Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Исповедь сталиниста

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Стаднюк Иван Фотиевич / Исповедь сталиниста - Чтение (стр. 19)
Автор: Стаднюк Иван Фотиевич
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      - Постараюсь все сделать, - с готовностью пообещал я.
      Дальше разговор пошел о другом.
      - Что сейчас пишете? - спросил генерал-полковник.
      - Главным образом рапорты об увольнении из армии.
      - А вот этого не одобряю!.. В вашем-то возрасте! Да и свои литераторы нам очень нужны.
      - Были бы нужны, относились бы повнимательней. На мои рапорты даже не отвечают.
      - Значит, тоже считают, что не надо увольнять вас.
      - Но я же не чурбан - живая душа. Если отказывают, так почему не вызвать меня, не объяснить? Почему я должен томиться в неизвестности?
      - Да, непорядок. - Шатилов снял телефонную трубку, набрал чей-то номер.
      По разговору я понял, что он требует объяснения о моих рапортах от начальника управления кадров генерал-майора З. Всматривался в лицо Шатилова и видел, как оно в ходе телефонного разговора все больше мрачнело.
      Положив трубку, он каким-то потухшим голосом сказал:
      - Ладно, поезжайте в Ташкент, а мы тут разберемся с вашими проблемами.
      - Заверяю вас, товарищ генерал-полковник, что и вне армии я буду работать на армию, на ее авторитет в народе...
      - Не сомневаюсь.
      Уходил от генерал-полковника с тяжелым сердцем. Догадывался, что его разговор с нашим главным кадровиком был не в мою пользу. Но почему?
      У лифта столкнулся с хорошо знакомым мне еще по Политуправлению Сухопутных войск полковником из управления кадров.
      - Ты что, с ума сошел?! - ахнул он, увидев меня одетым не по форме. На тебя и так собак вешают!
      - Тебе что-нибудь известно?
      - Поэтому и решил перехватить тебя здесь.
      - Откуда узнал, что я в Главпуре?
      - Сидел в кабинете нашего начальника, когда ему позвонил Шатилов. Слышал их разговор...
      - Я тоже слышал, но ничего не понял. Что говорил твой генерал Шатилову?
      Полковник настороженно покосился по сторонам:
      - Даешь слово, что не выдашь меня?
      - Разумеется.
      - Тебя хотят на чем-то подловить. Наш начальник управления, сославшись на генерала Миронова, сказал Шатилову, что если мы и уволим Стаднюка, то только без партбилета... Почему они на тебя так взъелись?
      - Понятия не имею... Не нравится, видать, им, что издаю книжки, работаю для кино, получаю гонорары...
      - Может, и так, но я догадываюсь, что есть другая причина.
      - Какая?
      - Помнишь свое выступление на партсобрании в Политуправлении Сухопутных войск? Ты громил тогда полковника Н., который ездил к тебе на родину выяснять твою национальность... И работу отдела печати критиковал.
      - Еще бы не помнить!
      - Этому полковнику ты здорово подпортил репутацию. А он - шурин нашего генерала... Они друг другу шурины - женаты на сестрах...
      - ?!
      * * *
      Как ни странно, услышанное от полковника-кадровика меня несколько успокоило. Когда знаешь, откуда веет грозный ветер, с какой стороны грядет опасность и понимаешь ее причины, она не так страшна. Более того, я как бы внутренне вооружился. Однако ехал в Ташкент не в лучшем расположении духа. Читал в вагоне поезда верстку о боевом пути авиационной дивизии и, к величайшему своему изумлению, все больше убеждался, что имею дело с откровенным плагиатом. Мне хорошо была знакома документальная повесть моего покойного друга Евгения Фотиевича Дырина "Дело, которому служишь", посвященная дважды Герою Советского Союза генерал-майору авиации Полбину И. С. и его боевым соратникам. Все главные эпизоды воздушных боев и антураж аэродромной жизни, содержавшиеся в верстке, были целиком переписаны из этой повести. Заменены лишь фамилии летчиков. Такого наглого литературного воровства я еще не встречал.
      В Ташкенте начальник политотдела авиационной дивизии встретил меня весьма любезно. Но пришлось огорчить полковника, объяснив, как жестоко его ввели в заблуждение.
      А что было делать мне? Позвонил из кабинета полковника в Главпур. Генерал-полковника Шатилова в Москве не оказалось - уехал в командировку. Перезвонил генерал-майору Миронову - ведь он все-таки мой главный начальник. Доложил о случившемся и спросил, как мне быть.
      - Я вас в Ташкент не посылал, - неприветливо ответил генерал. Поступайте, как хотите. - И повесил трубку...
      В Москве меня ждали привычные дела в редакции и институтские заботы. Мое студенческое положение облегчалось тем, что вместо курсовых работ я представлял в деканат профессору М. В. Урнову свои книги. Со временем отпраздновал с друзьями получение диплома об окончании редакторско-издательского факультета Полиграфического института, имея уже при этом удостоверение о сдаче кандидатских испытаний (бывают и такие парадоксы!).
      Наступил 1958 год. Генерал Миронов в Главпуре уже не работал. Сменился и начальник Главпура - вместо генерал-полковника А. С. Желтова пришел Маршал Советского Союза Ф. И. Голиков.
      Однажды позвонил мне тот же мой приятель - полковник из управления кадров - и спросил:
      - Ты с маршалом Голиковым знаком?
      - Не имею чести.
      - А он тебя знает?
      - Не велика я персона! Откуда ему знать?
      - Тогда слушай внимательно. Наш начальник, а твой "доброжелатель" ушел в отпуск. У нас тут составляют списки политработников для включения в проект приказа министра обороны на увольнение из армии по сокращению. Быстренько давай новый рапорт и хоть пустячную справку от врача, что чем-нибудь болеешь.
      - Геморрой годится?
      - Нет, давай что-нибудь покруче...
      Я тут же помчался в нашу военную поликлинику, что на Гоголевском бульваре. Снял в гардеробе шинель и, к удивлению гардеробщицы, сделал с пятьдесят приседаний, чтоб заставить сердце биться в бешеном ритме. Но пока дошла моя очередь заходить в кабинет врача, оно успокоилось.
      Пришлось откровенно сознаться врачу, что мне надо уйти из армии, чему он очень удивился: большинство, кому грозило увольнение, старались откреститься от своих болезней, и приходилось посылать офицеров на медицинскую комиссию в гослиталь.
      Врач все-таки расслышал какие-то шумы в моем сердце, обнаружил еще что-то и написал ничего не значащую справку...
      18 марта 1958 года маршал Голиков подписал приказ о моем увольнении в запас с представлением к званию "полковник" и с правом ношения военной формы одежды.
      14
      Трудно было привыкать к тому, что не надо каждый день ездить на службу. И незабываемо чувство, когда стал обладателем паспорта: не требовалось, если приедешь в чужой город, бежать отмечаться к военному коменданту. Началась новая, пусть и трудная, жизнь.
      Нет, нелегко военному человеку оказаться вне армии, когда она стала твоей судьбой, образом твоей жизни. Последовало ощущение пустоты, ненужности. За письменный стол садиться не хотелось. Мой друг Владимир Солоухин предложил мне приобщиться к его поездкам на рыбалку. Раньше я иронично относился к рыбалкам. А когда любопытства ради поехал с Владимиром Алексеевичем, в компании Александра Яшина, Николая Грибачева и Александра Косицына, на подледный лов, заразился этой страстью, как неизлечимой болезнью. Уже не мог дождаться очередного воскресенья, чтоб испробовать на льду водоема появившиеся у меня в огромном количестве рыболовные снасти.
      Не менее увлекательны летние и осенние рыбалки, особенно если у тебя появятся новые удочки, блесны, поплавки, пахучая наживка. Или мелькнет среди рыбаков слух об успешных уловах в каких-нибудь озерах, речках, речушках. Однажды мне позвонил Николай Грибачев и сообщил: был на Птичьем рынке и слышал от рыбаков, что на Волге, у Иваньковской плотины, активно "пошел лещ". Предложил ехать завтра же - на его машине. За рулем - он сам, Николай Матвеевич.
      И вот позади Яхрома, Дмитров... Восход солнца был хмурым, по небу ползли серые тучи, желтеющие по оборинам дороги от дыхания октября кустарники метались от ветра, показывая серебристую изнанку листвы и открывая мрачные глубины стоявшего за ними леса.
      Я размышлял о загадках человеческой судьбы, удивляясь ее превратностям. Например, как могло случиться, что Москва свела меня с Грибачевым. Ведь познакомились мы с ним еще в 1940 году, в Смоленске, когда, руководя курсантским литературным кружком, он наставлял нас азам творчества, печатал в областной газете мои первые рассказы-пробы. Вспоминалось, как однажды я дежурил в проходной будке, а Грибачев пришел в училище вместе со своим малолетним сыном Юрой. В инструкции же дежурного не значилось, можно ли без пропуска входить на территорию училища детям. Я стал куда-то звонить по телефону, выяснять, стараясь не слушать издевок Николая Матвеевича... Сейчас тот Юра - Юрий Николаевич Грибачев - редактор зарубежного отдела газеты "Литературная Россия", известный публицист-международник.
      Николай Матвеевич был отменный автомобилист, но разговаривать за рулем не любил. А мне хотелось поболтать, видя, что зарождавшийся серый день не предвещает удачной рыбалки. Поделился своей мыслью с Грибачевым, пошутив при этом:
      - А может, рыба из-под воды не видит, какая погода на поверхности?
      - Запомни раз и навсегда, - нравоучительно ответил Николай Матвеевич, не приняв шутки. - Мы ездим на водоемы не за рыбой, а за здоровьем!
      - Зачем же тогда так далеко тащиться? - подначил я Николая Матвеевича. - Хапали бы здоровье на Москве-реке!
      - Примитивный ты человек! - едковато ответил он. - Каждая рыбалка должна сулить открытия, приключения, неожиданные встречи...
      Слова Грибачева оказались пророческими: меня действительно ждала неожиданная встреча, чуть не стоившая мне жизни... И не зря я потом буду часто вспоминать слова всегда любезного мне Ивана Тургенева.
      "Человек дитя природы, - писал Иван Сергеевич, - но она всеобщая мать, и у ней нет предпочтений: все, что существует в ее лоне, возникло только на счет другого и должно в свое время уступить место другому - она создает, разрушая, и ей все равно: что она создает, что она разрушает - лишь бы не переводилась жизнь, лишь бы смерть не теряла прав своих..."
      Да, в тот памятный октябрь 1958 года я только по случайности "не уступил место другому"...
      А пока машина по воле Грибачева несла нас в своем уютном чреве по не очень широкой дороге, ведущей от Москвы строго на север. Дорога взбежала на насыпь и отвернулась от леса крутым изгибом, открыв перед нами неохватные глазом дали. Но далекое берет начало в близком. А близкое, видевшееся нам, - была железная дорога, ведшая, видимо, на древний Углич. Она перемахивала через горбатый железный мост, под которым серой лентой лежала в невидимом глазу течении очень красивая речка, объятая ровными, еще зелеными берегами.
      - Взгляни на карту, - приказным тоном сказал Грибачев. - Как величают эту красотулю?
      Я развернул на коленях туристскую карту Подмосковья. Она была очень приблизительной, и для моего, привыкшего к военным топографическим картам, глаза почти лживой.
      - Похоже, что это Сестра, впадающая в Дубну.
      - А брата нет там? А то пора завтракать, выпили б на троих. Сестра бы скатерку раскинула на траве.
      - Приедем в Иваньково, там на берегу водохранилища таких "братцев", охочих "на дурняка", найдется немало.
      Под колесами машины прошумел мост через Сестру. Вскоре мы оказались у Иваньковской плотины среди пестрого, оккупировавшего лучшие места на берегу рыбацкого братства. Осмотрелись, заглянули в пустые садки рыболовов и решили вернуться на приглянувшуюся нам по пути речушку.
      ...Вскоре наша "Волга" уже стояла на берегу в излучине Сестры. Слева от нас, может, в километре, чернел железными крестовинами мост, а напротив, за речкой, начинался смешанный лес. Мы забросили в воду снасти с червями и опарышем на крючках. Я больше надеялся на донные удочки с тяжелыми грузилами: закрепил на берегу два спиннинга и воткнул в землю короткие удилища двух "закидушек" с катушками. Пробовал ловить и на поплавочную удочку. Но поклевки, как и в большинстве случаев, были только у Грибачева ловилась мелочишка.
      Возле нас какое-то время вертелся мальчишка лет десяти - сын, как он сказал, сторожихи из будки, видневшейся на краю железнодорожного моста. Узнав, что мы приехали на рыбалку с ночевкой, он предложил пригнать завтра утром лодку. Но речка была не столь широкой - спиннингом можно было забрасывать блесну или наживку почти к противоположному берегу, и мы отказались от лодки.
      Наступил вечер, солнце так и не выглянуло из-за пелены туч. От речки и из леса за ней потянуло сырой прохладой, над луговиной забелели клочки тумана.
      Грибачев аккуратно смотал свои снасти и положил их под машину. А я решил не трогать ни спиннингов, ни закидушек; даже две поплавочные удочки оставил у воды, пригвоздив рогульками удилища к берегу. В тумане они были почти невидимы, да и вокруг было немое безлюдье.
      Расположившись в машине, выпили коньяку, поужинали. Потом перевели в горизонтальное положение спинки сидений и улеглись спать.
      Только забрезжило утро, я проснулся. Хотелось побыстрее посмотреть, не поймалась ли на мои снасти хоть какая-нибудь рыбина. Грибачев тоже зашевелился, услышав, как я надевал поверх гимнастерки кожаную тужурку, затем обувал хромовые сапоги (я был в военной форме).
      - А мне дай еще поспать, - хрипло проговорил Николай Матвеевич. Баранку до Москвы не тебе же крутить.
      Я вышел из машины, взглянул на берег и обомлел: все мои снасти исчезли. Кинулся к воде со слабой надеждой, что их могла утащить крупная рыба. Но сразу все?.. Вспомнился мальчишка, шнырявший вчера здесь и предлагавший пригнать сегодня лодку...
      Конечно, особенно было жаль спиннингов. Но в подобных случаях, я утешал себя самим же придуманным поверьем: "Потери предвещают обретения..."
      Делать было нечего, и я, приглушив досаду, решил взять одну удочку у Грибачева, хотя знал, что ценит их он выше всего, ибо сам лично отлаживает и оснащает. И когда, подойдя к машине, притронулся к его снастям, он тут же спросил:
      - Что ты там шебуршишь?
      - Все мои снасти кто-то унес... Одолжу у вас одну удочку - самую плохую.
      - У меня плохих не бывает... И я не люблю, чтоб мои удочки оказывались в чужих руках...
      Такого крутого отказа я не ожидал. Было смешно, обидно и немножко стыдно. Я посмотрел в строну будки у железнодорожного моста - там было безлюдно. Оглянулся на лес за речкой... И созрело решение: пойти за грибами! Заодно, может, увижу будочницу, когда пойду на ту сторону Сестры, а потом грибов поищу в лесу.
      Захватив пустую сумочку из ярко-розового полиэтилена, вырезав ольховую палку, зашагал я к мосту. Будочка у его начала оказалась пустой, и я, перейдя мост, свернул в лес. Там меня ждало разочарование: лес стоял на болотистом, кочковатом месте. Над кочками под деревьями торчала густая осока - грибами здесь и не пахло. И все-таки я пошел по лесу вдоль речки, заметив, что кое-где кустились малинники. Ягоды на них уже почернели, срывались вместе с сердцевинками, которые надо было выковыривать, прежде чем бросать малину в рот. И я начал "пастись" - вялая малина еще была душистой и кисло-сладкой.
      Выйдя на очередную поляну, заросшую островками малины, я оглянулся на речку и увидел сквозь редколесье на противоположном берегу нашу машину, а рядом с ней - Грибачева Николай Матвеевич старательно делал физзарядку. Хотел подать ему голос, но вдруг почувствовал, что у меня кто-то отнимает сумочку. Глянул вниз и увидел у сапога... медвежонка!.. Он стоял на задних лапах, смотрел мне в лицо, а передними тянул на себя ярко-розовый полиэтилен.
      Полыхнулась радость: вот это будет улов! Как отнесется к нему этот скупердяй Грибачев?!
      И я стал медленно выпускать сумочку, выбирая момент, чтоб схватить медвежонка на руки! Мне почему-то не пришла в голову мысль, что рядом могла оказаться медведица. А она, еще с несколькими медвежатами, была шагах в десяти; с ее узкой морды угрожающе смотрели на меня два глаза. Когда мы встретились взглядами, медведица злобно зарычала, а я, оставив в лапах медвежонка сумочку, дурным голосом заорал на нее:
      - Пошел вон! - и поднял палку.
      Медвежонок подбежал с сумочкой к матери и тут же получил от нее шлепок лапой такой силы, что, завизжав, как поросенок, он описал в воздухе дугу и плюхнулся в недалекий куст крапивы.
      Я изо всех сил кинулся удирать к речке, надеясь добежать до нее раньше, чем настигнет меня зверюга, собираясь кинуться в воду. Тогда я не знал, что медведи отличные пловцы.
      - Медведи! - панически заорал я Грибачеву. Но он безучастно продолжал делать зарядку, полагая, что я валяю дурака.
      Я уже достиг берега, собираясь сигануть в воду. Оглянулся назад, но погони за собой не увидел... Наверное, не решилась медведица оставить без присмотра свой выводок. И я побежал по берегу Сестры к железному мосту.
      Когда подошел к Николаю Матвеевичу, он уже расстилал у машины коврик и выкладывал на него еду для завтрака.
      - Медведица с медвежатами! - прохрипел я, с трудом переводя дыхание.
      Грибачев, даже не взглянув на меня, спокойно ответил:
      - Под Москвой медведи не водятся...
      У меня брызнули из глаз слезы и перехватило дыхание. Я отошел в сторону, чтоб не обронить грубое слово старшему товарищу. Зато демонстративно отказался завтракать с ним и отверг удочку, которую Николай Матвеевич наконец милостиво предложил мне. Я был так удручен, что даже жалел: пусть бы лучше медведица погналась за мной, подмяла меня и, главное, нагнала бы страху на Грибачева.
      Возвращались мы в Москву в дурном расположении духа. Николай Матвеевич пытался о чем-то заговорить со мной, а мне слышалось рявканье медведицы и виделись огоньки ее злых глаз. Я оставался глух и нем к его словам.
      Когда миновали Дмитров, Грибачев вдруг захохотал и снисходительно произнес:
      - Ладно, верю. По дурости забрела медведица из дальних лесов... И у людей такое бывает... Не от ума же лезет на трибуну, не имея, что сказать, поэт Н., - и назвал известную и звучную фамилию. - Так случается, наверное, и со зверями.
      15
      Замечу, что встреча с медведицей - не самый драматичный случай в моей рыбацкой биографии. Придется еще мне заплатить ценой куда подороже за свое увлечение. Но об этом расскажу позже. А что касается моих романических планов, то они набирали силу постепенно, пока уступая место написанию мной литературных сценариев для комедийных кинофильмов, да и приходилось безоглядно соглашаться на всевозможные поездки. И зачастил я в родные места - на Винничину, приглашая с собой своего самого близкого друга Михаила Николаевича Алексеева. Правда, вначале мы съездили в его родное село Монастырское Баландинского района Саратовской области.
      Михаил Николаевич водил меня по Монастырскому, показывая место, где когда-то стоял дом, в котором он родился (1918 год), остатки сада, заложенного больше ста лет назад его прадедом. Долго мы бродили над омутом, именуемым в селе Вишневым; он образовался затокой речушки Баландинки. И еще увидел самое страшное: дно человеческой трагедии, разразившейся в тридцатые годы, - мертвые улицы и переулки с высившимися останками домов и хозяйственных построек. Была предвесенняя пора, и над таявшим снегом простирали к небу черные руки прошлогодняя полынь, крапива, лебеда. Десятки и десятки заросших бурьяном руин!.. А ведь когда-то здесь обитало счастье. Его порушили раскулачивание, репрессии, страшный голод. Многие крестьянские семьи, покинув родные гнездовья, разметались по просторам России в тщетной надежде найти новый приют... Сколько же здесь выплакано слез, сокрушено человеческих судеб, сколько обломилось душевных сил и навсегда заледенело человеческих сердец!
      Я видел и родную Украину в кровавых слезах, сам погибал от голода, знаю, что на Винничине вымирали целые села, что многие семьи навсегда лишились своих кормильцев, арестованных, сосланных на край света или расстрелянных... Почему-то уничтожали самых хозяйственных, разумных, находившихся в расцвете сил крестьян... Но такого жестого поругания людских обиталищ, как в Монастырском, еще не видел.
      Однако Россия есть Россия. Сломить ее навсегда невозможно. Устоявшие под ураганными ветрами лихолетья земляки Михаила Алексеева поддерживали на родной земле огонь семейных очагов и пламя жизни в целом. Мы встречались с ними на улицах села, в поле, в лесу, на берегу речки, в многочисленных щедрых застольях. И сообща пели песни, слушали диковинные были и небылицы... Затем, когда оставались наедине, мой друг поведывал мне многие подробности из тяжких судеб людей, с которыми я познакомился.
      С тех пор я не бывал в Монастырском, но с его обитателями имею возможность встречаться каждый день И даже ярко воскрешать в своем воображении все то, что видел в ту памятную поездку; у меня под руками книги Михаила Алексеева - романы "Вишневый омут", "Драчуны", повести "Хлеб - имя существительное", "Карюха", "Рыжонка", дилогия "Ивушка неплакучая". Все, что написано в этих завоевавших популярность произведениях, берет начало в селе Монастырском, Б судьбах его жителей и даже родственников писателя, ушедших в небытие или и поныне здравствующих. А если сказать точнее - берет начало в писательском сердце, в котором отстоялась вся жизнь родного села. Озаренная мыслью художника, отфильтрованная требовательностью таланта, эта жизнь в незамутненном зеркале художественного обобщения предстает истинной жизнью русского крестьянства на многих непростых исторических этапах.
      * * *
      Наши с Алексеевым поездки на Винничину, в мое родное село Кордышивку, были не столь печальными. После войны Украина худо ли, бедно ли залечила свои тяжкие раны. В той же Кордышивке почти не осталось хат под соломенными крышами и повырастало много новых домов - каменных, а то и отлитых из цемента, подобно дотам. Только улицы весной и осенью были вязкими, размолоченными, и мне со временем пришлось немало приложить усилий, чтобы помочь колхозу покрыть проезжие дороги хотя бы гравием.
      Но в людях так и жила невидимая боль по утратам в тридцатые годы (у нас был репрессирован каждый восьмой крестьянин). А сколько умерло от голода! Скольких проглотила война! Эту боль разглядеть было трудно: такой уж характер украинцев. Она угадывалась разумом и виделась в молчаливости вдов, в приметах села, улицы и левады которого по вечерам не оглашались песнями хлопцев и девчат, как это было до коллективизации и до войны. Чахли без хозяев сады, ветшали ограды и скучавшие без скотины надворные постройки... Село потускнело даже при новых хатах и будто чего-то ожидало в тревоге.
      Я, живя в московской квартире, все мечтал приехать в Кордышивку и босиком обойти места, где в детстве пас коров - лес, поля, луга. В один из приездов предложил совершить со мной такую "экскурсию" Михаилу Алексееву. Он согласился быть сопровождающим, но только обутым...
      Так и не состоялась моя прогулка.
      Один раз, когда мы по пути в Винницу остановились в Киеве, нам отважился составить компанию Олесь Терентьевич Гончар. Именно отважился, ибо он знал обычаи Подолии - надо было, чтоб, никого не обидев, навестить всю мою родню в Кордышивке, посидеть у всех за щедрым столом, обязательно выпить добрую чарку горилки. И без всяких отказов - хозяева иначе не выпустят из хаты.
      С нами напросился ехать и мой старший брат Яков, спасший меня в тридцатые годы от голодной смерти. Ездить в село с Яковом я любил, ибо он избавлял меня от хлопотной обязанности рассказывать в застольях что-либо интересное; непринужденно и неутомимо развлекал он всех забавными воспоминаниями, анекдотами, экспромтами.
      Силу юмора Якова мы испытали уже в вагоне поезда. Пока доехали от Киева до Винницы, у нас от хохота вспухли головы... Даже стали просить Якова дать нам передышку.
      По передышки не было и в Кордышивке. Брат Борис, в доме которого мы остановились, наприглашал полную хату гостей. Приезд самого Олеся Гончара (мы с Яковом и Алексеевым считались своими) явился небывалым событием, взбудоражившим все село и районное начальство. Яков был еще в большем ударе. От взрывов хохота, казалось, рухнет потолок. И звенели стекла окон от песен, которых, наверное, нигде так не поют, как у нас. Я стыдился своих слез, но удержать их не мог: вся моя прежняя сельская жизнь вскипала в сердце и памяти.
      Олесь и Миша тоже были потрясены...
      Лето только разгоралось. Село в такую пору просыпалось особенно рано. А мы, городские жители, привыкли спать подольше. Но спать нам не дал Борис. Окна в хате были открыты, и мы услышали, как он, приглушив голос, шепеляво спрашивал во дворе у своей дочери:
      - Ленка, где мои зубы?! Куда они могли подеваться? - Оказалось, что Бориса, крепко вчера подвыпившего, ночью стошнило, и он не заметил, как выронил изо рта зубной протез.
      И вдруг слышим испуганный голос Лены:
      - Тату, вон сучка грызет под тыном какую-то кость! Может, то ваши зубы?!
      Алексеев, Гончар и я грохнули хохотом, а Яков сорвался с постели, будто ему плеснули туда кипятком.
      - Это я должен посмотреть! - не сказал, а как-то застонал он, давясь от смеха, и выскочил в сени. До нас вновь донесся голос Бориса:
      - Отдай, чтоб ты подохла!.. Отдай зубы! - Выкрики его стали отдаляться.
      В комнату вернулся Яков и притворно-трагическим голосом сообщил:
      - Украла собачка Борисовы зубы и побежала в лес продавать их... Как думаете, догонит ее Борис?
      Лес был рядом - примыкал к огороду.
      Шло время, а Борис все не возвращался. Лена и ее муж Николай уговорили нас садиться за стол завтракать без главного хозяина. Мы уже заканчивали трапезу, как в хату зашел весь взмокший и распаренный Борис.
      - Холера, а не собачонка! - стал рассказывать он. - Думала, что я с ней играю... Я к ней, а она от меня!.. Отбежит подальше, бросит мои зубы на землю и виляет хвостом... Я подойду, а она хвать челюсть и драпать!.. Все нервы вымотала. Ног под собой не чую... Еле поймал, заразу! - И Борис, вытерев протез рукавом рубахи, сунул его в рот.
      - Что ты наделал! - крикнул ему Яков. - Там же микробы! Взбесишься!
      - А я их сейчас водярой! - сев за стол, Борис налил граненый стаканчик водки и одним залпом выпил.
      ...Потом гуляли по лесу. Я с гордостью показывал моим гостям ту его часть, где густо возвышались могучие ели, выросшие из шишек, посаженных лет тридцать назад нами, учениками начальной сельской школы; их привез откуда-то учитель Зискин Ефим Моисеевич. Затем пошли на противоположную опушку смотреть другое чудо - акациевый лес. К сожалению, акациям цвести было еще рано, и я рассказал, как это выглядит, когда лучи солнца пронизывают белый шатер из гроздей-цветов. В лучах они видятся восково-желтоватыми. А воздух переполняется густым, сладковатым запахом, от которого кружится голова. И в ветвях стоит неумолчный пчелиный гуд, да такой, что человеческого голоса при нем не слышно...
      - Хочу увидеть это своими глазами! - взволнованно сказал Олесь Терентьевич. - Давайте приедем сюда, когда зацветет акация.
      Но так и не собрались до сих пор.
      Стареем...
      * * *
      Читатель вправе спросить: ну, побывали писатели в украинском селе, посмотрели его жизнь, повеселились. Что тут особенного?.. Верно, ничего особенного, но только на первый взгляд. Ведь никто из пишущих не знает, когда именно в закрома его души, в глубины сердца роняются зерна, которым суждено дать ростки. Да и никто преднамеренно не собирает этих зерен, понимая, что, скажем, для написания повести или романа недостаточно одного "посева". Нужна прожитая жизнь, независимо от ее протяженности. Но для толчка к написанию книги иногда достаточно случая, особой ситуации, неожиданного взрыва чувств.
      Однажды я, Михаил Алексеев и Владимир Солоухин сидели в ресторане "Арагви", отмечая публикацию второй книги романа Алексеева "Вишневый омут". Скажу откровенно, что у меня по-особому пристрастное отношение к прозе Михаила Николаевича. Она воспринимается мной как весьма яркая, талантливая, наполненная движением жизни. Я убежден, что тот же "Вишневый омут" - одно из самых заметных явлений советской прозы конца пятидесятых - начала шестидесятых годов. Охват исторических событий, сложность и трагичность человеческих судеб, бесхитростная философская наполненность, сливающаяся с взволнованной поэтичностью, - все это позволяет сравнить роман с лучшими произведениями классиков, писавших в предреволюционной России.
      Во второй книге "Вишневого омута", где развертываются и события тридцатых годов, Михаил Алексеев, то ли боясь нарушить ритм повествования, то ли полагая, что еще не наступило время, весьма осторожно прикасается к драматичным сложностям, сквозь которые мучительно шла тогда советская деревня. Но со временем, как бы спохватившись, он во всю силу своего таланта развернет эти сложности в повести "Хлеб - имя существительное". Но только потом - в очередной книге, которой еще предстояло родиться. И я откровенно, ссылаясь на судьбу его родной Саратовщины, может, без должной деликатности, упрекнул его в этом при Солоухине.
      Алексеева уязвили мои слова, и он взорвался:
      - А почему же ты сам не пишешь о голоде, расстрелах твоих родичей и земляков?! Почему тратишь время на комедийные сюжеты для кино? Я же знаю, что перенесла в тридцатые и сороковые твоя Кордышивка!..
      От сердитой взволнованности глаза Михаила Николаевича побелели, губы пересохли, руки подрагивали.
      Его волнение передалось и мне. Ворохнулось сердце, пронизанное внезапной болью. Передо мной тоже вдруг встал вопрос: "Почему действительно не написать мне о том, что видел, пережил, перечувствовал?!" А тут еще Владимир Солоухин бросил какое-то колкое, ранящее слово в мой адрес. И я закипел той страстью, которая неудержимо тянет к письменному столу.
      - Напишу! - неожиданно для самого себя твердо пообещал я, будто впервые оглянувшись в прошлое и почему-то обозлившись на самого себя.
      Догадываюсь, что, возможно, именно в то самое время и у Алексеева родилось желание засесть за свой "Хлеб - имя существительное".
      16
      Отцвела весна 1959 года.
      На "Беларусьфильме" готовились к съемкам кинокартины "Человек не сдается". Чтоб не мчаться в Минск по каждому вызову режиссера Иосифа Шульмана, писавшего режиссерский сценарий, я уехал туда на все лето с семьей, сняв комнату в Ждановичах на берегу Минского моря, в доме железнодорожника Шинкевича. И засел за роман. Писал, как песню пел, - с упоением, с радостью и горестью, воскрешая в себе свое детство, жизнь родного села, назвав его Кохановкой (от украинского слова "кохання", что по-русски значит "любовь").

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28