Современная электронная библиотека ModernLib.Net

До свидания, Сима

ModernLib.Net / Современная проза / Станислав Буркин / До свидания, Сима - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Станислав Буркин
Жанр: Современная проза

 

 


Станислав Буркин

До свидания, Сима

Человек, который не похоронен, скорей станет везде шляться, чем тот, который устроен и лежит себе спокойно на своем месте.

Марк Твен

Часть I

Моя легендарная корь

Глава первая

Девичья тяжесть

1

В Большой комнате в ряд – четыре высоких узких окна, в которых как на ладони виден четкий зимний город, растянувшийся вдоль берега широкой, как поле, замерзшей реки. Идет мелкий снег. Пешеходы месят песочно-снежную кашицу. В гору к Белому озеру взбирается натужно кудахчущий троллейбус. Дорога загибается в овраг и оврагом круто спускается к переулку 1905 года. Яркий на солнце снег немного режет глаза. Сквозь двойное стекло доносится отвлеченный гул города, скрип снегоуборочной машины. Видны неподвижные клубы заводского пара, церковные шпили и купола, ржавые крыши и портики каменных зданий, а ближе в прозрачных тополиных садах ютятся в трущобах темненькие, невзрачные терема. На соседней через овраг колокольне Воскресенской церкви зазвонили колокола. В доме тихо задребезжали окна. С дерева густо посыпались вороны, закричали, вихрем понеслись над облупившимся стройным храмом и улетели, увлекая за собой по земле быструю зыбкую тень. Бледное клочковатое небо леденеет над городом. На реке виден большой сизый овал катка, расчищенного у городского берега. Каток обставлен рекламными щитами и неуклюжими елками, которые обрамляют его своими черно– зелеными лохмотьями. Малочисленные катающиеся кажутся издали степенными и торжественными.

Я стою, облокотившись на широкий подоконник с цветком и высохшей зеркально-изумрудной мухой, смотрю на каток и тихо завидую. Катанье кажется мне теперь беззаботным счастьем, а родной темный дом по эту сторону окна довлеет полумраком Большой комнаты, кажущейся печальным и роковым убежищем.

Грустил я о том, что за эти четыре недели корь почти уже справилась и превратила меня в маленького задумчивого домового. Я даже перестал удивляться тому, что в дремотные полуденные часы способен разговаривать с приглядевшимися в доме предметами: слушать хрипло вздыхающие часы с маятником, беседовать с выпуклым комодом, вызывать скрип и шорохи старого радиоприемника. Мне приходилось налаживать отношения со многими угрюмыми обывателями комнат. Когда я надолго оставался один, весь дом пристально наблюдал за мною, поскрипывал и иногда медленно-медленно разговаривал.

До кори я был уверен, что у нас нет ничего для меня незнакомого, а теперь каждый день дом показывал что-то ранее незамеченное. В полутемном коридоре, над гардеробом с таинственным сумрачным зеркалом, с картины, которой раньше я просто не замечал, стала смотреть на меня хитрыми щелками глаз тихо усмехающаяся старуха, объятая густым масляным мраком. Мне казалось, что она что-то знает про меня нехорошее и потому усмехается. Нахмурившись ей в ответ, я потянул за кольцо дверцу гардероба, и дверца, трескуче скрипя с едкими музыкальными перекатами, гостеприимно приотворилась. Внутри совсем как у Льюиса тесно висели давно вышедшие из употребления шубы и болтались три-четыре незанятые вешалки. Мысленно поздоровавшись и поклонившись шубам, я извинился и, забравшись внутрь, принялся зарываться в густо-пахучую темень, пока не уперся в сухую нелакированную заднюю стенку. Там я вдохновенно просидел минут двадцать, думая о своей восемнадцатилетней тетушке Серафиме, а проще говоря, Симе, и о пещере на необитаемом острове, потом вылез с легким головокружением, осмотрелся, и темный коридор показался мне свежим покачивающимся привольем.

В доме еще есть бабушка и моя младшая сестра, но ее, слава богу, прячут от моей заразы, и во время отсутствия родителей ей разрешено сидеть только на кухне или в дальней комнате вместе с бабушкой. Впрочем, и ей, как говорится, подвезло благодаря моим страданиям. До моего полного выздоровления ее санэпидем на километр к саду не подпустит.

Стянув одну из громоздких шуб, я взвалил ее на себя, протягивая руки в скользкие прохладные раструбы рукавов. Шуба повисла на мне как набросившийся сзади медведь, тут же любовно обратившийся в мохнатую мантию. Рукава обвисли до колен, а полы вздулись и развалились по полу. Гордо полюбовавшись на себя в таинственную зеркальную с черными пятнами дверь гардероба, я отправился на холодный чердак.

Там, в обитом железом сундуке, я недавно открыл великое множество интересных, хотя, как правило, и поломанных вещей: фарфоровые фигурки дам с обломанными пальцами, пыльные маски из папье-маше, старинное настольное зеркало в бронзовой витой оправе, пластмассовую губную гармошку, из которой выдувались сороконожки, и трухлявую поваренную книгу, напечатанную с вышедшими из употребления буквами. Только на третий день в углу на самом дне обнаружилась сухая серая шкурка от давно сдохшей крысы, и это несколько отравило первую радость открытия.

С каждым днем болезни дом становился все больше, он был уже почти как корабль, казалось, ему нет конца, и в нем было еще полно неизведанных закутков, где таились неведомые пыльные и неподвижные его обитатели. Абсолютно все комнаты имели свои имена, данные им когда-то при царе Горохе. Имена были простые, но точные: Овальная, Дальняя, Диванная, Темная и так далее. В них можно было здорово играть и прятаться. Но, увы, карантин продолжался, звать в гости никого не разрешалось, однако вместе с тем продолжались и открытия. Однажды я отыскал в доме даже целую комнату. Кажется, это была единственная комната без названия. А может быть, у нее и было когда-то название, но с тех пор минуло много лет и слово предали забвению.

Вход в эту потайную комнату в темном углу на втором этаже был задвинут этажеркой с лаками и красками. Пришлось всю ее разобрать, чтобы подступиться к таинственной двери. Пыльная комната оказалась почти до потолка набитой поломанными стульями, гардинами, связанными в пачки книгами, и стоял в ней мрачный, наполовину обугленный шкаф с оленьими рогами, дверцы которого, словно в предостережение о чем-то, были крест-накрест заклеены лейкопластырем. На выпуклых от сырости стенах плесневели черные разводы, штукатурка полопалась и местами осыпалась. Я сразу понял, что былое комнаты и все множество вещей в ней таят в себе старые и очевидно невеселые откровения.

Вечером я начал расспрашивать о комнате, но мне отвечали как-то вскользь, все что-то о предстоящем ремонте и о заказе грузовика для вывоза из нее хлама. Лишь на третий день бабушка шепотом рассказала, почему никто и никогда не заходит в странную комнату. Оказалось, что давным-давно там погибли во время пожара мои прапрабабушка с прапрадедушкой и еще кто-то, о ком мне не полагается знать. Вот этот-то третий, о ком лучше даже не знать, и пугал меня больше всего. «О-го-го, темное же было времечко», – думал я, обходя стороной темный закут с этажеркой и представляя себе вопящую на кровати бабушку и седовласого деда в ночной сорочке, размахивающего снятой со стены саблей перед вышедшим из шкафа огнедышащим демоном.

Но самой удивительной и близкой сердцу находкой был небольшой ящичек, темный, почти черный, разделенный внутри на секции деревянными перегородочками. Сначала бабушка (мой главный советник) назвала ящичек аптечкой, но потом передумала и стала называть его приправницей. В каждом отделении лежало что-нибудь маленькое и не менее интересное, чем в большом сундуке. Там были миниатюрные аптекарские весы, оловянный солдатик, оказавшийся ферзем из растерявшегося шахматного набора, перламутровый бисер, два нательных крестика, три разнокалиберных патрона и три блеклых бумажных пакетика, как позже оказалось, с доисторическими презервативами. Сунув их под нос подслеповатой бабушке, я увидел, как старческие водянисто-серые глаза ее округлились, лицо вытянулось, и она, приподнявшись на поручнях кресла, воскликнула: «Вот они где!»

Из туманного сбивчивого истолкования назначения этих блеклых конвертиков, и я усвоил, что в них таится некая пресловутая исполняющая все желания колдовская сила, как старушка выразилась, «из ласк и мужественности», которую мне тут же захотелось применить против уже упомянутой тетушки. Ну, Сима, держись! Стоит мне только разорвать пред тобою чародейский пакетик, как ты падешь в слезах, ласкаясь к моим тапочкам и умоляя одарить тебя ласками и, конечно же, мужественностью.

Впрочем, даже если ничего бы волшебного не случилось, полагал я, попробовать все же стоило. Стоило хотя бы потому, что ничего уже не могло повредить всей той пестрой гамме мер, которые я применил в борьбе за руку и все остальные части тела дамы моего сердца.

Когда-нибудь я обязательно напишу о ней целую лирическую книгу. Это будет самый сопливый роман в истории человечества. Над ним будут рыдать домохозяйки, упуская молоко на плите и забывая о детях, бултыхающихся в ванной комнате. Его будут проклинать, заучивая отрывками, студенты и школьники. Его будут вспоминать и цитировать в самые трагические моменты истории человечества. И его же будет жалобно перелистывать радиоактивный ветер на пепелище мировой цивилизации.

Спросите, почему я такой самонадеянный и жестокосердый? Не знаю, наверное, потому что все мальчики в моем возрасте не слишком-то скромные и жалостливые. Мы даже играем в основном в беспощадные войны и жуткие автомобильные столкновения. Для этого мы часто калечим и поджариваем солдатиков, и чего только не натерпелись от нас бедные несчастные насекомые, нервная система которых, кстати сказать, во много раз сложнее любого даже самого современного компьютера.

Но что такое жестокость мальчиков по сравнению с жестокостью девочек? Ведь мы всего лишь мечтатели. А мечтатели не терзают сердца и не превращают юность в трагедию; маленькие жестокие мечтатели лишь сотрясают свои кармические основы и тревожат наполненную добрым духом вселенную своими иллюзорными катаклизмами. Да-да, и ничего больше. А вот есть те – большеглазые, черноволосые, кудрявые или рыжие, – те, для которых мы с нашими молчаливыми страданиями значим не больше, чем вездесущие трудновыводимые домашние насекомые.

Вообще Серафима не всегда жила у нас. Она появилась вскоре после того, как мы вернулись из Америки, где прошла половина моего детства, приехала год назад, когда поступила в мединститут в нашем городе. С тех пор у нее была узкая комнатка (обитель моих грехов) в мезонине и велосипед «Аист» под лестницей, на котором она каждое летнее утро, дребезжа звоночком и повизгивая, слетает в город и который каждый летний вечер недовольно катит пешком в горку к нашему дому.

Первую часть минувшего лета ее не было, она ездила с какой-то группой геологов в алтайское путешествие. Появилась она у нас на даче в Тимирязеве совершенно внезапно – ворвалась вдруг в мою пульсирующую древесную тень под черемухой и засияла улыбками сквозь гирлянды теней и света. Так вот: она была в панаме и обычном цветастом ситцевом платье с широкой короткой юбкой и тесным лифом.

В ее красоте всегда было что-то хищное, а в поведении самодовольное и даже хамское. Хотя изредка она внезапно становилась доброй и задумчивой. После южного путешествия кожа у нее была загорелая. Губы большие, с глянцевыми складочками, и когда она разражалась своим низким смехом во время частых приступов хулиганского хохота, ее зубы, как и белки глаз, неестественно выделялись белизной на фоне бархатного слишком темного лица. Естественно, она казалась мне высокой даже без каблуков, когда носилась по траве в сандалиях или белых спортивных тапочках.

До этого лета я ошибочно полагал, что прекрасно знаю, что такое Серафима и с чем ее едят. Живя себе где-то в Ульяновске, на краю белого пятна моего географического невежества, белокурая старшеклассница-тетушка сочиняла веселые рассказы о животных и года два подряд высылала мне их по почте на тетрадных листочках в блеклую клеточку. Я отвечал ей позорными акварельными иллюстрациями, приводившими ее – насколько могу себе представить – не то чтобы в восторг, а скорее в какое-нибудь зловеще гогочущее умиление. В те счастливые дни я даже не мог подумать, что дурашливая тетя Сима может быть для меня по-настоящему привлекательной.

А началось все как раз тем далеким летом в прошлом августе, когда мы всей семьей вместе с бабушкой жили на даче. Там, в солнечной светотени из фильма «Утомленные солнцем», под шуршащими тополями, в доме или на веранде, на улице за забором или между грядками, ее голос раздавался отовсюду. А я только и делал, что подсматривал (в том числе и в бане) и искал возможность как-нибудь потеснее сблизиться или помедленнее пересечься с ней. Трагедия была в том, что я робел, страдал, а она смеялась. Я не сразу понял, что она специально меня соблазняет, и это лишь усилило, растянуло мои мучения. Впрочем, был момент, когда я почти что покорил ее. Это случилось в жаркий летний день, когда все поехали на допотопной папиной «Волге» на озеро, а мы вдвоем остались у нагретого солнцем крыльца. Почему она не поехала со всеми, я не помню, мне же пришлось кое-что срочно выдумывать.

Так вот, сидели мы с ней тогда в чуть отупляющем полуденном мареве, совсем одни, как в моих грезах, и мирно, если не ляпнуть «непринужденно», беседовали. И вот она тонула в переливающейся тополиной тени, а я, как мне хотелось, чтобы ей казалось, непринужденно пекся на ступеньках крыльца. Весь сморщившийся, оскалившийся от яркого света, я то и дело, как только она начинала говорить, чуть наклонял голову и, глядя на нее, щурился и приставлял козырьком ладонь к глазам. Когда говорил сам – отворачивался, показывал ей свой профиль и, вздыхая, скалился огороду.

К тому времени она уже пару недель жила с нами, но в столь интимной ситуации мы оказались впервые. Раньше, когда мы оставались одни, она, как правило, издевалась надо мной или, что называется, крысилась, не давая мне к ней подойти. Один раз предложила мне препарировать с ней лягушку. Я отказался и заявил, что это бессердечно. Она назвала меня трусом и высказала сожаление, что меня ей не разрешат препарировать. Но иногда она была удивительно доброй.

Солнце пульсировало на скамейке, траве и песке под шуршащими ветвями. От листвы на ее щеку, загорелое плечо и платье падали переливающиеся блики-зайчики. Они же суетились на темной заскорузлой скамье, о которую она опиралась тонкой слегка вывернутой рукой. С порывами ветра ветви над лавочкой раскачивались и шелестели как бубнами, и тогда зайчики на Симе разом сходили с ума, или, точнее, теряли головы.

Кроме ее голоса и лиственных шорохов ухо различало отвлеченные звуки, сливающиеся из тонких повизгивающих голосков невидимых детей, и еще чей-то голос округло звал: «Ми! Ха! Ми! Ха!», но Ми и Ха никак не отзывались. Как комета, резким мастерским зигзагом появилась и испарилась отвлекшая меня муха.

– Что-что? – не уловил я ее слов.

– Иди-ка ко мне, говорю.

Душа моя тут же провалилась куда-то в холодок у копчика. «Что бы это значило? Кажется, пропустил что-то важное».

– Садись сюда.

– Зачем? – говорю, будь я неладен.

– А чего ты так далеко? Ты что, боишься меня? – При этом она подозрительно прищурилась.

Я героически встал и разделил с ней ту самую пульсирующую тень под ветками. Сердце у меня взлетело откуда-то из штанов под самое горло и забилось там как пойманный воробей. Я весь таял, маялся и был как наэлектризованный от пристального ее взгляда, сиявшего теперь так близко от моей предательски розовой щеки.

– А девочка у тебя есть? – спрашивает кокетливо.

– Ясно же и так, – отвечаю, безуспешно ловя очередную проворную муху.

– Вот так здорово! А раньше ты говорил, что ты никогда не влюбишься.

«Я этого чего-то не припомню», – подумал я про себя, а вслух ответил:

– Какие только в детстве мы не приносим клятвы и обещания.

– Когда же свадьба?

Тут я внезапно придумал перестегнуть ремень на сандалии.

– Натирает, гадина.

– А давай босиком ходить, – говорит она и, уперев пятку в носок, сбрасывает тапочку за тапочкой.

– Стекла много.

– Струсил! Струсил!

– Ладно, пойду, – говорю. – Дел у меня уйма. – А сам думаю: «Что же я, дурак, делаю?»

Суетливо-деловито-лукаво встаю, потягиваюсь, неповоротливо изгибаясь.

– Стой! – вскакивает. – Закрой глаза.

– Зачем это еще?

– Ну закрой.

Ее тень заполонила внутреннюю красноватую сторону моих век, я почувствовал ее бархатный запах, ее горячее дыхание, скользнувшее по моей словно ворсистой щеке. Она прикоснулась к моим вискам, и я едва успел увернуться от поцелуя, что привело ее в восторг, едва не перешедший в истерику.

– Почему ты не даешь мне тебя чмокнуть? Я же все-таки твоя те-ту-шка.

– Противно, – брякнул я, а хотел сказать, что просто не перенесу, возможно, даже не выживу, если ты еще раз прикоснешься ко мне, ибо я с ума схожу при одной мысли о твоем запахе, при одном звуке твоего резкого, с хрипотцой, голоса…

– Тем более могут вернуться родители, – пробормотал я в солнечном исступлении.

– Что-что ты сказал?

– Я сказал, что нас могут застать.

– Что-о-о? Застать? Застать?! Какой же ты пошлый. Хо-хо! Это что получается, я пыталась тебя изнасиловать? Вот так здорово!

– Перестань! – крикнул я и нахмурился.

– Пошлый и гордый, – посерьезнев, добавила она, внезапно остепенившись. – Го-ордый, – вдруг повторила протяжно и прищурившись, словно что-то прикидывая. – Это хорошо. Это очень нужно.

Она смотрела на меня все так же игриво, с влагой в слегка измученных смехом глазах. Я не выдержал, рванулся, ударом распахнул взвизгнувшую калитку и, разрывая густой хвойный воздух, понесся к озеру сквозь полосатый пятнистый лес.

Вот такой и был наш самый романтический летний час. Какой же я был тогда дурак, просто сил нет. Но что поделаешь, если ты молод, да еще у тебя, как это сказать, летнее головокружение, что ли…

2

Впрочем, вернемся в зиму. Кстати, не знаю, как у вас, у нас до конца марта зима. В тот день, когда я нашел свою чудо-коробочку, Сима притащилась позже обычного и при этом вся какая-то возбужденно-отрешенная. Она не то что не поздоровалась, а, кажется, даже и не заметила меня, как если бы я был частью приглядевшейся старой мебели в прихожей.

– Ба, скажи честно, я красивый или урод? – спрашиваю, рассматривая себя в зеркале трюмо прям как девица.

Весь неказистый какой-то, робкий, нос слишком большой, нижняя губа выдающаяся, флегматические, как у сенбернара, глаза и, правду говоря, с точки зрения мужественности – сомнительные.

– Ты великолепен как бог! – твердо отвечает мне бабушка. Врет, конечно, но все равно приятно.

– А почему никто этого не замечает?

– Завидуют.

Ну старуха! Врет и не краснеет. Если она, конечно, вообще может еще краснеть.

– А ты тоже, наверное, была раньше красивая, – как истинный джентльмен отвечаю комплиментом на комплимент.

– О! В свое время мимо вашей бабушки, – это она о себе так, – ни один кавалер не мог спокойно пройти, а потом молодость пролетела, – грустно вздохнула она и уставилась в пустоту, – дети пошли, понимаешь ли, работа была тяжелая, и вот так вот я…

– Ссохлась и скукожилась?

– Ну да, – согласилась бабушка, – ссохлась и скукожилась и никому теперь уже не нужна.

– Ну как это никому? Мне нужна! И всем нам нужна! Что бы мы без тебя, Ба, делали? Кто бы, например, цветы поливал, собирал майонезные баночки? Ведь ты, Ба, хоть и старая, но зато добрая. Не то что это проклятая Сима – молодая и стерва.

– Почему же стерва? – Это она меня этому слову научила. – Симочка хорошая.

– Ну ты скажешь, тоже мне хорошая. Я без подзатыльника еще ни одного дня с ней не прожил.

– Это у тебя просто подхода к ней нет. К женщинам ведь подход нужен.

– Да?

– Конечно!

– Подход, говоришь? Ну ты меня прямо озадачила. Кстати, пойдем, нас к чаю зовут.

Я выбежал из затхлой ее комнаты и побежал, прыгая через четыре ступеньки, в столовую, где после ужина мы пьем чай или молоко с печеньем и вафлями.

– Что ты скачешь как бешеный? – огрызнулась мама. – Почему от тебя люстра звенеть должна?

– Потому что дом деревянный, – объясняю я. – По дереву ударные волны легко распространяются, вот люстра и качается.

– Как ты себя, умник, сегодня чувствуешь? – спрашивает папа уже за чаем, ни на секунду не отрываясь от чтения.

– Исключительно замечательно. Сима, хочешь посмотреть на курильские гейзеры? – говорю и дую в горячий чай через соломинку.

– Мне кажется, меня вырвет, если я еще хоть секунду буду смотреть на твои гейзеры.

– Серафима! – устало возмущается мама. – Ну что ты как маленькая.

Так ей и надо!

– Я к тебе подход знаю, – с полным ртом погрозил я тетушке пальцем. – Так что лучше у меня не выкобенивайся.

– Что еще за слово такое?

– Нормальное слово. От греческого «выкобеники». Наука такая даже есть – про эники и бэники.

– Ели вареники, – добавил папа автоматически.

– Сам давай ешь и не выкаблучивайся.

– А я и не выкаблучиваюсь.

– Аик дурак, гы, гы, – как обычно вставляет моя трехлетняя сестра, сделанная в Америке, о которой мне и говорить не хочется. Даже имени моего выговорить не может. Мое педагогическое кредо: младших надо убивать, пока они не подросли и с нами не разделались.

– Господа, – говорю, – давно пора уже установить возрастной ценз на признание человеком. Вот Лизка явно не человек еще. Да и станет ли?

– Беда с вами. Вы все здесь как маленькие, – обреченно вздыхает мама.

– И баба Рая тоже? Го-го-го…

– Раисасанна, – почти уже срываясь, говорит мама, – разрешаю вам дать ему ложкой по голове.

– Сильно? – спрашивает бабушка.

– Очень, – с придыханием соглашается мамочка.

– Но у меня только маленькая ложечка, – возражает добрая моя бабуля.

– Так вот дайте ему ей как следует. Наотмашь.

– А можно я за бабушку, – перехватывает Сима. – У меня, честное слово, лучше получится.

– Серафима, сядь! – Наконец что-то лопается, и мама берется за голову. – Все, идите отсюда! Проваливайте, кому говорю! Марш по комнатам!

Бедная женщина.

– Идем, Ба, нас выгоняют, – говорю.

– Оставь в покое бабушку!

– Пойдем, – тяну старушку за локоть. – Нас здесь не любят.

– Я потерплю, а ты ступай, – смиренно кивает мне бывшая красавица и полощет чаем беззубый рот.

– Ну как знаешь, – пожал я плечами и уполз в комнату. – Человек один не может.

– Иди, иди отсюда, потерянное поколение.

В моей комнате замкнутое спокойствие. Трудная тишина. Кровать, стол, солдатики, потускневшие обои, угол оброс мамиными иконами. Короче, архидизайн. Под столом стоит старый монитор от компьютера. В окне новый коттедж, старые сараи под серовато-отсутствующим небом, гнилой забор с повешенным ведром и все остальное дворовое захолустье с дрожащим сухостоем из снежной корки и тоскливой до безнадежности березовой рощей. Короче, только грачей не хватает. Вспомнили, стало быть, в теплых краях ту картинку с учебника и решили вообще больше не прилетать сюда. Это самая моя нелюбимая комната. Юдоль обмирания и томления, в которой единственное, чем я могу заниматься, так это хищно прослеживать тетушкины по-особому мелодичные передвижения и еще кое-чем, о чем вам знать не полагается.

Дело в том, что за время моих осенне-зимних мучений она не только не заходила в мою сыровато-узковато-высоковатую келью, но даже не находила десяти минут из своего драгоценного времени, чтобы со мной, что называется, «нормально поболтать». Все это время она слонялась с каким-то брезгливым видом и предпочитала нашим романтическим отношениям учение в автошколе. Когда я как бы от нечего делать забредал в ее комнату, подходя к ней сзади и заглядывая в то, что любовь моя там рисовала или учила, она тут же отзывалась какой-нибудь банальной колкостью, вроде: «Ах, такой сквозняк, закройте, пожалуйста, дверь с той стороны». Нет, все же вспомнил! Один раз заходила она ко мне в комнату, но лучше бы и не заходила. Случилось это на Рождество (мой любимый праздник после Нового года, хэллоуина и Дня космонавтики). Напилась моя красавица вдрабадан и вот является ко мне как кривая турецкая сабля и говорит:

– Ах, взбесилась бы моя сестрица (то есть мама), если бы узнала, что мы с вами любовники! – Порыгивает, дура, и хихикает.

– Интересно, что бы сказала ваша мамаша, если бы увидела вас в таком состоянии?

И вдруг она застыла, стоит и моргает в ступоре.

– Ой, извините, – говорит вполне серьезно, даже смущенно. – Я дверью ошиблась. Простите, пожалуйста.

И покачиваясь, вдоль стены побрела к отцу.

Вы понимаете? Забавно, не правда ли? Это черт знает что! Просто «Первая любовь» Тургенева! Так бы я и застрелился бы, если бы не догадался пойти за ней.

И вот подкрадываюсь весь в ужасе и подслушиваю.

– А вот интересно, Василий Геннадьевич, что бы сказала моя сестрица, если бы узнала, что мы с Аликом любовники. – То есть со мной. Ну не дура ли?

Мама моя ей старшей сестрой приходится с разницей в тринадцать лет, так что между ними почти материнско-дочерние отношения. Только уж очень паршивые, потому что с Симой иначе нельзя. Сначала все боялись, как бы она у нас не начала считать себя Золушкой, к посуде не подпускали, все за нее делали и так сами не заметили, как оказались для нее семерыми козлятами. Того и гляди от кого-нибудь рожки да ножки останутся.

Вы, наверно, задаете себе вопрос, почему я в свои годы так хорошо знаю разных там авторов и почему у меня такой сапфический, возвышенно-корявый слог. Да потому что я четыре недели просидел взаперти без телевизора. Телика-то у нас нет, мамочка изничтожила, и не один, а целых два, по каким-то там религиозным предписаниям. Вот и живем как в позапрошлом столетии. Раньше я хоть к Витьке Старкову заходил телик посмотреть и в игры разные порезаться, а теперь все – накрылась лавочка, сиди со своей корью и слушай бабушку. Она у нас может говорить не хуже радио, часов по двадцать напролет, пока не вырубится. Может такое рассказать, что хоть роман пиши и Букеровскую премию загребай. Чего с ней только не было. Три-четыре раза была замужем и два раза в авиакатастрофе. Первый раз одна-единственная в самолете выжила, а другой раз у их вертолета-такси задний винт отвалился и давай их мотать и крутить над всей Москвой. Едва-едва сели где-то в районе Останкина. Бабка – что надо! Упс, стучат! Кто это еще, интересно, в нашем доме не входит без приглашения?

Оказывается, Лизка. Дверь не могла сама открыть. Но это ее проблемы, так как ей со мной так и так контактировать запрещается. Я и за общим столом-то есть три дня как начал. До этого строгий карантин был. Случалось даже, мне тетушка еду поднимала. Поставит поднос под дверью, стукнет и чирикнет что-нибудь вроде: «Хавать, заразный!»

Может, что-нибудь почитать? Вообще я книжник. Полка у меня коротенькая, но постоянно обновляемая. Каждую неделю я выбираю четырнадцать книг по «черному списку» и целую неделю их листаю. Те, которые на первых страницах не зацепили, сразу отбрасываю, а те, которые поинтереснее, пролистываю и тоже отбрасываю. Родители думают, что я у них вундеркинд и все, что беру, за неделю прочитываю, но я, честно говоря, всего книги три от корки до корки прочитал. Но больше всего я люблю смотреть энциклопедии. Библиотека у нас очень большая. В трех отдельных чуланах размещается. При этом в одной комнате только полные собрания сочинений. И там все есть, от Анатоля Франса и Вальтера фон дер Фогельвейде (давайте-ка еще разок без запиночки) до классиков марксизма-ленинизма, включая товарища Сталина. Единственное, чего в нашем доме нет, так это всех тех модных авторов. Я против них ничего не имею, тем более что сама Серафима предпочитает их, но у нас в домашнем собрании их почему-то не водится. Скорее всего, потому что на них просто места уже не хватает. Их прочитывают, отдают кому-нибудь или даже как-нибудь не по назначению используют. Например, мы еще иногда зимой ими печку топим. Центральное отопление у нас есть, но бывает, как зарядит на целую неделю под сорок, так без печки в нашем доме никак тогда. А мы даже любим, когда она топится. Целое событие. Здорово было бы камин восстановить. Говорят, когда-то в доме их было два – внизу в столовой и наверху в Большой комнате.

– Тетя Сим, а тетя Сим, у тебя есть что-нибудь почитать? – заглядываю к ней в комнату.

– Ты что, не знаешь, что от чтения тупеют? – спрашивает, не отрываясь от книги.

– Нет, правда, дай что-нибудь почитать перед сном.

– Какую тебе книжечку почитать перед сном, деточка? – спрашивает с ленивой усмешкой.

– Давай сегодня пла Гумбелта Гумбелта.

– Пошел вон, маньяк! – огрызнулась внезапно и кинула в меня огрызком яблока. Я едва успел за дверь спрятаться.

– Серьезно, – говорю, – есть почитать что-нибудь?

– Детям пора баиньки. Так что запритесь, пожалуйста, в своей комнате.

– Нет, ну скажи хотя бы, что ты читаешь.

– «Ночь нежна», – отвечает с притворной легкостью. Клянусь, она первый раз в жизни читает зарубежную классику. – Эта книга, – говорит, – не для таких, как ты, тупых толкенутых хоббитов. Иди, Гоша, читай Киплинга.

Ну и что, что я люблю Толкиена? На Западе все любят Толкиена.

– Сама ты Гоша! Институтка! – говорю. – Фицджеральдовская скотина! – И дверь захлопываю.

– Чтоб тебе лысо было! – доносится в ответ.

Вздохнув и покачав головой, я пошел в свою комнату. Достанет же меня иногда. Гашу свет, оставляю ночную лампу и ложусь разогревать холодную сыроватую кровать. Чувство какой-то нездоровой легкости, то ли после перепалки, то ли у меня жар начинается. Лежу, смотрю в потолок и думаю. Сначала думал о школе и о том, как там переживают мое отсутствие. Лучше ли им там без меня или хуже? Думают ли обо мне? Обрадуются ли, когда снова увидимся? Мне кажется, когда я вернусь, то буду испытывать какое-то робкое отчуждение. Такое, словно бы я лишился каких-то витающих в воздухе, но едва ли объяснимых привилегий и теперь должен в кратчайшие сроки восстановить их. Мне как бы придется заново настраиваться с каждым на почти упущенную волну общения. Но я знаю, что, скорее всего, эта неуверенность будет очень кратковременной и в итоге окажется моим трусливым вымыслом. Но что-то такое все равно есть. Мужской монастырь напротив женского – даже если ничего не происходит, все– таки что-то есть, – гласит китайская пословица.

Нет, я не из тех людей, которые считают, что они у каждого вызывают какие-то там яркие чувства, будь то любовь или ненависть. Я-то как раз понимаю, что людям, как собственно и мне самому, свойственно притуплять и упрощать образ ближнего. Так напрягаться меньше приходится. Но все это лишь до тех пор, пока не влюбишься. О! Тогда этот страшный механизм начинает работать в обратную сторону, и совсем не так, как тебе хотелось бы. Любая простофиля третьего класса (имею в виду «Б» класса) станет для тебя, как для Пушкина, «чистейшей прелести чистейший образец», и начнутся с этого все твои беды и корчи.

Вот посмотрите, например, на меня с моей Серафимой Ивановной (это чинное имя не для нее, давно пора придумать ей какое-нибудь злобное прозвище). Стоит мне только подумать, что она когда-то потеряла родителей, так мне даже вот сейчас, после всего того, что она мне наговорила, становится нестерпимо жалко ее. Моя бедная девочка. Сиротка моя ясноглазая. Каково было бы мне вот так вот в один миг остаться без родителей и перебираться в тмутаракань к каким-нибудь несимпатичным родственникам в качестве забитого Гарри Поттера, Word предлагает исправить на какого-то Плоттера и еще какого-то Понтера (очевидно, от слова «понты») и Портера (темного крепкого мальчика).

И вот лежу я так, жалею бедную Симочку и тут чувствую, как ком у меня к горлу подкатывает. Представляете? Ничего не могу с собой поделать. То она мне сиротой представляется, то чьей-то несчастной узницей. Даже почему-то представилось, что она от горя своего хочет на осине повеситься. И что это меня одолело? Лежу и вот уже тихо хныкаю. В общем, приехали. Похоже, корь дала осложнения на голову. Это что-то, братцы, новое. Уж чего-чего, а сопливой нежности в этом моем к ней отношении никогда раньше не было. А тут меня пробило вдруг, да еще где-то у меня глубоко в носу с какой-то сладостью начало похлюпывать. Ну и чудак же ты, и взбадриваю я себя, и вместе с тем понимаю, что мне уже навзрыд реветь хочется. Я ведь тоже, по сути дела, несчастен. Знаете, иногда так бывает себя жалко. Представляешь, как будто тебя ищут или даже хоронят, плачут, винят себя…

Пришлось вставать, идти разбираться, в чем дело. Выхожу в коридор, тихо-тихо на цыпочках крадусь в темноте, чтобы на вещи не наткнуться и не разбудить кого-нибудь. А то меня еще, не дай бог, родители застанут в таком состоянии. Вот балаган поднялся бы. Я, стараясь не хлюпать носом, пробрался с широко разинутым ртом мимо их спальни. Ступать приходится на старый паркет все осторожнее. Этот паркет местами стучит и бряцает отстающими шашками. Минут десять, не меньше, я пробирался к Симиной комнате, а как добрался до ее двери с желтым знаком «Не входи, убьет!», застыл в нерешительности, едва носом не касаясь ее белеющей во мраке поверхности и почти не дыша. Внизу в щелке свет видно. Значит, не спит еще. И вот стою так под пиратским черепом с каким-то безответственным чувством нарастающего счастья в тарахтящей и пустеющей груди. Так, осовело, и простоял бы целую вечность, если бы минут через пять она сама вдруг не вылезла.

– А ты что здесь делаешь?

– Прости меня за все, Симочка, ну пожалуйста.

– Бог простит! А у нас что, Прощеное воскресенье?

– Дура, я же люблю тебя! И мне тебя так жалко!

Вы себе представляете?

– Ты сегодня головой не ударялся, мальчик мой?

Она стоит, глазами хлопает. Я носом шмыгаю и как-то по-мышиному всхлипываю.

– Ну ладно, заходи давай, – втаскивает меня, а сама за дверь выбирается.

– Только не родители! – бросаюсь за ней с гримасой отчаяния.

– Да сиди ты! Я в туалет пошла.

Сижу как осел, жду один в комнате. Возвращается медленно с двумя кружками чая, прикрывает ногою дверь и улыбается.

– Ну давай, рассказывай.

А чего, думаю, рассказывать-то, все и так ясно: помешался малый, умом немножечко тронулся от кори и страсти к родственнице.

– Ты что, затычку в ванной проглотил? Ладно, садись, чайку выпьем, может, повеселеешь немножечко.

Похлебывали молча чай. Я глаза прятал, а она между делом что-то там с ногтями выделывала, то ли пилила, то ли красила.

– А можно я с тобой сегодня спать лягу? – говорю я запросто, с легкостью сновидения. – Мне одному в комнате опять нехорошо сделается. А рано утром я к себе переберусь. Никто не узнает. Ну пожалуйста.

– Сдурел совсем!

– Почему?

– Потому что ты заразный.

Какое облегчение, думаю, просто гора с плеч, и говорю:

– Да я не заразный уже. У меня карантин три дня назад кончился. В школу меня не отправляют просто так, из осторожности, на всякий пожарный.

– Милый мой, ты меня, верно, путаешь с какой-нибудь легкой на передок штучкой из своего класса?

– Нет, мне просто страшно одному.

– Ты что, темноты боишься?

– А ты разве не знаешь, что детские страхи намного масштабнее взрослых?

– Ну, ладно, – пожимает плечами. – Только смотри у меня! – грозит. – Если кто-нибудь узнает, я ливерную колбасу из тебя сделаю.

«Делай хоть сейчас, любимая моя!» – думаю и запрыгиваю под ее одеяло к стеночке, сами понимаете, с какой собачьей радостью. Вот так везуха, просто какой-то сладкий сон! Она попросила меня отвернуться на секундочку, и я подчиняюсь ей, как каждому отныне ее повелению.

– А ты случайно трахнуть меня не собираешься? – спрашивает она на всякий случай.

– Эге-гм, нет уж, устарела, голубушка.

– Ну и слава тебе, господи, – вздыхает. – А теперь давай спать.

Не тут-то было! Какие только сверхъестественные маневры я не придумывал этой волшебной ночью, чтобы уложиться, чтобы устроиться с ней как-нибудь поинтереснее.

3

Наутро я чувствовал себя ловкачом и триумфатором. Все еще трепетало во мне словно тонкое эхо давно прозвеневшего колокольчика. Ах, моя покоренная тетушка! Моя отставная невинность!

Эти встречи продолжались еще дней пять, до того момента, пока нас не застукали, и не открылись глаза у нас, и не узнали мы, что мы голые, и, краснея и млея, не сшили себе фиговые юбочки. Но почему-то изгнан из рая был только я и в усугубление этой несправедливости через два дня должен был возвратиться в школу.

Эти последние деньки превратились для меня в жуткое испытание. Отныне в доме я слыл маленьким закоренелым блудодеем-пронырой, а она слишком легкомысленной, точнее, слишком снисходительной ко мне распутницей. Сима, конечно же, меня во всем обвинила. Нет, скандала не было. Это не в традициях моих благопристойных предков. Было хуже: томительный, постыдный и нескончаемый «разговор с родителями» по этому поводу. Разговор с прародительницей был короче и при моем отсутствии. После этого эдемского вразумления Ева, я хотел сказать «Сима», воспылала ко мне какой-то новой замкнутой и угрюмой ненавистью. Я реально подумывал в те дни, что может быть мне лучше повеситься. Одна только бабушка отнеслась ко всему, как всегда, с юмором. Она ведь у меня просто молодчина.

– А чего, – говорит, – тут особенного? Восемь лет это разве разница? Вот когда у меня в пятьдесят пять в Севастополе было с одним матросиком, вот это вам действительно фильм ужасов. Он, бедняга, кряхтит, пыхтит, из меня песок на палубу сыпется… – Ну и так далее.

Счастье навалило, как всегда, нежданно и негаданно. После трех моих дней в школе Симу свалила корь, и мои картинно-карантинные каникулы воскресли с новой головокружительной перспективой.

Хотя за эти дни она резко утратила свой и без того поблекший голливудский загар, и черты лица у нее как-то впали и заострились, короче говоря, несмотря на то, что божественный образ ее с корью как-то по-домашнему очеловечился, я пламенел к ней еще большей и все возрастающей страстью. Тем более, что я был одним-единственным, кому разрешалось с ней контактировать, так что как моя бедная голубка ни кочевряжилась, ей все же пришлось со мной примириться, и мы снова чудесно поладили.

Еще раз скажу, что за первую неделю хвори она как-то подтаяла, но зато в остальные дни (благодаря мне, конечно) помолодела, если не придумывать какого-нибудь нового слова вроде – «сребячилась». Отныне она лазила со мной на чердак, переодевалась в чудища с найденными мною масками, играла в придуманный мною замок, в котором мы были летучими мышами и привидениями, привязывала со мной качели на чердаке к перекладине. Каждый день мы оставались одни в большом трухлявом доме, словно на необитаемом острове, в котором она была моей Калипсо, а я ее Одиссеем. Дом стал нашим, продолжая говорить красиво, «ковчегом грехопадения», островом Огигия, первобытными кущами, разросшимися до размеров китайского храма или какой-то другой позолоченной и необыкновенной обители. Казалось, мы прожили целую жизнь в ритме сладостно-тягучего одиночества.

Были минуты, когда она внезапно как-то замирала и становилась не похожа сама на себя. Однажды вот так в полдень она сидела в одной только футболке да коротеньких белых носочках, свесив кудри, возле окна и была задумчива и грустна, как береза в редком безветрии.

– Я беременна, – сухо произнесла она.

Я побледнел и замер, качаясь в штилевой комнате, но тут же опомнился.

– Но ведь у нас с тобой ничего не было.

– Не от тебя, шут ты гороховый!

– А от кого? – позеленел я и весь как-то книзу скукожился, словно пупок воздушного шарика.

– От фавна, – вытянувшись, прошептала она мягким голосом мне на ухо.

– Какого еще фавна?

– Настоящего.

– И что, у тебя родится фавненок?

– Сам ты фавненок, – улыбнулась она и, грустно глядя в окно, ласково положила руки на свой живот. – У меня родится нимфа Наяда.

– А откуда ты знаешь, что будет девочка?

– Не знаю, – пожала она плечами, – просто чувствую.

– А можно потрогать?

– Ну, если не боишься…

Она легла на кровать, задрала футболку, да так, что я узрел во всей красе ее матовую грудь, и, закатив глаза к потолку, предоставила мне свой бледноватый глубоко опускающийся и вновь поднимающийся живот с единственной черной родинкой. Я дотронулся до нее как до бомбы или сокровища.

– Ниже, дурак, здесь желудок! Ой. Щекотно же, чего ты там пальчиками щупаешь? Будь мужчиной, клади всю ладонь.

К этому времени я уже был в состоянии возбуждения, граничащем с безумием. Руки мои как змеи безнаказанно извивались на нижней части ее персикового живота по двум восхитительно полненьким холмикам между трусиками и пупком, расплывались во всю ширину ее пояса и скользили, чуть ли не до бедер, по дивной скрипичной талии.

– Ну как? – спрашивает она.

– Супер! – промолвил я с придыханием.

– Теперь ты веришь, что у меня будет девочка?

Я едва слышу ее, но нахожу в себе силы для возражения.

– Пока еще недостаточно. Подожди-ка, сейчас я еще послушаю! – И прикладываюсь к ее теплому брюшку щекой и вдавливаюсь в него всей своей пламенеющей скулой и уже переживаю, что доведу себя до инфаркта, но сладостного! Такого сладостного!

Внезапно она, отпихнув меня, вскакивает и с минуту смотрит на меня с таинственным равнодушием. Не поймешь, то ли думает, то ли уже все давно решено.

– Что случилось? – спрашиваю, едва приходя в себя и выдувая воздух из хриплой груди с прыгающим сердцем.

– На сегодня хватит, – твердо говорит она с мрачной деловитостью и делает губы бантиком, чуть двигая из стороны в сторону нижней челюстью, словно стараясь меня распробовать. Затем спокойно и задумчиво уходит в другую комнату. Я сглатываю слюну, тщетно силясь потушить бушующий во мне огонь, и остаюсь один на один со своими распустившимися бесами.

Так беременна или не беременна? – вот в чем вопрос. В своей одурманенной голове я никак не могу провести черту между ее смеющейся выдумкой и угрюмой истиной и потому лишаюсь спокойствия, а вместе с ним и всего нашего ковчежного счастья. А разве можно делить радость с любимой на одном острове с козлоногими фавнами? Но я был благороден в своем любовном бреду и даже был готов стать отцом для дитяти с жемчужно-зачаточными рожками. Что поделаешь, если нас обоих однажды фантастически орогатили.

Я третий день ходил понурый по ее милости. Ничего меня уже не радовало. Даже те ее ужимки, которые меня обычно затрагивали, до которых я был так всегда охоч, теперь лишь расстраивали меня, словно блеск отнятых драгоценностей в руках неприятеля.

– А ты что, больше не любишь меня? – с холодным любопытством спросила она, не отрываясь от какого-то настольного занятия.

– Люблю, – произношу я, смущенно и с содроганием.

Молчит. Я замираю, чего-то жду и только дышу с безумной надеждой. Наконец не выдерживаю:

– А ты меня?

– Нет, – говорит. – Я тебя просто использую. Мне нужны твои деньги и положение в обществе.

Вот оно как все оборачивается. О слова! О женщины! Вот они. Хотя бы врала бы для приличия, но нет, она лучше будет истязать меня истиной. Моя беда в том, что я слишком некрасивый и вообще беспомощный. Если бы я был сильнее и чуточку беспощаднее, я бы заставил ее полюбить себя, или меня, – не знаю, как правильно. Но сейчас у меня ничего не остается, кроме подручных рычагов самоистязания. Спрашиваю:

– А ты когда-нибудь женишься?

– Обязательно.

– На ком?

– На той, – отвечает, – что отдастся мне заживо на маковых полях Галандрии.

– Что значит «на той»?

– А то и значит – жениться так жениться, и отступать уже некуда. Позади Париж, а впереди орошенная кровью Фландрия.

Иногда я просто не постигаю, о чем она. При чем здесь какая-то там Галандрия?

– А как же твой фавн?

– Увы, фавны не водятся на лугах Фландрии.

Вот заладила. Я чувствую себя каким-то ущербным и опять-таки беспомощным. Честное слово, если бы подобный бред несла Телешева из 3-го «Г», я бы с чистой совестью дал ей в ухо, чтобы в следующий раз, прежде чем открывать рот, хоть немножко, подумала. Но когда изрекает Сима, то та самая боготворящая, даже обожествляющая сила, о которой я уже говорил, заставляет меня искать в любых ее праздных словечках змеиные хитросплетения или даже пророческие иносказания. Тащусь за энциклопедией, ищу статьи «Галандрия», «Мландрия», нашлась только «Фландрия».

Я взобрался на чердак и долго сидел один, медленно перебираясь от занятия к занятию. Сначала я не жалея сил часа полтора пытался натянуть противогаз на мяч, потом сдался и набил его какими-то тряпками, подвесил к балке за шланг и начал боксировать, представляя этого самого фавна. Год назад меня отдали в боксерскую секцию, и поначалу мне там даже понравилось. Первым делом тренер поставил меня с каким-то хлопцем в дутой буденновке. Хлопец выглядел глубоким дошкольником. Это тренер сделал специально, чтобы доказать мне что-то. «Я не собираюсь избивать ребенка», – говорю я и в следующую секунду получаю такой страшный удар в нос пахучей перчаткой, что у меня в глазах темнеет, кипящая горечь внутри расползается, и слезы на глазах наворачиваются. Тренер смеется, свинья, и говорит: «Как тебе такой ребенок? Чего ж ты, браток, не защищаешься?» Ну, я рассвирепел и дал этому ребенку по яйцам, так что он на полу корчился. Потом меня тоже не совсем по правилам бокса били в раздевалке, и, короче, я принял решение отказаться от секции. Но прояви я немного упорства, после такого красивого начала из меня получился бы неплохой спортсмен.

Хотя мне кажется, что спортивная карьера довольно скучна. Ну стал ты пятикратным чемпионом мира по приседаниям, ну и кто ты после этого? Разве стоило рождаться ради каких-то там приседаний? Личность должна быть более разнообразной и развитой. Например, когда я вырасту, я стану каким-нибудь сумасшедшим изобретателем. Создам первого разумного робота, достигну скорости света, сконструирую вечный двигатель, случайно взорвусь в собственной лаборатории и, благодаря удачному сочетанию химикатов у меня на рабочем столе, перемещусь в пространстве и времени. Потом уговорю Леонардо да Винчи создать для меня формулу возвращения и облапошу старика, получив за его открытие Нобелевскую премию. Вот тогда я заживу припеваючи. Деньги, слава, почет, приключения во времени. Симу замуж возьму, а надоест – брошу. Вот это жизнь! Не то что какие-то там дурацкие приседания.

В железной банке с болтами и шурупами я нашел крохотное кольцо с коронкой от вылетевшего камушка. Будет для Лизки. А что, хороший подарочек. Есть лишь один способ избавиться от него. Бросить в самое пекло Байконура. Кстати о «бабушкиных подарочках». Рыться в бабушкиной комнате это второе из моих любимых занятий после чердака. Причем никакого криминала здесь нет. Бабушка в это время находится в комнате. Она любит всякую японскую дребедень, и у нее много диковинной восточной мелочи. Когда я обнаруживаю что-нибудь интересное, то расспрашиваю об этом и, если получается, выпрашиваю насовсем. Ее комната это моя страна фей. Я нашел там тысячу и одну штучку, о которых она рассказывала мне какую-нибудь особенную историю. Часто странную или даже волшебную. Например, одну крохотную старую-престарую плюшевую белочку, размером с елочную игрушку, когда-то сшила для моей бабушки ее китайская няня, когда они с отцом после колчаковского отступления жили в Маньчжурии. В молодости бабушка дала на счастье белочку своему жениху, который отправлялся на войну, кажется, с японцами. Потом его изрубили в жутком бою, и когда подняли его руку, то в ней оказалась зажата эта игрушка. Белку отослали обратно невесте (будем надеяться, без руки), и та, как видите, сохранила ее до конца жизни, не расставаясь с ней и не разрешая никому с ней играть. Вот такая вот история. Вы, конечно, спросите, что в ней волшебного. И, по-моему, в ней тоже нет ни хрена волшебного. Но мне кажется, что в ней все-таки было какое-то волшебство, о котором я просто забыл, и если вам уж так нужна эта старая белка, то вам придется переспросить у моей бабушки.

Кажется, я уже совсем одомашнился. Надоело уже обрастать пылью и плесенью. Мне намного скучнее, чем вам. Через неделю-две каток на реке закроют, а я после болезни так ни разу на него и не выбрался. Прошлой зимой я почти каждый день на него ходил. Но тогда я едва стоял на коньках и вообще жил совсем другими заботами. Можно даже сказать, был счастлив по-своему. Тогда ко мне почти каждый день друзья домой приходили, а теперь никто даже и не звонит, словно забыли уже, что я живу в этом городе. Совсем не осталось никакого развлечения. И хоть завтра суббота и Лизкин день рождения, мне все равно не дождаться настоящего праздника, потому что из гостей никто не придет и будет только «праздничный ужин в кругу семьи» с каким-нибудь тортом и глупыми добрыми или в лучшем случае жестокими фантами.

4

– Этому фанту приказываю, – хитренько оглядываясь на нас, уже на следующий день придумывала козни Сима, – залезть под стол и поцеловать Лизку в тапочки. А этому фанту – приложить ухо к животу Василия Геннадьевича и показать всем, как там булькает. Этому – подстричь ногти и вымыться (наугад бьет, но, конечно же, в меня). Этому фанту – съесть с торта все до последней вишенки. Этому, нет, точнее, этого – положить на покрывало и всем вместе качать в воздухе. А последнему фанту выдавить прыщ на носу Алика. Итак, давайте начнем с последнего.

И зачем ей все эти подлости? Слава богу, прыщ свой я сам себе выдавил. Лизку качали в покрывале. Сама Серафима получила сочные алкогольные вишенки. И не удивительно – я давно подозревал ее в связях с нечистыми силами. Мама обязалась чуть позже вымыться: «Я уже сегодня мылась, к вашему сведению, но в пример некоторым повторю это с удовольствием». И чего они ко мне привязались? Папа вытянул самый сложный фант – ему предстояло прикладывать ухо к собственному животу, но умный мой отец сходил за стетоскопом, послушал и, явно преувеличивая, воспроизвел губами свое брюшное урчание. Бабушка целовала тапочки. Моя злобная тетушка хохотала до умопомрачения над каждым фантом, ей подхихикивала Лизка, а папа с мамой только смущенно переглядывались и хмыкали.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2