Война (№1) - Война
ModernLib.Net / Историческая проза / Стаднюк Иван Фотиевич / Война - Чтение
(стр. 23)
Автор:
|
Стаднюк Иван Фотиевич |
Жанр:
|
Историческая проза |
Серия:
|
Война
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(671 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54
|
|
Страдал от ее упреков, что нет у нее детей, понимая, что виноват в этом он, ибо незадолго до революции неудачно упал со скакуна, и, когда лечил травмы, врач предрек ему такую беду в будущем. И совсем расстроился и даже испугался, услышав как-то, что подруги Анны, пустые и никчемные бабенки, открыто величали ее графиней, а она, как узнал потом, с царской щедростью одаривала их то перстеньками с камеей, то украшениями подороже, чем резной оникс.
А потом закралась паническая тревога. Как и предполагал Глинский, нэп уже за несколько лет дал результаты. Расцвела торговля, оживив артерии товарооборота, возродилось сельское хозяйство, получила сырье легкая промышленность, создались условия для развертывания тяжелой промышленности. Но как случилось, что частный капитал не стал властелином положения? Почему все командные высоты оказались в руках социалистического сектора? Как удалось большевикам поставить всю частную торговлю в зависимость от государственной, а также добиться полной монополии внешней торговли?.. Это же чудовищная ловушка для нэпманов, для всех, кто накопил средства и вложил их в торговлю и в промышленные предприятия!
Да, не оправдались так согревавшие врагов Советской власти надежды, что нэп – не тактика, а эволюция большевизма. Новая экономическая политика оказалась гениальным стратегическим маневром Ленина.
Николай Глинский начал понимать, что просчитался, что оказался невольным пособником в упрочении новой власти, что скоро наступит крах всех нэпманов. Надо было не упустить время, ликвидировать антикварный и винный магазины, рассчитать агентуру, поставлявшую ему золото и дорогие камни, продать дом, лошадей, перевести все деньги в драгоценности и исчезнуть из Ростова. Приняв такое решение, поехал в Москву в Главконцеском, где работал один надежный человек, с которым можно было посоветоваться.
Опасения Глинского оправдались. Человек из Главконцескома одобрил его намерения и предложил место в Москве. Но дело предстояло опасное. В столице уже велась работа по организации контрреволюционных сил разных мастей и направлений… Глинский дал согласие принять в этой работе участие и через день распрощался со своей фамилией: ему были вручены новые документы – фальшивый паспорт на имя Антосика Ивана Прокофьевича и удостоверение, в котором значилось, что «Антосик И. П. является старшим инспектором Особой коллегии по надзору за деятельностью Общества взаимного кредита». Под вывеской реально не существовавшей, но имевшей в банке свой счет «Особой коллегии» работала оперативная группа контрреволюционного центра. Эта группа не только выполняла функции связи и координации, но и выколачивала деньги в фонд «коллегии» из многих расплодившихся в двадцатых годах обществ взаимного кредита.
Глинский не успел как следует запомнить свою новую фамилию, а она уже заслонила его от непоправимого и заставила еще больше уверовать в странную власть провидения. Только вошел в вестибюль гостиницы, в которой он остановился, как к нему приблизились двое мужчин в кожанках. Не вынимая рук из карманов, один из них с язвительной иронией тихо спросил:
– Господин офицер деникинской армии граф Глинский?
– Ошиблись, товарищи, – ответил Глинский, чувствуя, как его вдруг охватила тоска.
– Ваши документы. Мы из ОГПУ…
Чуть овладев собой, Глинский достал паспорт:
– Моя фамилия Антосик…
Чудом избежав ареста, в Ростов он больше не вернулся. Через посыльного узнал, что его магазины опечатаны, имущество описано, а Анна, не очень-то таившая, что вышла замуж за графа, содержится под надзором дома как приманка для Глинского.
Из огромных его капиталов при нем осталось несколько дорогих бриллиантов, зашитых в подкладку бекеши, десяток золотых червонцев, пачка советских денег да возможность выколачивать кое-какие долги у своих бывших иногородних агентов, скупавших по его поручению драгоценности.
И начали разматываться тяжелые годы борьбы и страха. Еще и еще менял фамилию, место работы и все уповал на Англию и Францию, которые, по слухам, ходившим среди подпольщиков, вот-вот должны были пойти против СССР войной. В тридцатые годы, после того как НКВД нащупал нити, ведущие к их организации, Николай Глинский несколько лет жил без прописки в Одессе, затем в Харькове. Потом вновь появился в Москве, имея надежные документы на имя Губарина Никанора Прохоровича. Устроился по ним дворником и обитал в небольшой комнатке полуподвального этажа. Следы Анны потерялись вместе с ее отцом, раскулаченным еще в тридцатом…
О том, что грядет война с Германией, Николай Глинский не раз слышал от ныне покойного Нила Игнатовича, когда они, сидя на скамеечке в сквере, вели неторопливые беседы. Обитатели дома не раз с веселым любопытством наблюдали, как дворник и генерал о чем-то спорили или что-то обсуждали…
И вот свершилось. Теперь для Николая Глинского будто солнце начало всходить с запада. Раньше встречал каждое утро молитвой и мысленными проклятиями большевикам, а сейчас – слушанием радиотрансляции последних известий. Они радовали его. Верил, что немцы скоро придут в Москву и тогда вновь настанет его время, время графа Николая Святославовича Глинского!
Нет, у него не было ясного представления о том, с чего он начнет свою новую жизнь после прихода немцев. Многое виделось ему: и государственная карьера в освобожденной от большевиков России, и возврат в его собственность отцовских земель и имения в Воронежской области; там, как ему было известно, ныне какой-то санаторий. Мечталось и о том, чтобы получить карающую власть и рассчитаться со всеми, по чьей вине столько натерпелся за эти годы.
А сейчас, согнувшись под тяжестью приемника и ощущая, как ремни давят на его плечи, Николай Глинский шагал по тротуару малолюдной улицы, слышал, как сзади стучала каблучками Ирина, и размышлял над тем, что любое положение человека в государстве все-таки ничего не стоит по сравнению с нетленными богатствами, если они у него есть. Поэтому хорошо бы с приходом немцев открыть где-нибудь на Арбате или на Тверской ювелирный магазин… И пора наконец обзавестись семьей: ведь ему только сорок восемь… Эх, предложить бы руку и сердце это роскошной дамочке – родственнице покойных Романовых, которая хозяйничает в их квартире… Мила!.. Небось не откажется стать графиней?.. А квартира покойного Нила Игнатовича, с ее старинной мебелью, картинами, люстрами, посудой, – одна из приличнейших в доме. И кабинетный сейф, как он сегодня убедился, не зря занимает место… Даже удивительно, что могли до наших дней сохраниться такие драгоценности, в которых эта симпатичная Ольга Васильевна, наверное, ничегошеньки не смыслит! Интересно, останется ли она с дочерью здесь, когда немцы подойдут к Москве? Надо будет постараться, чтобы осталась…
13
Ирина дробно стучала каблучками, еле поспевая за крупно шагавшим впереди дворником. Еще было утро, политые водой тротуары и мостовая не успели высохнуть и дышали теплой свежестью, смешанной с запахами цветов – тонкими, обновленными, – которые плыли из зеленых дворов 2-й Извозной улицы. Недалеко в переулке стояло кирпичное здание школы, где расположился призывной пункт. Уже вторую неделю здесь очень людно. Трамвай, приближаясь к переулку, замедляет ход и дольше обычного задерживается на остановке.
Дважды приходила Ирина в эту школу. Но оба раза встретили ее там неприветливо: «Надо будет – пришлем повестку! Фронт – это не танцульки!» Тогда она попытала счастья в районном военкомате: сквозь толпу новобранцев пробилась в кабинет к строгому капитану, который, выслушав взволнованную просьбу Ирины послать ее на фронт и вглядевшись в родниковую чистоту глаз девушки, смягчился, со вздохом записал ее фамилию и пообещал помочь, но позже: «Зайдите через недельку, когда отправим призванных по Указу…»
Сейчас Ирина тоскливо думала о том, что неделя тянется очень долго. А фашисты уже захватили Минск, Ригу, прорвались к Пскову и Ленинграду, продвигаются в глубь Украины… Зверствуют, убивают, грабят… Как же это? Разве можно сидеть сложа руки?..
Впереди – переулок, где призывной пункт, и трамвайная остановка. Там, кажется, что-то случилось: люди запрудили весь тротуар и часть мостовой, теснились и в переулке. Толпа росла, в нее вливались спешившие со всех сторон чем-то взволнованные мужчины, женщины, дети…
Дворник, шагавший впереди Ирины, озадаченно оглянулся на нее, сверкнув потемневшими зрачками, и тоже заторопился. Охваченная беспокойством, ускорила шаг и Ирина. Когда она приблизилась к толпе, то была поражена тишиной и напряженной настороженностью, царившей вокруг. Из металлического репродуктора, прикрепленного к столбу, услышала такой знакомый, но не сразу узнанный размеренный голос:
– Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!
«Сталин!» – жгуче пронзила Ирину мысль. Ей почему-то стало страшно: так Сталин еще никогда не говорил. Его голос был тихим, глухим и сдержанно-взволнованным. Сквозь заметный грузинский выговор в микрофон слышалось затрудненное дыхание. Мнилось, что Сталин сейчас скажет нечто невозможное, сообщит о чем-то непоправимом.
– Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое двадцать второго июня, продолжается, – медленно говорил Сталин. – Несмотря на героическое сопротивление Красной Армии, несмотря на то, что лучшие дивизии врага и лучшие части его авиации уже разбиты и нашли себе могилу на полях сражений, враг продолжает лезть вперед…
Голос его уже зазвучал ровнее, будто преодолел тяжкую усталость и выбрался на ровную дорогу; в неторопливости слов Сталина ощутимо заплескалась какая-то влекущая к себе сила и уверенное понимание им чего-то пока недоступного для Ирины, крайне важного и значительного.
Сталин с затаенной горечью сообщил о наших территориальных потерях, называл города, которые бомбят фашисты.
– …Над нашей Родиной нависла серьезная опасность… – сказал он, и Ирине почудилось, что Сталин подавил вздох, и этот его неслышный вздох щемящей болью сжал ее сердце, и она, охваченная жалостью, не сдержала слез, почувствовала, как брызнули они из глаз и, прокладывая горячие дорожки, побежали по стылому лицу. Ирина почему-то позабыла о репродукторе, и ей казалось, что Сталин говорит, стоя перед толпой, где-то на углу этого деревянного двухэтажного дома, из открытых окон которого высунулись люди, и она, приподнимаясь на носках, вытянув шею и молитвенно сжав на груди руки, силилась посмотреть вверх, но чья-то спина в зеленой гимнастерке заслонила перед ней чуть ли не весь мир.
А Сталин с непреклонной убежденностью продолжал объяснять, что немецко-фашистские войска только на нашей территории встретили серьезное сопротивление и они будут разбиты, как были разбиты армии Наполеона и Вильгельма…
Толпа на улице росла, разбухала, рядом все больше становилось замерших трамваев и машин по обе стороны трамвайных линий. Лица мужчин были сосредоточенными, суровыми, а женщины в большинстве беззвучно роняли слезы. В одном месте речи голос Сталина осекся, и все услышали, как он, звякнув стаканом, глотнул воды. Вроде бы ничего особенного, но этот глухой звон стекла в дрогнувшей руке Сталина отдался в сердцах той нравственно обновляющей болью, которая, кажется, была не похожа ни на одну человеческую боль.
Все земное отринулось от людей, кроме пронзительно-щемящего чувства Родины, над которой нависла опасность… Отрешенно-задумчивые лица, горькие складки губ и недобрая суровость глаз… Люди точно перестали дышать, боясь нарушить тишину. И в этом молчании толпы была какая-то грозная и торжественная сила, ненасытная жажда веры, решительная отторгнутость от всего, что не связано с главной болью, вызванной нападением врага на родную землю.
А он будто не слова изрекал, а клал высочайшей прочности кирпичи, возводя могучую стену святой веры людей. Казалось, все потоки человеческих чувств сливались сейчас в единое русло решимости и самоотречения во имя того, о чем говорил от имени партии Сталин: все подчинить интересам фронта, отстаивать каждую пядь советской земли, драться до последней капли крови, обеспечивать Красную Армию всем необходимым, развертывать партизанскую борьбу в тылу врага…
– Войну с фашистской Германией нельзя считать войной обычной, – продолжал Сталин с какой-то новой силой прозрения, внушая это прозрение всем, кто слышал его далеко не ораторский голос. – Она является не только войной между двумя армиями. Она является вместе с тем великой войной всего советского народа против немецко-фашистских войск. Целью этой всенародной Отечественной войны против фашистских угнетателей является не только ликвидация опасности, нависшей над нашей страной, но и помощь всем народам Европы, стонущим под игом германского фашизма…
Может быть, лишь один человек среди множества людей, замерших у столба, на котором, скособочившись, висел посеребренный колоколец репродуктора, звучавшего ровным и глуховатым голосом Сталина, не испытывал того, что испытывали другие. Этим человеком был Николай Глинский. Речь Сталина смутила его своей спокойной непреклонностью и деловитостью. Для Глинского она звучала так, словно Сталин знал, что среди этой толпы стоит враг, скрывшийся под чужой фамилией, жаждущий гибели Советской власти, и Сталин, не будучи в силах указать на него перстом, объясняет народу, что и как надо делать, чтобы Советская власть все-таки устояла, вопреки желаниям этого врага. И Глинский со страхом начал ловить себя на мысли, что невольно верит: она действительно устоит, эта власть, и все его надежды на возврат старого напрасны.
Противясь магической силе слов Сталина и панически не желая, чтобы в нем осела хоть капелька чужой, противной ему веры, Глинский стал искоса посматривать на людей, пытаясь уловить в их лицах что-нибудь для себя обнадеживающее. Но тщетно. Вокруг стояли военные, рабочие, работницы, интеллигенты, домохозяйки, студенты, школьники… Глядя на них, Глинский словно листал кричащую смятенными чувствами книгу, и в этих чувствах – тревога, нерушимая вера в слова Сталина, в большевистскую партию и леденящая его, Глинского, сердце решительность… Рядом с собой он увидел Ирину и испугался, что она могла прочесть в его лице и глазах потаенные мысли. Ирина как раз натолкнулась ногой на стоявший на тротуаре ящик радиоприемника и действительно взглянула на дворника, но словно и не приметила мягкой, хищной улыбочки в уголках его глаз. Зато он в ее лице успел прочесть невыразимое ощущение наполнявшей ее радости и даже благоговения; эти чувства пульсировали в ней столь остро и значительно, что из чистой синевы Ирининых глаз будто выплескивалось страдание.
О, он хорошо понимал эту прелестную девушку с чувственными губами, понимал, куда устремлены ее взвихренные жаждой деятельности мысли. Не мог только постигнуть, где, когда и кем было посеяно в ее сердце чувство святого права на возмездие, кто заронил в ее душу веру в неотвратимость этого возмездия и когда именно родилась в ней эта нетерпеливая потребность немедленно карать то, что в ее представлении являлось злом.
Сила и глубина клокотавших в эти минуты вокруг Глинского людских переживаний всколыхнули в нем ненависть и тревогу. Все естество бывшего графа противилось тому, что он сейчас видел, и призывало к каким-то действиям. Но действовать в одиночку он не умел и боялся, а все связи с единомышленниками рухнули еще в середине тридцатых годов… Как же ему быть?..
Да, трудно казаться своим среди чужих. Он был убежден, что достиг вершин утонченного понимания большевистского мира и взаимоотношений людей в нем, верил в непогрешимость своих житейских формул, познанных и выстраданных в незатихающих штормах человеческих страстей. А сейчас вдруг начал понимать: тысячами невидимых перегородок отделен он от России, от ее людей. Давно познавая смысл и сущность их жизни, он, оказывается, глядел вокруг себя незрячими глазами слепца, отуманенного схоластикой собственных несбыточных фантазий. Разве не она внушила ему, что если движение – суть жизни тела, то размышления – суть жизни души? И он размышлял, наблюдая, и, размышляя, наблюдал, с упрямством выискивая тешившие его несоответствия чуждого ему общества. И он глубоко верил, что душа в нем живет пламенной жизнью! И этим утешался. А сейчас вера – его единственное утешение – так неожиданно дала трещину. И Глинский внутренне содрогнулся: не живет ли он с мертвой душой, коль оказалось, что все прошлые мудрствования бесплодны, а надежды тщетны.
Ну и пусть он мертвец!.. Существует ведь и такая непреложная истина: в пору общественных потрясений могут быть опасными даже мертвецы. Если они действуют… Надо искать… Ах как жаль, что в детстве и в университете его больше учили французскому языку, чем немецкому. Но все-таки он кое-что помнит. А если полистать словарь… Да, он встряхнет память, у него хорошие способности к языкам. Он еще заговорит на немецком так, что большевикам не поздоровится!.. Он должен вступить в Москву вместе с немцами. Только так!..
И тут же услужливое воображение стало рисовать перед ним радующие душу картины. Он появляется в немецкой форме, вызывает домоуправа Бачурина… Нет, Бачурин – коммунист, он удерет. А как же эта милая женщина? Вряд ли она и ее красотка дочь останутся в Москве.
Перед ним всплыли грустные и красивые глаза Ольги Васильевны. И будто наяву увидел он ее – стройную, молодую, сильную; она стоит рядом с Бачуриным у газетного столика, а на нем выставлена из домашнего сейфа шкатулка… с золотом и камнями, которым нет цены.
И Глинского обуяла потребность деятельности…
Ирина прибежала домой взволнованная, окрыленная, полагая, что мать еще ничего не знает о речи Сталина. А Ольга Васильевна встретила дочь счастливыми слезами и скорее потащила на кухню, где был включен репродуктор.
– Второй раз передают! – радостно сказала она Ирине, порывисто обняв ее за плечи.
И так они, обнявшись, как две подруги, простояли, пока речь Сталина не прозвучала до конца, заново переживая каждое слово.
– Теперь-то ты, надеюсь, понимаешь, что мне нельзя отсиживаться дома?
– спросила Ирина, с надеждой заглядывая в растревоженные глаза матери.
– Понимаю… И мне нельзя. Но только не на фронт.
– Это почему же?! Нет, мама, ты рассуждаешь так, что отец тебя не одобрил бы!
– Как бы он поступил, это еще вопрос, но, если я тебе мать, будешь делать так, как я тебе велю!
– Ну зачем так, мама?.. Ну, верно, я твоя дочь… Но ведь я дочь и своей Родины…
– Родина пока не требует, чтобы ты непременно шла на фронт!
– Раз требует мое сердце, значит, требует Родина!
– Не надо, Ириша, играть красивыми словами!
– Мама… Клянусь тебе папой – это не слова. Ты только вдумайся: если я погибну, то ты очень настрадаешься, но все-таки останешься жить… Если, не дай бог, с тобой что-нибудь – для меня тоже не придумать горше беды, но… жить придется. А если растопчут Родину, если по Москве будут ходить фашисты, то ни мне, ни тебе, никому из честных людей уже не будет жизни!
– Господи! – Ольга Васильевна посмотрела на дочь с изумлением. – Да с тобой невозможно спорить!
– Вот и не спорь, а наберись мужества перенести все!
– Ну ладно. – Ольга Васильевна махнула на Ирину рукой и успокоительно улыбнулась. – Еще есть время подумать… А я вот о чем тебе хотела сказать: надо деньги и драгоценности, которые по наследству, отдать.
– Кому?
– Не знаю кому. На оборону…
– Ой, верно! – Ирина совсем по-детски всплеснула руками, а потом вдруг сделалась серьезной: – Мама… а можно… я выберу себе маленькую брошечку – на память о бабушке Софье?
– Конечно, можно! А я себе возьму сережки.
– Вот если б на эти деньги и драгоценности танк можно было купить, – мечтательно произнесла Ирина, словно и не спрашивала сейчас о брошке. – И написать на нем: «Нил Романов. За Родину!»
– Правильно! – радостно засмеялась Ольга Васильевна. – Как я сама не додумалась?
– Нет, нет, не танк! – спохватилась Ирина, вспомнив, что у нее есть знакомый летчик лейтенант Виктор Рублев. – Лучше самолет! «Ястребок»!
– Ладно, – согласилась Ольга Васильевна. – А может, там хватит и на танк и на самолет?
– Вот было бы здорово, если б хватило! – вздохнула Ирина.
А Ольга Васильевна добавила:
– Чтоб и на земле и в небе громил фашистов Нил Романов…
В прихожей вдруг сипло звякнул электрический звонок, и они обе, словно чего-то испугавшись, умолкли, кажется позабыв, что надо идти открывать дверь. Звонок ожил вторично, зазвенев протяжно и нетерпеливо.
– Кто бы это?! – спросила Ирина и побежала в прихожую, а за ней поспешила и Ольга Васильевна.
В дверях, когда их открыли, стоял Сергей Матвеевич Романов – широкогрудый, высокий, придерживая под мышками какие-то свертки. Его грубоватое, какое-то по-русски крепкое лицо светилось сдержанной улыбкой, большие серые глаза под густыми бровями, на которые сдвинулась шляпа из рисовой соломки, тоже чуть улыбались, но смотрели несколько неуверенно, будто вопрошали, вовремя ли он пришел и нет ли новых вестей о генерале Чумакове.
Шумно здороваясь, Сергей Матвеевич поставил на столик у вешалки бутылку шампанского, положил несколько пачек мороженого и коробку шоколадных конфет.
– С меня причитается! – преувеличенно жестикулируя, оживленно возвестил он и смущенно посмотрел на Ирину и Ольгу Васильевну. – Дождался наконец нового назначения!
– Куда же? – спросила Ольга Васильевна, отправив Ирину на кухню варить кофе.
– Сейчас все по порядку. – Сергей Матвеевич снял и повесил на вешалку пиджак, затем уверенно направился в кабинет – здесь все для него было знакомо и привычно. Усевшись в кресло у газетного столика, неторопливо продолжал рассказ о состоявшемся его назначении и о том, что он завтра уезжает в Сибирь, в Нижне-Михайловск. – Осмотрюсь там, попробую разыскать Аиду…
– Что значит «разыскать»? А где она? – поразилась Ольга Васильевна.
– Призвали на фронт. Она же хирург… – В словах Сергея Матвеевича проскользнула досада. – А ведь у меня в Нижне-Михайловске при авиационном заводе свой военный лазарет будет, и хирурги потребуются.
– Молодец Аида. – Ольга Васильевна мечтательно вздохнула. – Если бы я была хирургом, а не библиотекарем, взяла бы Ирину – и тоже на фронт. А одну ее боюсь отпускать.
– Она рвется на фронт?
– Да… Не знаю, что и делать. Вообразила себя санитаркой.
– Санитарки и у меня будут нужны! – Сергей Матвеевич поднялся с кресла и прошелся по кабинету. – И между прочим, библиотечные работники тоже. – Он остановился перед Ольгой Васильевной и озабоченно сказал: – В Ленинград вас не пустят, а в Москве оставаться нежелательно. Война только набирает разбег. Всем надо спешить найти свое место и работать изо всех сил.
Ольга Васильевна стояла перед ним посреди кабинета притихшая, побледневшая и с расширившимися зрачками, в которых притаились печаль, беспомощность и растерянность. И он подумал о том, что все эти дни носил в себе переливчатый звук ее грудного голоса, блеск ее неотразимых глаз, всю притягательную прелесть ее лица, ее стройной фигуры, ее горделивой и свободной походки.
– Я сделаю так, что вы с Ириной получите из военкомата повестки и будете направлены в Нижне-Михайловск…
В кабинете запахло свежесваренным кофе. Вошла Ирина, неся на подносе парующий кофейник и крохотные чашечки с блюдцами.
– Нет-нет! – с напускным весельем воскликнул Сергей Матвеевич, увидев на подносе кофе. – Сначала будем пить шампанское!..
14
Это были кризисные дни, когда на авансцене истории разыгрывался острейший акт самой кровавой драмы. История еще не раз заставит человеческую совесть обратить пытливый и требовательный взор к тем грозным дням, дабы напомнить ей, этой временами дремлющей и простодушествующей совести, напомнить во имя погибших, во имя правды и духовного здоровья сущих и грядущих поколений: человечество только потому не лишилось своего прошлого и будущего, не оказалось в тяжком и позорном ярме фашизма, что советский народ имел такие неисчерпаемые сокровищницы искренних верований и убеждений, рожденных новым общественным строем, такие напластования сил и возможностей, коим не было равных.
А тем временем страшные жернова войны день за днем размалывали июль 1941 года. Советским руководителям, потрясенным неудачами Красной Армии в приграничных сражениях, еще многое предстояло постигнуть, но немало уже было постигнуто. Делая все новые и новые анализы и сопоставления, ведущие советские политики и дипломаты как бы заново разглядывали в сумеречном тумане межгосударственных отношений тайные упования правительств главных западных стран, нащупывали самые болезненные узлы противоречий, раздиравших мир империализма, разгадывали истинный смысл проявившихся новых хитросплетений мировой международной политики. И может, впервые с такой ясностью ощутили нервную реакцию правительств тех государств, коим под нависшими тучами фашизма грозила неминуемая национальная катастрофа, подобно той, которую переживали Франция, Чехословакия, Польша… Куда в этих условиях поведут за собой охваченный смятением буржуазный мир его правители? Пожелают ли объединить свои усилия с Советским Союзом, уже сражавшимся один на один с фашистскими полчищами?.. Советское руководство отнеслось к первым благожелательным по отношению к СССР шагам руководителей Англии и США настороженно. Однако понимало, что для вдохновения антифашистских сил на всех континентах очень важно было без промедления возвестить мир о создании антигитлеровской коалиции государств. Возвестить… Но не так-то просто создать военный союз еще вчера полувраждебных государств с разной социальной основой.
Об этих сложностях, несомненно, знала и фашистская верхушка, к тому же опиравшаяся в оценках международных ситуаций на свои военные доктрины, в основе которых лежали постулаты прусского дворянина Карла фон Клаузевица. Он, Клаузевиц, не без понимания особенностей буржуазного общества поучал, между прочим, своих грядущих последователей: «В природе международных отношений заложены факторы такого порядка, которые обусловливают вступление союзников в войну лишь позднее; иногда союзники окажут помощь только для восстановления уже утраченного равновесия».
В этих утверждениях Клаузевица отчетливо просматривалась его приверженность к философии Гегеля, в данном случае к гегелевскому диалектическому методу.
Сталина и прежде занимал Клаузевиц, к взглядам которого о взаимосвязи войны и политики и о применении диалектики к различным сторонам военного дела не однажды обращался Ленин. Ведь Клаузевиц первый в буржуазной военной науке стал трактовать войну как общественное явление. Но, вскрыв зависимость войны от политики, от общественных условий, он не разглядел ее классовой сущности, погрязнув в идеалистическом понимании самой политики и многого другого, относящегося к теории и практике войны.
Именно в эти дни на письменном столе кунцевской дачи Сталина появился труд Клаузевица «О войне» – два тома в сером дерматиновом переплете, а вместе с ними книги Мольтке, Людендорфа, Ницше, Леера, Дельбрука, Жомини. Рядом лежала стопка бумаг с выписками из последних трудов немецких теоретиков, содержащих концепции современной войны; эти выписки были сделаны по его заданию работниками разведуправления Генштаба. Сталина интересовали вопросы, казалось, не первостепенной важности, учитывая положение на наших фронтах, и далеко не новые для него. Он пытался еще и еще раз уяснить: насколько признает гитлеровская военщина закономерности войны как социального явления? если признает, то в какой мере генералы немецкого вермахта могли исходить из научных исследований, планируя войну против СССР? сколь тесно связаны в стратегических замыслах немецкого генерального штаба и его оценках сил и потенциальных возможностей Советского Союза проблемы чисто военные и социально-экономические?
И только со временем станет ясно, что ничего заурядного не было в этих вопросах Сталина, который хорошо знал труды Энгельса о военном искусстве, знал стройную систему суждений Ленина о войне и политике, да и сам не раз писал о зависимости военного искусства от экономического и политического строя государства и характера войны. В столь кризисной ситуации, когда на карту поставлены судьбы народов и пути истории, для Сталина, принявшего на себя руководство военными действиями, было немаловажным представить себе глубины и принципы военного мышления главного немецкого командования и лично Гитлера, с которыми он, Сталин, вместе с Генштабом, по существу, вступил в стратегическое единоборство. Сталину необходимо было уточнить, насколько в немецких военных кругах стала господствующей точка зрения на войну кумира буржуазной военной мысли Клаузевица, углубленная затем Мольтке, Людендорфом, отвергающая закономерности войны и доказывающая, что основой руководства военными действиями является не наука, а интуиция, вдохновение гения. Война есть «область случайного, – писал Клаузевиц, – область недостоверного… наряду со случайностью, в войне большую роль играет неведомое, риск, а вместе с ним и счастье». Прибавила ли что-нибудь нового к этим, в данном случае идеалистическим, мудрствованиям военная мысль фашистского генералитета, кроме авантюристической идеи «молниеносной войны»?
Пытаясь разгадать истоки воззрений Гитлера на военные операции, понять «психологический механизм», управляющий его решениями в ходе войны, Сталин, как можно полагать, не чурался и поучений знаменитого итальянца Никколо Макиавелли, чей трактат «О военном искусстве» тоже лежал на столе кунцевской дачи. В этой книге Макиавелли, которого Энгельс назвал «первым, достойным упоминания, военным писателем нового времени», поучает, что «особенно важно знать, каков неприятельский полководец и окружающие его…» и что «разгаданный замысел дает победу тому, против кого он направлен».
Будущее покажет, насколько отвлечения Сталина к взглядам военных мыслителей прошлого были целесообразны в пору, когда казалось невозможным прилагать теоретические истины к живым и грозным событиям уже полыхающей войны.
В эти дни все наши фронты в кровопролитных оборонительных сражениях перемалывали наступающие группировки немецко-фашистских войск, создавая условия для концентрации свежих сил и перехвата у врага стратегической инициативы.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54
|
|