баба… Бог даст, выучится. А ты не всему верь… баба!..
А санки скользили себе по ровной гладкой дороге, и мальчик уже вступил с Трифоном в разговор. Выезжая в первый раз из села, мальчик решительно интересовался всем и до того закидал Трифона вопросами, что тот едва успевал на них отвечать. Особенно Степку занимала столица.
– А что, дядя Трифон, она, самая эта столица, много будет больше наших Дубков?
– В тысячу раз будет больше, Степка.
Мальчик решительно не мог сообразить, зачем это столица такая большая. Однако, не желая выказать перед Трифоном своего недоумения, он только заметил:
– И там, дядя Трифон, как у нас в Дубках, всё хрестьяне живут?
– Всякий народ в Питере живет, Степка… И графы, и князья, и дворяне, и купцы… и наш брат… Всякого, братец ты мои, в Питере народу довольно!..
– Ишь ты! и графы и князья, дядя Трифон.
– Тепериче выедешь в ночь… Станешь у трахтира, а оттуда выйдет какой ни на есть барин и подает голоском: “Эй, мол, извозчик!..” Я сичас вот эту самую желтоглазую хлысть кнутишком, подкачу… “Куда, мол прикажете, ваше сиятельство?”
– А что, дядя Трифон, князья-то какие будут?
– Известно какие – фицеры!.. Видал. Степка, солдат?.. Ну, так господа над ними командуют… И ежели солдат что не так, они его – солдата-то – сейчас по-своему, добру, учат: делай, мол, по службе по нашей, а не то штобы как-нибудь… Этто когда на парате; а ежели не на парате, то по ресторациям, Степка, сидят больше, чай пьют… Там мы их и ждем… ночью-то…
Все эти сведения до того были новы для Степы, что он решительно не мог дать себе отчета. Он вообразил офицеров высокими такими, большими, с длинными усищами, вострыми глазами, имеющими в руках по большой палке, которою так и размахивают, словом – Степа вспомнил фельдфебеля, который в селе муштровал солдат, и, увеличив этого фельдфебеля в несколько раз, решил в своем детском умишке, что офицеры должны быть именно такие.
К вечеру Трифон остановился покормить. На постоялом дворе было несколько извозчиков. Разговорились.
– Мальца-то куда везешь? – спросили извозчики.
– Туда же… в Питер! – отвечал Трифон.
– Аль Ивану плохо пришлось?..
– Беда, братцы!..
– В ученье?
– Бозныть… Наказывал в ученье сдать… Отдать какому ни на есть немцу… Известно, у кого как не у немца…
– А паренек-то махонькой еще… Как бы его не укатали в Питере-то… – участно замечали извозчики.
– Никто, как бог!..
Степка все это слышал, и в его голову закралась мысль, что немец, должно быть, какой-нибудь старик вроде того беглого, который в прошлом году в Дубках объегорил какого-то крестьянина и после хотел спалить деревню. Этим стариком все дубковские матери пугали своих детей, и Степка, как и другие, воображал его таким же страшным, как лицо антихриста на лубочной картинке, висевшей дома. Таким же стал ему казаться немец, и Степа крепко пригорюнился и даже всплакнул, после чего заснул крепким, ребячьим сном…
Чрез два дня Трифон со Степой въезжали в столицу, и когда мальчик увидал большие дома, конки, городовых, батальон солдат с музыкой и прочие столичные хитрости, то только ахал и крепко жался к Трифону…
– Не бойсь, глупый… Не укусят! – смеялся извозчик.
На третий же день мальчик поступил в ученье к сапожному мастеру Карлу Ивановичу Шмидту. Когда Степа увидал благообразное, выбритое лицо немца, то успокоился и, прощаясь с Трифоном, важно ему заметил:
– Скоро я тебе, дядя, во какие сапоги сошью…
Очутившись в кругу новых товарищей, Степа маленько струхнул и съежился, особенно когда один из учеников подошел к нему и дал ему по уху, ради первого знакомства… Степа стерпел, но чрез минуту сам ударил обидчика… Поднялась драка… Пришел Карл Иванович и помирил обоих на том, что оттузил хорошенько и правого и виноватого…
Невеселая жизнь началась для деревенского мальчика. Работу на него наваливали непосильную, и, главное, ни минутки покоя. То наколи дров, то стопи печи, то сбегай в лавочку, то снеси сапоги, то вымой полы. Одним словом, вместо учения Степке пришлось быть на посылках. И хозяин, и хозяйка, и подмастерья смотрели на Степу, как на своего крепостного, а в награду за все это – затрещины, удары ремнем, ругань и дурная пища.
Видали ли вы, читатель, как в трескучий мороз бежит по улице мальчик-крошка в своем классическом халатишке и пощелкивает зубами?.. Видали ли вы это посиневшее от холода личико мальчугана, посланного отнести сапоги?.. Если вы видели, то должны знать, что это жертва столичная, жертва, которой не всегда суждено дожить и до пятнадцати лет!
Помещение у Карла Ивановича не отличалось особенным комфортом. Сам Карл Иванович имел довольно удобную комнату, но мальчики-ученики жили в сыром подземелье, где спертый и сырой воздух подтачивал день за днем молодые детские силы.
Ночь… Морозная петербургская ночь… Дети спят вповалку на нарах, на тонких соломенных подстилках… Вонь и духота в этой комнате, полной всяких насекомых… Все дети худы, бледны и одеты в какое-то подобие белья… Прикрыты они чем попало, и жмутся и вздрагивают, бедняги, от холода…
– У-у-у!.. Петька, холодно… – шепотом говорит Степа…
– А ты съежься, Степа… теплей будет…
– Проклятый хозяин… полушубок отобрал!
– Он у нас, Степка, завсегда так!.. Малы-де в полушубках ходить…
Дети замолчали и снова пытались заснуть, натягивая на себя дырявое одеяло… Скоро они заснули… Спят дети, вдыхая убийственный воздух… Спят дети, глотая яд и смерть… Спят маленькие создания, и во сне им снятся теплые избы, простор деревенских полей и добрый материнский уход…
Но не спит подтачивающая их смерть. Она стоит с распростертыми объятиями в этом сыром подземелье и алчно глядит на раскинувшиеся во сне детские головки.
Не спит тоже и Степкина мать. Она не забыла своего парнишку и горькими слезами заливается, подумывая о своем сиротливом сыне. “Где-то он? У какого немца? Кормит ли его немец хоть по праздникам лепешками?”
Года через два Степка уже был хорошим учеником, чинил старые сапоги, ставил заплатки и даже умел подкидывать подметки. Но зато он день ото дня бледнел и худел. Сухой его кашель часто раздавался по ночам и будил соседа его, Петьку…
– Экой ты какой… Скажи завтра Карле Иванычу… – замечал Петька.
– Говорил… Сказывает, пройдет и так. А вот все не проходит!
– Скотина! – злобно проговорил мальчик и, повернувшись на другой бок, скоро захрапел.
А Степа все кашлял, схватываясь за грудь с резко выдающимися ребрами. Мальчику было худо… Скорбный, больной, лежал он на соломе, и разные мысли забегали в маленькую белокурую головку. Грустно глядели его большие карие глаза. Тяжелая скорбь была в них…
– О господи! – шептал только мальчик.
Наконец он заснул тяжелым, прерывистым сном.
Видел он во сне, как его провожали в Питер, как Трифон рассказывал ему о столице и о князьях, как привел его к немцу и как немец оказался сначала не страшным, а потом… потом снилось мальчику, как его посылали в морозы в легоньком халатишке, как сидел он часто дни впроголодь и как Карла Иваныч бил его ремнем по детской спинке, больно так бил и приговаривал: “Русский мальчик дрянь есть! бить надо”. Снились мальчику Дубки, снилась мать и теплая изба… Потом…
– К мамке… к мамке хочу! – вскрикнул во сне мальчик.
– Вставай, Степка, ишь разоспался!!
Мальчик пытался встать, но встать не мог, силы совсем упали. Его трясла лихорадка. Сказали Карлу Иванычу. Карл Иваныч пришел и заметил:
– Много квасу пиль. Глупый мальчишка!
Однако Степа и после такой энергичной нотации не мог встать. На другой день Степу свезли в больницу.
Чрез неделю на дровнях везли маленький, окрашенный в рыжую краску гробик к одному из кладбищ. За гробиком шел, понуря голову, Трифон, а в гробике лежал Степа, окончивший свою недолгую, скорбную петербургскую карьеру.
Когда до Дубков дошла весть о Степиной смерти, отец не сказал ни слова, только отчаянно заморгал глазами и несколько дней где-то пропадал, а мать громко завывала, призывая громы небесные на виновников смерти сына… Но никто не слыхал ее проклятий, кроме черных, закоптевших стен неприглядной крестьянской избы.