Пришлось давать задний ход, вновь набирать скорости И так несколько раз. А три немецких танка, выйдя на берег, расстреливали из пулемета бегущих через Ловать и карабкавшихся на крутизну берега людей. Я слышал, как пули секли рулоны бумаги, ждал, что вот-вот будут продырявлены колеса. Выскакивать из кабины машины уже было поздно. И я решился последний раз попытать счастья. На середине подъема, когда переключал скорость, почувствовал, что машину толкнула вперед какая-то неведомая сила, мотор у меня не заглох... Решив, что меня толкнул танк, я, почти потеряв рассудок, нажал на газ и выбрался на противоположный берег. Панически мчал без остановки к деревне Кобылкино, затем к Черенчицам... А немецкие танки сойти на лед не решились.
В Черенчицах мы обнаружили, что в рулоны бумаги попали два снаряда-болванки и застряли в ней так, что пришлось кромсать бумагу пилой и топорами. Они-то, болванки, и вытолкнули машину на берег. Эпизод почти мюнхгаузенский, но свидетелями ему были многие и налицо - болванки.
Потом продолжались тяжкие бои в болотистых приильменских лесах. Весной 1942 года в распутицу передний край местами превратился в очаговую (не сплошную) линию фронта, что позволяло нашим разведчикам и "маршевым агентам" глубоко проникать в тылы фашистских войск, а немецким разведчикам - в наши тылы. Бойцы переднего края чувствовали себя неуютно. Особенно опасной стала работа связистов, посыльных, связных. Все были настороже.
В один из таких дней мне "дался в руки" сюжет для повести "Следопыты". Случилось это при обыденных обстоятельствах. В сопровождении автоматчика штабного подразделения шел я по лесу в один из батальонов полка. Автоматчик, молоденький солдат, на удивление, оказался очень разговорчивым. Я сделал ему замечание, что, мол, идти надо тихо и быть наготове: из-за любого куста на нас могли навалиться немцы.
- А мне очень трудно молчать! - со смешком ответил солдат. Наговориться хочется! До двенадцати лет я ведь был немым, а теперь без умолку болтаю...
Такое признание меня заинтересовало, и я уже сам попросил бойца объясниться подробнее.
- Ну, был немым - от рождения. Все слышал, понимал, а заговорить не умел. Мог только свистеть, - стал рассказывать солдат. - А однажды, когда мне уже было двенадцать лет, забрались мы в чужой сад за яблоками. Я стоял на карауле, но хозяина сада прозевал. Все хлопцы удрали, а меня он поймал. И так выпорол ремнем!.. В слезах прибежал я домой и стал жаловаться маме, что избили меня ни за что. Заговорил вдруг! Немота исчезла!..
Когда парень возвращался из батальона в штаб полка, его захватили в плен немецкие разведчики. Об этом как-то стало известно сразу же. Была срочно перекрыта системой секретов линия фронта на участке полка и в поиски включилась полковая разведка, в которой служил один сибиряк-следопыт. Он сумел в лесной чащобе по только ему известным приметам обнаружить следы немцев и окружить их. Парнишку спасли...
9
Остро врезался в память и другой случай той голодной весны сорок второго. Собрав материал для газеты в полку, который держал оборону под районным центром Залучье, я стал искать возможность вернуться в редакцию на попутных машинах. Но удачи не было: мешала распутица, автотранспорт был парализован. До штаба дивизии, располагавшегося в полусожженной деревне Козлове, надо было добираться пешком, кажется километров двенадцать, а от штаба во второй эшелон дивизии - еще километров восемнадцать - двадцать (в деревню Сущево). И никакой гарантии, что в штабе найдут транспорт... Посмотрел на свою топографическую карту и крикнул, что от Залучья до Сущева напрямик через лесные топи намного ближе. Правда, смущало, что между лесом и Сущевом протекала Робская Робья - не широкая, но глубокая речка. Зато от нее до редакции было всего лишь метров триста. И решился: начертил на карте линию азимута, снял с предохранителя трофейные автомат, "парабеллум" и двинулся в путь. Знал бы, что ждет меня впереди, пошел бы дальней круговой дорогой: лес был почти непроходим и так заболочен, что местами пришлось брести по пояс в воде или болотной тине. Но главное в другом. Выбившись окончательно из сил, я уже почти приблизился к Робской Робье, как вдруг натолкнулся в лесу на сбитый Ю-52 - немецкий транспортный самолет. Вначале испугался, полагая, что экипаж его жив. Но увидел в обломках мертвые тела, а из разломавшегося напополам самолета вывалились ящики и картонные коробки... Это были продукты... Десятки фашистских транспортников ежедневно снабжали ими воинство окруженной нашими войсками в районе Демянска 16-й немецкой армии фельдмаршала фон Буша. И наши зенитные части непрерывно охотились за "юнкерсами".
Я был настолько голоден, что тут же разбил о рваный край обшивки самолета банку с мясными консервами и буквально проглотил. Ел все подряд: галеты, шоколад, жесткую вяленую колбасу. Затем выбросил из сумки противогаз и набил ее продуктами - помнил, что ребята в редакции и типографии тоже сидят на голодном пайке.
Пометил на карте место нахождения самолета, чтоб доложить о нем по начальству, и уже в наступившей тьме поспешил к Робье. Но шел не долго: вдруг в моем животе будто взорвалась граната - почувствовал ужасную резь. Начало тошнить... К речке добрался с трудом и понял: она э таком моем состоянии непреодолима. А невдалеке за ней светились плохо замаскированные окна нашего типографского автобуса и был слышен треск движка, дававшего свет. Я решил привлечь к себе внимание и открыл стрельбу из автомата, благо его обоймы были заполнены трассирующими пулями. Но вызвал в редакции панику, и в мою сторону обрушился шквал ответного огня - автоматного и ружейного. Понял, что помощи не дождусь и, скрючившись, побрел вдоль берега влево - там, у села Старые Дегтяри, проходила дорога и был мосток через Робскую Робью и там же - тылы и медсанрота соседней танковой бригады.
Тяжкая была для меня эта ночь. Помню жгучий стыд перед девчонками медсестрами роты, промывавшими мне желудок... Потом на рассвете в парусиновой палатке, где я отлеживался, появился редактор" газеты А. Г. Кормщиков, за которым я послал в Сущево санитара, одарив его банкой трофейных консервов. Отдал Кормщикову сумку с продуктами и карту с обозначением места сбитого "юнкерса". Тогда дивизия из-за распутицы голодала, и надо было немедленно известить о сбитом самолете наших снабженцев...
А днем, когда я отоспался и готов был убежать из медсанроты в редакцию, меня вдруг навестил старший лейтенант из особого отдела нашей 7-й гвардейской. Моего возраста, тощий, как и все мы в то время, он заговорил со мной начальственным тоном:
- Мне поручено снять с вас дознание...
Я опешил:
- Меня в чем-то обвиняют?
- Вами вчера обнаружен сбитый немецкий транспортник?
- Мной.
- Что вы изъяли из него?
- Взял немного жратвы - отдал сумку редактору газеты... - Я еще не знал, что пока Кормщиков посылал связного к начальнику тыла дивизии с запиской, в которой указывались координаты сбитого "юнкерса", у самолета уже побывали наши редакционные шофера и наборщики. Разумеется, чуток "пошерстили" трофеи.
- Часы у летчиков снимали?.. Может, авторучки, пистолеты?
Я ахнул про себя от досады, что упустил возможность обзавестись наручными часами, которых у меня не было, да и авторучка - мечта для фронтового газетчика...
Ответить мне было нечего, и я поступил самым неразумным образом: схватив с самодельной тумбочки графин со слабым раствором марганцовки, с яростью запустил им в старшего лейтенанта. Но он натренированно уклонился от удара и выскользнул из палатки. Потом все-таки пришлось мне подписать протокол, в котором отмечалось, что я оказал "физическое сопротивление" во время "производства дознания". Однако главный нагоняй от начальства получил батальонный комиссар Кормщиков, преждевременно разгласивший в редакции местонахождение сбитого "юнкерса" и не обеспечивший в полной мере сохранность трофейных продуктов. Мне же "досталось" позже и по другому поводу.
Филипп Яковлевич Тулинов, старше меня лет на десять, был моим задушевным собеседником. Однажды, когда в центральной печати появились очередные публикации о проблемах открытия нашими союзниками "второго фронта", я, демонстрируя свои знания, почерпнутые в недавно оконченном военно-политическом училище, высказал Туликову свою точку зрения на сей счет. Я сказал ему, что законы классовой борьбы подсказывают непреложную истину: даже в условиях угрозы фашизма порабощением всех стран мира империалисты Великобритании и США придут на помощь Советскому Союзу только в одной из трех ситуаций: первая - когда, увидят, что Советский Союз стоит на грани гибели и, близится черед Англии познать фашистскую агрессию; вторая - когда союзники начнут опасаться сепаратного мира между СССР и Германией; и третья - когда Красная Армия поставит фашистскую Германию на колени и начнет вторжение на ее территорию.
Туликов некоторое время размышлял над моими словами, а затем с одобрением сказал:
- Логично мыслишь... Оказывается, ты неплохо политически подкован... Не ожидал. Философ!.. Только попридержи эту философию при себе. Не болтай. Сейчас мы пока ходим в потемках.
Но я возгордился. Еще никто так не хвалил меня и так серьезно не вникал в мои суждения, хотя они и не были лично моими, а слагались из прочитанного. И мне не терпелось еще и еще обнародовать свою "политическую образованность".
И "доигрался". Когда дорога между тылами дивизии и ее штабом малость подсохла, я подсел в грузовик, шедший в Козлове. В кузове на груде брезентов сидели уже знакомые мне старший лейтенант-особист и работник военной прокуратуры дивизии, в петлицах которого не было знаков различия. Старший лейтенант, кажется, не держал на меня зла, закурил вместе со мной, спросил, не обзавелся ли я часами. И черт меня дернул за язык ответить: "Часами будем обзаводиться, когда союзники откроют "второй фронт"... А откроют они его ни раньше, ни позже..." И я, пока в Пинаевых Горках шофер копался в моторе грузовика, эффектно и самоуверенно изложил свою "теорию".
По приезде в Козлове заспешил в политотдел к политруку Коновалову читать политдонесения из частей дивизии, чтоб определиться, в каком полку вероятнее всего ждет меня интересный "материал" для газеты. Вскоре на столе Коновалова зазуммерил телефон. Сняв трубку, он что-то выслушал и коротко ответил: "Есть!".
Потом обратился ко мне: "Беги к начальнику политотдела. Вызывает!"
Аркадия Полякова я знал еще по боям под Ярцевом. Он тогда был старшим политруком, инструктором политотдела, мы обращались друг к другу на "ты", вместе ходили на передовую. На Северо-Западном фронте Поляков стал полковым комиссаром и начальником политотдела дивизии, и наши отношения обрели строго официальный характер.
В просторной землянке Полякова я увидел кроме него нашего политотдельца - полкового комиссара Д. К. Кравченко и... двух своих недавних попутчиков - работника прокуратуры и старшего лейтенанта из особого отдела. Сердце у меня дрогнуло, но я четко доложил, что явился согласно приказанию. В ответ - тягостное молчание. Его наконец нарушил Поляков:
- Сними снаряжение с оружием, - приказал он, - и положи на стол партбилет.
Не понимая, что происходит, я послушно разоружился, затем стал доставать из нагрудного кармана гимнастерки партбилет, но... его там не оказалось. Мелькнула страшная догадка: я потерял партбилет, его кто-то нашел и сейчас надо держать ответ. Ведь случалось в те времена, что кое-кто, опасаясь попасть в плен, умышленно избавлялся от партийных документов.
Я панически стал потрошить свои карманы, кинулся к полевой сумке, пристегнутой к снаряжению, лежавшему на столе. Но меня опередил старший лейтенант, стал ощупывать нагрудные карманы моей гимнастерки и... обнаружил партбилет: карман вместе с ним заломился вверх...
Я обрадованно вздохнул, не подумав, что инцидент еще не исчерпан. И тут услышал от Полякова:
- Тебе предъявляется обвинение в распространении пораженческих настроений... Расскажи-ка нам, что ты болтаешь о наших союзниках и о том, что они не откроют "второго фронта".
Я понял, что меня толкают на край пропасти: за распространение на фронте пораженческих слухов лишали воинского звания, исключали из партии и посылали в штрафную роту. Но, не чувствуя за собой вины, спокойно пересказал то, о чем говорил в машине по пути в Козлове, держа, однако, главные козыри в мыслях.
Мне было известно, что Поляков перед войной закончил Военно-политическую академию имени Ленина, и верилось, что он наверняка согласится с моими суждениями. Тишину в землянке никто не нарушал. И я взорвался, почти со слезами стал орать на всех:
- Вы что, политически неграмотные люди?! Не коммунисты?! Мне два года втолковывали в училище теорию марксизма-ленинизма!.. Вы не верите товарищу Сталину?! Я почти наизусть помню его "Краткий курс истории партии"!
И наобум, называя страницы учебника, стал "шпарить" цитатами, в которых звучали проблемы сосуществования двух миров - социализма и капитализма.
Все слушали меня в растерянности. Поляков, поразмыслив, приказал старшему лейтенанту принести "Краткий курс", а я, опасаясь, что пересолил с цитированием Сталина, переключился на работы Ленина "Государство и революция" и "Философские тетради", будучи уверенным, что этих-то трудов наверняка не найдется в штабе дивизии. Но не нашлось и "Краткого курса" старший лейтенант вернулся с пустыми руками.
Поляков посмотрел на меня долгим, укоряющим взглядом, видимо, не решаясь - "казнить меня или миловать". Потом недовольно сказал:
- Выйди, философ, из землянки, покури... Позовем, когда понадобишься.
Я выскочил во двор сгоревшего дома и столкнулся с двумя автоматчиками - молодыми пареньками. Увидев меня без пояса, они тут же взяли оружие на изготовку, кося глазами на землянку, полагая, видимо, что сейчас кто-то выйдет оттуда и отдаст им распоряжение о конвоировании...
Меня бил озноб. Усевшись на обломок бревна, я достал папиросы, но спичку зажечь не мог - ломалась. Один из конвоиров дал мне прикурить от самодельной зажигалки. Выкурив одну папиросу, я взялся за другую, и в это время из землянки послышался зов Полякова:
- Стаднюк, заходи!
Вскочив в землянку, я увидел, что полковой комиссар Кравченко улыбался. Чуть отлегло у меня от сердца. Лицо же Полякова было строгим и непроницаемым.
- Ну, вот что, "философ", - недовольно заговорил он, подняв голову. Забирай свой партбилет, оружие и занимайся тем, чем тебе положено. А будешь еще болтать...
- Не буду! - поспешно заверил я.
- То-то же! "Второй фронт" не нам с тобой открывать!
...Как, оказывается, мало надо, чтобы сделать человека счастливым. Ведь не чувствовал я за собой вины и никакого "пораженчества" в мыслях не держал. Более того, относился к категории тех самонадеянных, воспитанных на лозунгах и политических догмах молодых людей, которые даже в пору прорыва немецких войск к Москве были уверены в незыблемости Советской власти, а происшедшее на фронтах оценивали как случайность, временный недосмотр нашего командования или даже осмысленный стратегический замысел Сталина,
10
Покинув землянку полкового комиссара Полякова, я почувствовал себя будто заново родившимся. По дороге на Залучье, тоже подсохшей, машины днем не ходили (дорога просматривалась немцами и простреливалась насквозь), и я заспешил в батальоны, идя вдоль дороги по опушке леса. Но радость вскоре сменилась печальными размышлениями о том, что происшедшее со мной могло обернуться по-иному... А сколько в жизни бывает подобных случаев, сколько ломается человеческих судеб по недоразумениям, злостным или глупым наветам. Но бывает вина непростительная...
На второй день, когда возвращался в Козлове с передовой, я столкнулся за шлагбаумом контрольно-пропускного пункта со своими "знакомцами", в руках которых вчера была моя судьба; это зрелище буквально парализовало меня. Я увидел, как два молодых автоматчика и старший лейтенант из особого отдела конвоировали "вчерашнего" прокурора (он был без ремня и оружия) к дому, в котором размещался военный трибунал дивизии. Что же случилось?
А случилось, как услышал я в политотделе от инструктора по информации политрука Коновалова, трагическое... На войне ведь всякое бывало: случаи трусости, дезертирства, паникерства, побеги к противнику, мародерство, самострельство. Тех, кого уличали в преступлении, отдавали под суд военного трибунала. И вот в канун этого дня трибунал приговорил к смертной казни бойца, прострелившего себе руку. Смертная казнь приводилась в исполнение перед строем военнослужащих или без "свидетелей" - на рассвете, но обязательно в присутствии представителя прокуратуры. Сегодня же представитель прокуратуры из-за плохого самочувствия не смог присутствовать при исполнении приговора и поручил командиру комендантского взвода сделать это самостоятельно. Тот на рассвете спустился в землянку, где содержалось под арестом несколько человек, бывших под следствием, выкрикнул фамилию осужденного. Первым вскочил очумевший от сна боец - житель одной из наших среднеазиатских республик, плохо знавший русский язык. Его вывели из землянки и расстреляли. А потом выяснилась ошибка, за которую и несет сейчас ответственность представитель прокуратуры.
Рассказ Коновалова ошеломил меня. Подумалось: а если бы я оказался в той землянке, возможно, не случилось бы такой беды... Было очень жаль, что безвинно погиб красноармеец. А стоило ли жалеть прокурора?.. И его, конечно, жалко...
Но так и не узнал я, какой приговор вынес военный трибунал работнику прокуратуры. В политотделе меня ждали телеграмма о присвоении мне звания "батальонный комиссар" и приказ о назначении старшим литсотрудником информации газеты "Мужество" 27-й армии, которая формировалась заново по другую сторону Рамушевского коридора.
Покидать дивизионную газету очень не хотелось. Все полки 7-й гвардейской стрелковой дивизии стали для меня родными. Закрепились дружеские связи со многими людьми переднего края, работать было очень интересно, материалы для газеты буквально сами плыли в руки. Но приказов в армии не оспаривают. Да и убедился потом: верна мудрость народная - "что ни делается - всё к лучшему".
Прежде чем попасть в расположение 27-й армии, пришлось по лесному бездорожью пройти несколько сот километров к Осташкову, огибая озеро Селигер. Шли мы вместе с полковым комиссаром Кравченко Давидом Карповичем, бывшим до войны, как я узнал от него в дороге, секретарем райкома партии в Белоруссии. Его назначили секретарем партийной комиссии 27-й армии.. С нами была одна лошадка, несшая два наших "сидора" (вещмешка). Шли не без приключений - попадали в трясины, отстреливались из автоматов от шайки изголодавшихся дезертиров... Из Осташкова, отдав тыловикам лошадь, на попутных машинах приехали в Валдай, разыскали политуправление фронта. Там, к нашей радости, вручили нам первые боевые награды: мне - орден Красной Звезды, Кравченко - медаль "За отвагу".
В расположение 27-й армии под Старую Руссу добирались тоже на попутных машинах, но уже по знакомым нам дорогам: Ленинградское шоссе, за деревней Зайцеве поворот влево на Лажины, Мануйлово... По этому маршруту в конце января 1941 года шла наша 7-я гвардейская дивизия в составе 1-го гвардейского стрелкового корпуса, сокрушившего оборону противника в направлении Рамушево - Залучье... Теперь же дивизия находилась там, откуда мы с Кравченко держали путь - по ту сторону Рамушевского коридора, который с тяжкими потерями продолбили немцы из Старой Руссы к своей окруженной в районе Демянска группировке. На мое место в "Ворошиловский залп", как я узнал позже, пришел Михаил Семенович Бубеннов, будущий известный писатель.
Редакцию газеты "Мужество" разыскал в лесу над Ловатью близ деревни Мануйлово, попав вначале в небольшое скопление машин с полиграфическим оборудованием, принадлежавшим редакции другой газеты - "Знамя Советов", 11-й армии. В лесу было малолюдно, и мое появление с вещмешком за спиной заметил человек среднего роста, улыбчивый и чуть губастый, с проницательным взглядом серых глаз. Одет он был в красноармейскую форму, с интендантскими петлицами, в которых, если не изменяет память, было по две зеленые "шпалы". Расспросив меня, кто я, откуда, "с чем меня едят" и почему здесь оказался, он тут же объяснил, что типография редакции газеты "Мужество" располагается рядом, за лесной дорогой, но людьми пока не укомплектована. Ее редактором назначен бывший заместитель редактора их газеты, старший батальонный комиссар Евгений Поповкин. Сейчас он у редактора "Знамени Советов", полкового комиссара Б. В. Фарберова, на "прощальном" обеде. Появляться мне там пока не полагается по законам субординации. Надо ждать Поповкина здесь. (Евгений Ефимович Поповкин после войны стал известным прозаиком, главным редактором журнала "Москва".)
- А пока давай сыграем в шахматы, - предложил мне незнакомец (потом выяснилось, что это известный белорусский поэт Аркадий Александрович Кулешов).
Я заколебался.
- Что, не умеешь?
- Чуток умею... Однажды выиграл у чемпиона Белоруссии Вересова.
Кулешова будто ужалили. Он резко повернулся ко мне всем телом и посмотрел так, будто я сморозил невероятную глупость.
- С Гавриилом Вересовым? - с недоверием прозвучал вопрос.
- Да, с Гавриилом Николаевичем.
- Где ты мог с ним встречаться?
- Работали вместе в седьмой гвардейской дивизии. - И я обстоятельно рассказал все, что знал о Вересове.
- - Значит, жив курилка! - обрадованно заключил Кулешов. - В Минске мы сражались с ним до посинения. Выиграть у него не так просто...
Через минуту мы сидели на расстеленной плащ-палатке и расставляли на шахматной доске фигуры. При розыгрыше первого хода Кулешову выпало играть белыми. А мне было все равно, кому начинать игру, ибо я так и не научился даже простейшим комбинациям, малейшему рассчитыванию ходов. И стал двигать фигуры, старательно копируя ходы Кулешова: сдвинет он пешку, я двигаю соответственно свою, возьмется он за коня, и я готов поставить своего коня так же.
К нам подошел один "болельщик" - высокий, с рыжей шевелюрой; на небритых щеках пробивалась рыжая щетина. Выделялся он еще длинным носом и почти бесцветными веками (это был московский поэт Игорь Чекин). Понаблюдав за нашей игрой, он со смешком спросил:
- У вас турнир или дуракаваляние?
- У товарища особая манера игры, нестандартная, - серьезно ответил Кулешов.
Сделав еще несколько ходов, он кинул на меня острый, озабоченный взгляд и надолго задумался, не отрывая глаз от шахматной доски. Я тоже напряженно пялил глаза на фигуры, не понимая, что озадачило моего партнера. Чекину надоела эта затянувшаяся пауза, и он куда-то исчез, а Кулешов, сокрушенно покачав головой, вдруг сказал мне:
- Хитер, комиссар! Видна выучка Вересова. Ладно, давай сойдемся на ничьей и начнем новую партию.
Я обалдел до того, что казалось, лес надо мной качнулся: никак не мог понять, почему Кулешов прекращает игру. Потом меня начал душить дурной смех, но я многозначительно молчал, не выдавая своего непонимания ситуации на шахматной доске. Кулешов воспринял мое молчание как отказ от ничьей и наконец сказал:
- Ладно, сдаюсь, - и начал заново расставлять фигуры.
Вот тут я и допустил непростительную ошибку, согласившись продолжать игру. Кулешов был шахматистом высшего класса, и то ли нарочно проиграл мне эту партию, то ли случайно сделал какой-то опрометчивый ход, который при понимании законов игры лишал его шансов на выигрыш. Но с моей стороны ничто не грозило моему партнеру. Это он понял уже при второй партии, сделав мне мат в несколько ходов. Потом мы играли "вслепую": Кулешов, улегшись на спину, не смотрел на шахматную доску, диктовал мне свои ходы, я ему называл ответные и... неизменно проигрывал.
- Как же с тобой мог играть сам Вересов?
- Он тренировался на мне...
С Аркадием Кулешовым на фронте я больше не встречался. Судьба вновь свела и крепко сдружила нас только после войны, когда в пятидесятых шестидесятых годах он был главным редактором киностудии "Беларусьфильм", где тогда экранизировалась моя повесть "Человек не сдается", и Аркадий курировал фильм как его редактор. К этому времени класс моей игры в шахматы заметно поднялся, у нас было с ним много поединков, но, увы, ни одной победы в них я не одержал.
Из глубины леса к нам подошли полковой комиссар Фарберов и старший батальонный комиссар Поповкин - о том, что это были именно они, я догадался сразу. Оба с раскрасневшимися лицами, в новеньком, не обмятом обмундировании, затянутые в лоснящиеся, будто навощенные, ремни с портупеями. Фарберов - небольшого роста, подтянутый; жестикулируя обеими руками, он, кажется, давал Поповкину какие-то напутствия. Поповкин грузноватый, с чуть заметным брюшком под гимнастеркой, немножко курносый. Он широко улыбался толстоватыми губами, его темные маслянистые глаза тоже светились улыбкой. Я почувствовал в нем доброго и веселого человека.
Мы с Кулешовым уже стояли "в струнку", а я еще и "ел" начальство глазами. Когда оно приблизилось, я шагнул навстречу и лихо продемонстрировал свои знания уставных правил. Вначале обратился к Фарберову, вскинув правую руку к козырьку фуражки:
- Товарищ полковой комиссар, разрешите обратиться к старшему батальонному комиссару Поповкину!
- Обращайтесь...
- Товарищ старший батальонный комиссар!.. Гвардии батальонный комиссар Стаднюк прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы на должности старшего литсотрудника группы информации газеты "Мужество"!
Улыбка с лица Поповкина не сходила. Кажется, он больше смотрел на мой новенький орден и нашивки о трех ранениях, чем мне в лицо. Пожав руку, сказал:
- Ну, что ж, нас уже двое в редакции. Пойдем знакомиться и решать, как начнем выпускать газету. Приказано не медлить.
Мы ушли с Поповкиным за лесную дорогу, где стояло несколько машин с полиграфическим оборудованием для газеты "Мужество". До сих пор не знаю, откуда они взялись и кто потом успел так быстро укомплектовать типографию специалистами. Улеглись на траве, закурили.
- Какое образование? - это был первый обращенный ко мне вопрос.
- Десятилетка, чуток института журналистики, полковая артиллерийская школа и военно-политическое училище, - ответил я, как на экзамене.
- На фронте давно?
Я начал рассказывать, стараясь не выглядеть хвастуном, но и давая понять, что побывал в таких переплетаx, из которых выбрался чудом.
- За что получил орден?
- Не знаю, наградного листа не читал, - я говорил правду . - Думаю" за то, что уцелел в приграничных боях... А вот еще награда, - и достал из полевой сумки свою фотографию под боевым знаменем 7-й гвардейской стрелковой дивизии. - А вот вырезка очерка из газеты "Красный гвардеец" первого гвардейского стрелкового корпуса (от 11 мая 1942 года). В нем корреспондент газеты капитан Елизаров (погиб на Северо-Западном фронте в том же 1942 году), не без явных преувеличений, повествовал о "моих подвигах" на переднем крае при сборе материалов для дивизионной газеты.
Поповкин внимательно читал очерк, и я чувствовал, как возвеличивался в его представлении мой "молодецкий облик". Внутренне ликуя, не догадывался, что скоро грядет позорный провал моего авторитета...
11
Через несколько дней мы выпускали первый номер армейской газеты "Мужество", Я дежурил по номеру - отвечал за его соответствие подписанному редактором в печать. На первой полосе публиковался Указ о присвоении звания Героя Советского Союза кому-то из разведчиков нашего фронта. Указ как указ. Подписанный М, И. Калининым и секретарем Президиума Чадаевым. На этой фамилии я и споткнулся. Почему, собственно, "Чадаев"? - мелькнуло у меня сомнение. Ведь есть фамилия Чаадаев, с двумя "а". Ее носил друг Пушкина Петр Яковлевич, знаменитый публицист XIX века, участник войны 1812 года, декабрист... И я, довольный своими познаниями, решительно исправил фамилию на "Ча-адаев", проследив, чтобы метранпаж сделал поправку.
К утру газета была напечатана, отправлена на полевую почту, а потом над моей головой разразилась гроза: Поповкин то рыдал, то хохотал до слез. Ждал вызова к начальству и ругал меня последними словами.
К счастью, на ошибку никто не обратил внимания, но я потерял доверие редактора и длительное время был у него в немилости.
Редакция наша пополнялась новыми работниками. В ней, правда, в разное время и разную продолжительность времени, работали будущие писатели Сергей Сергеевич Смирнов, Семен Глуховский, Анвер Бикчентаев, Вениамин Горячих, Юрий Смирнов, украинский поэт Давид Каневский и белорусский критик Алесь Кучар. Все они имели высшее литературное образование, опыт журналистской работы, и я чувствовал себя среди них жалким провинциалом, неумехой. Но все же старался держаться уверенно, понимая, что есть у меня и некоторые преимущества - моложе всех и выше в воинском звании, наличие военного образования и боевого опыта, о чем свидетельствовали три нашивки о ранениях. И орденоносцем был я пока единственным в редакции, да еще гвардейцем. Объективности ради скажу, что "боевые" материалы давались мне легче, нежели профессиональным литераторам. Что же касается их языка, стиля, формы, эмоциональных нагрузок, то мне надо было многому учиться у своих коллег, что я и делал неутомимо. Помню, с какой тщательностью простивший потом меня Евгений Поповкин редактировал мой рассказ "Сын", печатавшийся с продолжением в нескольких номерах "Мужества". После войны этот рассказ лег в основу повести "Это не забудется". Давид Каневский учил соблюдать чувство меры в использовании украинизмов в русской прозе, объяснял с присущей ему деликатностью элементарные, как мне сейчас ясно, законы создания художественного образа, характера, учил подбору деталей, придающих объемность повествованию. У Анвера Бикчентаева, мастера ярких новеллистических зарисовок, учился сюжетным построениям. А Семен Глуховский был моим постоянным советчиком по всем проблемам, связанным с профессией журналиста.
Поскольку я занимал в "Мужестве" должность старшего литсотрудника группы информации, мне полагалось находиться не в редакции, а в первом эшелоне штаба армии - поближе к оперативному и разведывательному отделам, которые ориентировали меня и корреспондентов фронтовой газеты "За Родину" (вначале Марка Гроссмана, а затем Абрама Розена), в какую дивизию в каждый конкретный день устремляться нам за материалами для своих газет.