Мрачный штурман
ModernLib.Net / Классическая проза / Станюкович Константин Михайлович / Мрачный штурман - Чтение
(стр. 2)
Пароход с провожатыми отошел, и “Грозный” тихо тронулся вперед, плавно рассекая воду…
— Счастливого пути!.. Прощайте!.. Прощай!..
С парохода кричали, кланялись, махали фуражками, зонтиками, платками. С корвета отвечали тем же.
Никандр Миронович молча смотрел бессмысленным взглядом на корму парохода, где стояла его жена и махала голубым зонтиком. Корвет забрал ходу, и бесконечно дорогого лица не было видно. Только светло-яркое пятно женской фигуры пестрело на корме парохода, но и оно через несколько минут ушло от жадных глаз, слившись в темной кайме человеческих голов. И самый пароход, уносивший от Никандра Мироновича единственно любимое им существо, становился все меньше и меньше.
Круто повернувшись от парохода, Никандр Миронович незаметно смахнул рукой катившиеся по щекам предательские слезы, глубоко и тяжко вздохнул и с большим морским биноклем в руке стал внимательно наблюдать за благополучным проходом корвета по фарватеру кронштадтского рейда, снова приняв свой обычный суровый вид “мрачного штурмана”, каким все привыкли его видеть.
VII
Никандр Миронович Пташкин принадлежал к типу “ожесточенного”, “непримиримого” штурмана.
Человек умный, таивший в глубине души немало честолюбия, натура вообще недюжинная, энергичная и богато одаренная, он сознавал и чувствовал в себе, быть может, болезненно преувеличивая и мнительно питая это чувство, служебную безвыходность и приниженность.
Его возмущало это неравенство, развившееся на почве сословных привилегий и предрассудков [10], создавших в старинное время во флоте деление на касты. Для привилегированных патрициев, флотских офицеров, — все отличия и почести, так сказать сливки службы, а для плебея штурмана [11] — вечное подчиненное положение, труженическая ответственная работа и — ничего впереди!..
А между тем служба штурмана была весьма важная и требовала основательных знаний. Штурман прокладывал на карте путь, делал счисление, описи берегов и съемки, производил астрономические наблюдения для определения места корабля, наблюдал за морскими картами, за верностью компасов, за хронометрами — одним словом, ведал главным образом кораблевождением и вслед за капитаном первый подвергался строгой ответственности по суду в случае постановки судна на мель или другого какого-либо несчастия, бывшего следствием ошибки или незнания штурмана.
Эта серьезная часть морского дела всецело лежала на штурманах, особенно в старое время, когда флотские офицеры гнушались “подлым”, недворянским, цифирным делом (недаром и штурманов презрительно звали “цифирниками”), и большая часть капитанов плохо или даже совсем не знала штурманской части, ограничиваясь управлением судов и военным обучением команд. Без хорошего штурмана многие капитаны в старину не могли бы плавать, и по этому поводу прежде ходило немало анекдотов среди моряков.
Приниженное положение штурманов не ограничивалось их служебной карьерой. И вне службы штурман, как человек не “белой кости”, был, так сказать, “отверженцем”. Он не был принят в привилегированной касте флотских. Его чуждались. Ни один из моряков не подумал бы выдать дочь за штурманского офицера. Начальство третировало штурмана с презрительной грубостью; сослуживцы — с небрежным превосходством. Штурман считался человеком “низшей расы”, “бурбоном”. Над ним издевались. В старину про штурманов даже была сложена песенка, начинавшаяся словами:
Штурман! дальше от комода! Штурман! чашку разобьешь! Под влиянием такого отношения сложились типичные черты штурмана старого времени. Это был обыкновенно молчаливый, загнанный человек, зачастую выпивавший, с грубыми манерами, вечный труженик, педантичный морской служака, молча и, по-видимому, без ропота тянувший лямку и переносивший грубости капитанов старого закала, но в глубине души оскорбленный и нередко ожесточенный, питавший глухую и непримиримую вражду ко всем флотским, только потому, что они флотские.
Веяния шестидесятых годов не прошли бесследно и для замкнутого морского мирка с его кастовыми предрассудками. Многое изменилось в нем под влиянием новых идей, охвативших общество и правительство. Обращение с матросом, отличавшееся особенной суровостью, доходившею до зверства, смягчилось. Изменились, конечно, и прежние безобразные отношения между “патрициями” и “плебеями” морской службы. Никто не осмелился бы запеть: “Штурман! дальше от комода!..” Но вкоренившиеся в сознание людей кастовые предрассудки не могли исчезнуть сразу, и в самых, по-видимому, любезных и равноправных отношениях моряков к штурманам все-таки невольно проглядывало старое, годами унаследованное сознание своего привилегированного положения, что, разумеется, чувствовалось штурманами и не охлаждало традиционной вражды, тем более что и служебное положение штурманов не изменилось.
Реформы не коснулись этих “униженных и оскорбленных” тружеников морской службы.
— Всех нынче освобождают, только штурманов, видно, не хотят! Да и не стоит. Разве штурман в глазах многих человек?! Штурман — терпеливое и безропотное животное… Кто поднимет за него голос?
Так изредка говаривал с ядовитой, насмешливой иронией Никандр Миронович, обращаясь к своему помощнику, молодому штурманскому прапорщику, но, очевидно, говоря для всех сидевших в кают-компании моряков и словно бы вызывая на ответ.
И угрюмое лицо Пташкина, и его тихий, слегка скрипучий голос были полны злости.
Никто не подавал ответа, и Никандр Миронович снова упорно молчал.
VIII
Между “мрачным штурманом” (так звали за глаза Никандра Мироновича) и большинством сослуживцев установились холодные отношения, оставшиеся неизменными во все время долгого плавания. Штурмана недолюбливали.
Все признавали, что Никандр Миронович превосходный и образованный офицер; все соглашались, что Никандр Миронович человек безукоризненной честности; но его отчуждение, его, чувствуемая всеми, глухая неприязнь, тяжелый, угрюмый, озлобленный характер и, наконец, некоторые его взгляды, казавшиеся многим морякам чересчур либеральными, — все это невольно возбуждало и к нему, в свою очередь, не особенно дружелюбные чувства.
Несмотря, однако, на такое не особенно лестное мнение о характере Никандра Мироновича, составившееся в кают-компании, этот молчаливый и серьезный человек внушал к себе невольное уважение и некоторую боязливость иметь с мрачным штурманом столкновение. Все были с ним особенно осторожны, избегая затевать с Никандром Мироновичем споры, особенно на некоторые щекотливые темы, и не позволяя себе со штурманом никакой шутки, никакой фамильярности, обычной в тесном кают-компанейском кружке. Каждый хорошо знал, что Никандр Миронович этого не любил, и что, несмотря на свою сдержанность и умение владеть собой, может серьезно рассердиться, а задевать его небезопасно.
И никто никогда не решался шутить с ним. Молодежь как-то невольно стеснялась при нем вести фривольные разговоры о женщинах, зная, что таких разговоров Никандр Миронович особенно не мог терпеть. Он ничего, по обыкновению, не говорил в таком случае, но сумрачное, серьезное лицо штурмана среди всеобщего веселого смеха, лицо, безмолвно не одобрявшее, казалось, пошлые разговоры, производило охлаждающее действие, и всем делалось легко, когда штурман при подобных разговорах уходил из кают-компании. Вдобавок, Никандра Мироновича знали и по его репутации — за человека “беспокойного характера”, который очень ревнив к собственному достоинству и не позволит никому наступить себе на ногу, даже и начальству, хотя бы при этом и пришлось рисковать многим.
На корвете слышали о разных прежних столкновениях мрачного штурмана с начальством и, между прочим, о столкновении, бывшем во время одного из прежних плаваний Никандра Мироновича между ним, тогда скромным младшим штурманом, и начальником эскадры, “свирепым” адмиралом, которого все офицеры боялись как огня, особенно в минуты адмиральского гнева, когда вспыльчивый адмирал утрачивал всякую сдержанность и “разносил”, не разбирая выражений. На корвете рассказывали, как все присутствующие тогда на флагманском судне были изумлены, когда, в ответ на неприличную грубость забывшегося адмирала, этот маленький, невзрачный Никандр Миронович, побелевший, как рубашка, ответил на грубость еще более резкой грубостью, рискуя за такое нарушение беспощадной морской дисциплины надеть матросскую куртку. Изумился едва ли не больше всех и адмирал, не ожидавший встретить такого отпора со стороны “ничтожного штурмана”, и в изумлении спустился к себе в каюту. По счастию, этот “свирепый” адмирал был справедливым и честным человеком, способным сознать свою вину. Он понял, что дерзость оскорбленного штурмана была вызвана им же самим, и не дал никакого хода этой истории. Отважный штурман не пострадал. Напротив, по возвращении из плавания, адмирал дал о Пташкине самую лестную аттестацию, представляя его к ордену.
Командир “Грозного”, лихой парусный моряк старой школы, но плохо знавший штурманскую часть, очень дорожил Никандром Мироновичем как превосходным штурманом, на которого можно было положиться, как на каменную гору, и который “не подведет”. Человек раздражительный и резкий, не стеснявшийся иногда во время “разноса” кричать на господ офицеров, замеченных в неисправности по службе, капитан, однако, ничего подобного не позволял себе с Никандром Мироновичем и был с ним всегда вежлив и крайне осторожен. Беспокойный характер мрачного штурмана был, конечно, известен и капитану.
Впрочем, надо и то сказать: Никандр Миронович был такой добросовестный и исправный служака, он с такою бдительностью сторожил корвет около опасных мест, до того был осторожен и пунктуален во всем, что касалось его обязанностей, что даже и при желании решительно невозможно было придраться к мрачному штурману.
С этой стороны он был неуязвим.
Таким образом, Никандр Миронович сумел себя поставить в независимое положение и находился со всеми в вежливо-холодных отношениях вооруженного нейтралитета.
Только с двумя членами кают-компании он не был сдержан, сух и подозрителен, и когда разрешал себя от молчания, то заговаривал всегда лишь с ними, оказывая им неизменно знаки своего благоволения. Такими фаворитами Никандра Мироновича были: механик, Иван Саввич Холодильников, милейший человек неиссякаемой доброты, глядевший вообще на жизнь с величайшим философским оптимизмом, и только что произведенный из гардемаринов мичман Кривский.
Последнему Никандр Миронович прощал не только его принадлежность к “флотским”, но даже и отца адмирала и вообще влиятельное во флоте родство, вероятно за то, что этот юный, пылкий идеалист исповедовал самые демократические взгляды, вел со всеми ожесточенные споры в защиту их, никогда не ругал матросов и всегда был ярым их защитником и предстателем, что вызывало со стороны некоторых “дантистов”, считавших зуботычины несомненной обязанностью каждого “настоящего” моряка, немало насмешек и обвинений в “штатских” взглядах, нисколько не пригодных на палубе военного судна. Кроме того, этот демократ мичман заслужил благоволение мрачного штурмана, кажется, еще и тем, что, не в пример своим товарищам, интересовался не одними только “морскими” вопросами, почитывал книжки и вдобавок превосходно делал астрономические наблюдения и никогда не принимал участия в скабрезных разговорах про женщин, что было особенно ненавистно целомудренному Никандру Мироновичу.
И мрачный штурман, сперва было считавший юношу за “маменькина сынка”, которому впоследствии будет “бабушка ворожить”, присмотревшись к нему, стал иногда водить с ним разные серьезные разговоры, давал советы что читать и вообще относился к нему с сочувственным дружелюбием.
Рассказывая иногда в кают-компании свои, как он называл, “любопытные историйки”, в которых представители флотских играли всегда несимпатичную роль, Никандр Миронович обращался к Кривскому, и мрачному штурману, по-видимому, доставляло своеобразное удовольствие видеть, как возмущался и негодовал юноша, слушая о разных темных проделках с углем капитанов и ревизоров, о злоупотреблениях в порту и госпитале, о зверском обращении с матросами. А Никандр Миронович знал много таких любопытных историек и изредка рассказывал их своим тихим, ровным голосом, под наружным спокойствием которого чувствовалось ехидное злорадство, говорившее, казалось: “Смотри, каковы бывают флотские”.
Мрачный штурман никогда не лгал, и подлинность его историек была более или менее известна морякам. Поэтому никто не мог ничего возразить штурману по существу, но и его спокойная манера рассказывать, и его скрипучий голос, и его ядовитая ирония производили всегда на присутствующих тягостное, неприятное впечатление. Старший офицер старался, бывало, замять подобный разговор, но это не всегда ему удавалось. Никандр Миронович не обращал, по-видимому, никакого внимания на производимое им впечатление и продолжал просвещать юношу насчет разных безобразий, а окончив рассказ, обыкновенно прибавлял:
— А какого-нибудь несчастного шкипера за украденный кусок парусины — под суд! Не обкрадывай, мол, казны, шкипер!.. Да-с…
Когда, наконец, Никандр Миронович окончательно умолкал, не обнаруживая намерения продолжать еще свои обличительные рассказы, все невольно испытывали чувство облегчения. И только что он уходил из кают-компании, как раздавались замечания:
— Слава богу, кончил! А то каркал, каркал… всю душу вымотал!
— Давно уж не каркал. Верно, к шторму!
— У мрачного штурмана желчь разлилась. Вы бы ему что-нибудь прописали, доктор.
— Он неизлечим! — с сердцем отвечал Лаврентий Васильевич, питавший к штурману, несмотря на свое благодушие, неприязненные чувства за то снисходительное презрение, которое проглядывало в отношениях к нему Никандра Мироновича.
— Поневоле разольется желчь, если такие мерзости на свете! — восклицал Кривский, готовый всегда заступиться за всеми нелюбимого штурмана. — Разве то, что сейчас рассказывал Никандр Мироныч, не возмутительно?.. Разве…
— Да пожалейте нас, голубчик! Уж мы наслушались вашего мрачного штурмана. Мало ли возмутительных вещей на свете!..
IX
Невыносимо долги и тяжелы для мрачного штурмана были эти три года плавания. Море, прежде столь любимое им за сильные и разнообразные ощущения, которыми оно часто дарит своих поклонников, теперь было ему ненавистно. Океан, некогда возбуждавший возвышенные мысли, то и дело нашептывал ему о разлуке и наводил тоску. И мрачный штурман чаще, чем прежде, проклинал эту проклятую службу, безжалостно оторвавшую его, через два года после свадьбы, от страстно любимой жены.
Это назначение в кругосветное плавание было для Никандра Мироновича совершенной неожиданностью. Он так далек был от подобной мысли. Он два раза уже ходил кругом света и, разумеется, не мог ожидать, что его пошлют в третий… Прочитав приказ, написанный писарской рукою, он в первую минуту был ошеломлен.
“Расстаться с Юленькой!” — беспомощно повторял он, и тоска охватила его сердце.
Это казалось ему чудовищным, невозможным делом. Он именно мечтал никогда не расставаться с любимым созданием — ведь никто добровольно не бежит от счастья! — и собирался для этого совсем не ходить больше в море, а прочно основаться на береговом месте — сделаться преподавателем в штурманском училище, иметь еще частные уроки, — одним словом, работать изо всех сил, чтоб жена могла жить беззаботно, чтобы он мог исполнять ее желания. Ведь она так молода, эта веселая, ласковая Юленька. Ее еще тешат наряды. Ей хочется блеска и света.
Никандр Миронович ни слова не сказал жене, надел мундир и отправился к начальству объясниться. Он шел полный надежды, что его объяснения будут уважены, а приказ — отменен. Желающих идти в заграничное плавание ведь так много!
В приемную, где дожидалось несколько офицеров, вышел начальник штаба с серьезным и строгим видом озабоченности на лице; это был молодой еще адмирал, из “подававших большие надежды”, очень недавно назначенный на видный пост начальника штаба, открывавший дальнейшие перспективы блестящей карьеры, и, вероятно, потому уже успевший в короткое время превратиться из прежнего Петра Петровича, доброго, обходительного человека и хорошего капитана, в недоступного и необыкновенно серьезного административного авгура [12], поглощенного, казалось, в тайны высших соображений.
И этот вид недоступности вместе с боязнью не уронить своего достоинства, и эта преувеличенная, очевидно ненатуральная серьезность, и некоторая нервность еще неуверенных движений и жестов, и этот властный, громкий и отчетливый, видимо восхищавший самого адмирала тон, с каким он говорил, обращаясь к почтительно стоявшим офицерам: “Я посмотрю…”, “Все, что от меня будет зависеть…”, “Я сделаю распоряжение”, — все, словом, свидетельствовало, что адмирал еще переживал медовые месяцы упоения властью и ему доставляло наслаждение сознавать свое значение и играть в начальника.
— Вам что угодно?
— Я, ваше превосходительство, назначен на корвет “Грозный”, — начал было Никандр Миронович.
— Как же-с, знаю… знаю… Вас выбрали, как опытного и отличного офицера! — любезно подчеркнул, перебивая, адмирал, видимо довольный своим правом давать аттестации, и, подняв на Никандра Мироновича взгляд, ждал, что штурман немедленно просияет после такого комплимента.
Но — подите! Мрачный штурман не моргнул глазом и угрюмо сказал:
— Имею честь доложить вашему превосходительству, что я два раза ходил в дальнее плавание, и потому считаю себя вправе просить об отмене моего назначения.
Решительно, мрачный штурман не умел говорить с начальством. В его тоне не было чего-то “того”, что располагает сердца многих высших лиц!
И дело его сразу было проиграно.
Не понравилось ли молодому адмиралу, что в выражении лица и в тоне штурмана не было сугубой почтительности, хотя и необязательной по уставу, однако вовсе не лишней в жизни, или ему показалось, что достоинство и значение начальника штаба, от которого многое зависит, несколько задеты тем, что этот невзрачный и угрюмый штурман не просиял от похвалы адмирала и, вместо того чтобы просто почтительно просить, “считал себя вправе” просить, — но только адмирал, за минуту перед тем готовый оказать внимание “исправному и отличному офицеру”, — внезапно почувствовал к нему неприязненное чувство, причем и лицо, и нос, и бородавки Никандра Мироновича показались теперь адмиралу очень неприятными.
И он, сдвинув брови, стал еще серьезнее, заложил, вероятно для большей внушительности, большой палец за борт сюртука и, отступив шаг назад, спросил:
— По каким же причинам вы считаете себя вправе просить?
Он подчеркнул слова “считаете себя вправе”.
— По домашним обстоятельствам, ваше превосходительство! — коротко отрезал штурман и опять без всякой нежной интонации в голосе.
— На службе нет-с домашних обстоятельств. Вы, как старый офицер, должны это знать-с! — строго заметил адмирал. — Кто разбирает назначения, тот должен оставить службу. Иначе у всех будут домашние обстоятельства… Я ничего не могу для вас сделать. Вы назначены по приказанию высшего морского начальства! — прибавил адмирал значительно смягченным тоном, заметив безмолвное отчаяние на лице мрачного штурмана. — Вы женатый?
В его голосе звучала теперь простая человеческая нотка участия. Быть может, при виде штурмана он вспомнил, как сам два года тому назад хлопотал, чтоб его не назначали в дальнее плавание.
— Женатый…
— Я вам могу посоветовать одно: поезжайте в Петербург и просите высшее начальство… Быть может, ваша просьба и будет уважена, а я не имею права отменять назначения.
Никандр Миронович вышел из приемной с слабой надеждой.
Разве уважат его просьбу без чьего-нибудь влиятельного ходатайства? Наверное, и там ему скажут, что на службе нет семейных обстоятельств, а тем более для штурмана…
Однако он решил испробовать последнюю попытку. На следующее утро он осторожно встал, чтоб не потревожить спавшую Юленьку, и с первым пароходом отправился в Петербург… Накануне он сказал жене, что едет по служебным делам, но о назначении своем не говорил.
“К чему огорчать ее прежде времени? — думал он, вполне уверенный, что это известие опечалит жену. — Быть может… все устроится!..”
Адмирал, в обширный кабинет которого вошел Никандр Миронович, известный в те давно прошедшие времена весельчак и остроумный циник, отличался, несмотря на свое важное положение министра, доступностью и щеголял в обращении с подчиненными, особенно с молодыми, фамильярной простотой и некоторою распущенностью властного лица, уверенного, что всякие его шутки могут только доставить удовольствие.
Он, по обыкновению, сидел за своим письменным столом в халате, с открытою голою грудью, с коротко остриженной головой, с красивым когда-то лицом, теперь желтым и оплывшим, и о чем-то весело болтал с несколькими лицами, почтительно стоявшими около стола.
— Что скажете, батюшка? — ласково проговорил адмирал, заметив вошедшего штурмана, скромно остановившегося у дверей. — Милости просим… Подходите ближе… Не бойтесь — не кусаюсь. Ваша фамилия?
— Штабс-капитан Пташкин.
— По какому делу изволили пожаловать, батюшка?
Никандр Миронович изложил свою просьбу, пояснив, что он женатый человек.
— С женой, значит, жаль расставаться, а? — заметил, смеясь, адмирал.
И, подмигнув глазом, прибавил:
— Молодая, что ли, у вас женка, господин Пташкин, что вам так не хочется уходить, а? Давно женаты?
Адмирал смотрел на штурмана с насмешливым добродушием. На его веселом лице светилась лукавая циничная усмешка.
Никандр Миронович смешался и потупил глаза. Этот фамильярно-игривый тон оскорблял его чувства. Он сделался еще угрюмее и, вместо того чтобы ответить в том же игривом тоне, проговорил глухим голосом:
— Два года, ваше превосходительство!
— Всего два года? — переспросил адмирал, словно бы удивляясь, что штурман так поздно женился, и снова смерил Никандра Мироновича своим зорким и умным взглядом, который, казалось, говорил: “Однако ты, брат, очень неказист”.
Он помолчал и сказал:
— Конечно, неприятно расставаться после такого короткого срока, что и говорить; а все-таки, любезнейший, мой дружеский совет вам — идти. Вас назначили как опытного и усердного офицера, и вы не артачьтесь и ступайте с богом! — прибавил адмирал тем же простоватым, фамильярным тоном, в котором, однако, слышалось приказание, не допускающее возражения. — Что делать?.. Потерпите три года… Зато после трех лет женушка еще милее покажется… это верно…
И адмирал снова засмеялся.
— Да что вы, батенька, таким бирюком глядите, а?.. — шутил адмирал, желая ободрить штурмана и объясняя себе угрюмый его вид робостью перед начальством. — Не вы один расстаетесь с женой. Вон Петровский, — указал, смеясь, адмирал на стоявшего в полной парадной форме лейтенанта, — плачет, а идет. И года еще нет, как сделал глупость — женился, а назначили — и оставляет неутешную красавицу. Так-то-с… А как вернетесь, если, бог даст, будем с вами живы и здоровы, я обещаю устроить вам береговое место, коли уж вы такой домосед. А пока поплавайте… потрудитесь… Ну, с богом, родной… Не поминайте лихом… Да на японок не очень засматривайтесь! — крикнул шутливо адмирал вдогонку уходившему штурману.
Только что Никандр Миронович с отчаянием и бессильною злобою в сердце вышел за двери, как адмирал, обратившись к присутствующим, заметил с веселым смехом:
— И отчего это у наших штурманов такие отчаянные физиономии, а? Заметили, господа, что за физиономия у этого штурмана? И вид как у факельщика… Недоволен поди, а жена, я думаю, молебен отслужит за начальство… что освободило ее от такого красавчика. Разве уж сама — унеси ты мое горе!
— У Пташкина, ваше превосходительство, прехорошенькая жена! — почтительно заметил один капитан-лейтенант.
— Хорошенькая у такого мурлы? Ах он…
И адмирал весело докончил фразу весьма нескромным выражением.
— Так хорошенькая? — смеялся адмирал. — То-то ему так не хочется идти. Боится, видно, как бы в его отсутствие мичмана… того…
И, приставив к остриженной голове два пальца, адмирал залился хохотом.
Мысль об отставке закрадывалась в голову бедного Никандра Мироновича и занимала его всю дорогу от Петербурга до Кронштадта. О, с каким удовольствием бросил бы он теперь эту ненавистную службу!.. Отказ в его просьбе казался ему несправедливостью, возможною только со штурманом… Если бы просился флотский — ему бы не отказали. Он знал много примеров… Но подать в отставку был шаг чрезвычайно серьезный… Ему оставалось дослужить всего три года, чтобы при отставке иметь право на пенсион и эмеритуру [13]… Неужели лишиться этого права?.. Ведь он не один! И скоро ли он найдет место?.. И где его искать человеку без связей, отставному штурману?.. Но главное, имеет ли он право подвергать Юленьку всем случайностям неверного существования?.. Еще если б у него были какие-нибудь деньги, которые бы позволили выжидать места, но у него больше денег нет. Все сбережения, скопленные им во время прежних дальних плаваний, пошли на устройство уютного гнездышка для любимой женщины, на подарки, на ее наряды, украшения, прихоти…
Но все эти благоразумные соображения теряли свою важность перед мучительною мыслью о долгой разлуке, и Никандр Миронович, всегда основательный и рассудительный, теперь не прочь был не только рискнуть отставкой, но и совершить какую угодно глупость, лишь бы не расставаться с женой.
“Что-то скажет бедная Юленька?”
Признаться, весть о назначении мужа в дальнее плавание не особенно опечалила “бедную Юленьку”. Вероятно, поэтому-то она с большим искусством выразила безграничное сожаление при этом известии. Ее хорошенькое личико, полное “ангельской”, по выражению Никандра Мироновича, кротости, так омрачилось, в глазах светилась такая печаль, что влюбленный штурман, проведший молодость в плаваниях, не знавший совсем ни женщин, ни женского лицемерия и веривший в свою Юленьку, как в бога, спешил ее успокоить. Счастливый и радостный, он объяснил, что еще можно избегнуть этого несчастия…
— Стоит только наплевать на них и подать в отставку. Что ты на это скажешь, Юленька? — проговорил он, заглядывая ей в лицо с веселой улыбкой.
— В отставку? — вырвалось у Юленьки восклицание, обнаружившее скорее удивление, чем радость. — О, конечно, это было бы отлично! — поспешила прибавить молодая женщина.
И тотчас же спросила с наивным видом балованного ребенка:
— У нас, значит, есть хорошее место, Никаша?
Этот прозаический вопрос несколько смутил Никандра Мироновича. Он добросовестно признался, что не только хорошего, но никакого места еще нет в виду, но что за беда! Он достанет себе место… Он будет хлопотать где возможно… Сегодня же он напишет приятелю, который служит в черноморском обществе…
— Конечно, Юленька, это делается не так скоро… Придется, быть может, подождать… несколько стесниться, но ведь зато мы будем вместе, моя родная! — застенчиво и взволнованно прибавил Никандр Миронович.
Эта перспектива, по-видимому, не особенно улыбалась молодой женщине. Она, конечно, по-своему была расположена к мужу, но далеко не настолько, чтобы приносить на алтарь привязанности какие-нибудь жертвы. Не для того она вышла замуж. И практическая Юленька решила удержать своего благоверного от глупости, которую он готов был сделать из-за своей сумасшедшей любви.
Она с чувством пожала руку Никандра Мироновича, подарив его взглядом, полным благодарности, и снова повторила, что это самое лучшее, что он мог придумать… Она так рада не испытывать такой долгой разлуки…
— Одно только меня смущает, голубчик…
— Что, милая?
— Я боюсь за тебя… Удобно ли тебе бросать службу?.. Она все-таки дает верный кусок хлеба и обеспечение в будущем… Каково тебе будет, если ты не скоро получишь место?..
— Ты, значит, не советуешь, Юленька?
Юленька даже обиделась. Разве она не советует?! Разве она может решать такой серьезный вопрос?.. Пусть Никаша поступает, как найдет лучшим… Конечно, бросать службу, не имея ничего определенного впереди, страшно, но она с удовольствием готова жить в одной комнате, продать все свои вещи и платья, все, что он подарил ей; она сама будет готовить… Разумеется, во всем этом нет особенной прелести, но что делать?.. Она видела и прежде нужду… Она…
— Что ты, что ты, Юленька?.. Да разве я допущу тебя до этого, мое сокровище?.. — воскликнул Никандр Миронович, тронутый до глубины души словами жены и чувствуя себя перед нею бесконечно виноватым.
Как он мог серьезно подумать о такой глупости, как отставка! Он — отчаянный эгоист, думающий лишь о себе. Эта будущая картина нужды, нарисованная женой, наполнила сердце Никандра Мироновича ужасом. Эта великодушная, милая Юленька будет страдать только потому, что он не имеет силы вынести три года разлуки… Он готов был поставить на карту свое положение, свои долгие годы службы, чтобы подвергнуть любимое существо случайностям неверного существования!.. О, как он гадок в сравнении с этим чистым созданием!..
И умиленный, растроганный Никандр Миронович решительно объявил, что он принимает назначение.
— Мало ли какие глупости не придут в голову!.. Какая отставка, Юленька! Отставка — безумный вздор… Как ни тяжело оставлять тебя, мою цыпочку, а необходимо! — говорил Никандр Миронович, глядя на жену с восхищением и любовью. — По крайней мере и делишки свои поправим: морское содержание хорошее, всего не истратим… Привезу тебе кое-что… да… И служба не будет потеряна… А вернусь — уж мы больше не расстанемся… Не правда ли, Юленька? — прибавил он, стараясь улыбнуться и скрыть свое отчаяние…
Эта беспредельная привязанность, это горе тронули молодую женщину. В душе ее шевельнулось что-то вроде упрека за то, что она недостаточно ценит эту любовь. Она заплакала. Уверенная, что он непременно пойдет в плавание, она стала теперь уговаривать его не идти с тою искренностью наивного лицемерия, свойственного лживым натурам, которое заставляет иногда разыгрывать совершенно ненужные комедии.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|