- Надо немножко отдохнуть от войны, - мой ответ был уклончивым. - Да и без архивных документов не обойтись.
- Я обеспечу тебе допуск в архивы!.. Езжай в отпуск, а потом заходи ко мне.
- Слушаюсь...
С моим будущим судьба распорядилась по-своему, однако через несколько лет, когда генерал-полковник Болдин уже был первым заместителем командующего Киевским военным округом, я свел его с журналистом Александром Палеем, и при литературной помощи Палея Иван Васильевич написал мемуарную книгу "Страницы жизни" - первую такого жанра, вышедшую в Воениздате в 1961 году.
Но главное для меня - последующие встречи с генералом Болдиным, наши беседы о 41-м годе; они зародили во мне желание засесть за свою собственную книгу о тех тяжких и страшных временах, первых месяцах войны.
2
Известно, что случай часто служит человеку добрую службу...
В конце августа или начале сентября 1945 года мы с моей женой Тоней и малолетней дочерью Галей приехали в Москву к Тониным родителям. Это был мой первый отпуск в жизни. После отпуска мне надлежало явиться в управление кадров Главного политуправления за назначением на новую должность. Хотелось попасть куда-нибудь в южные края - так посоветовали врачи, обнаружив у Гали предрасположение к легочным заболеваниям. Но впереди был еще целый месяц свободного времени, и мы с Тоней беззаботно проводили его в прогулках по столице.
В тот день мы приехали на Арбатскую площадь с намерением попасть в кинотеатр "Художественный". Выйдя из метро, я услышал, что меня кто-то окликнул. Обернулся на голос и увидел знакомого симферопольского поэта-фронтовика капитана Бориса Сермана, который служил в газете одной из дивизий нашей 27-й армии. Борис - невысокий, худощавый, обрадованно пожимал мне руку и загадочно посмеивался.
- А я везу тебе в Винницу письмо из Симферополя! - сказал он.
- Я уже покинул Винницу насовсем. От кого письмо?
- От Евгения Ефимовича Поповкина. Он в Симферополе редактирует газету Таврического военного округа "Боевая слава". - Борис достал из сумки и вручил мне запечатанный конверт. - Это же чудо: встретить именно тебя в многомиллионном городе!
Конечно, удивляться было чему. Тут же у метро мы прочитали письмо. В нем Поповкин, бывший в 1942 - 1943 годах редактором нашего "Мужества", приглашал меня добиться назначения в его газету на должность начальника отдела боевой подготовки. Писал также, что держит для меня просторную комнату в коммунальной квартире; советовал предварительно прилететь в Симферополь, увидеть все своими глазами.
Распрощавшись с Борисом, мы с Тоней тут же поехали в "Метрополь" - там находилось агентство Аэрофлота. Дежурный военный комендант, майор, принял заявку на места в самолете (билеты надо было выкупать завтра, а улетать послезавтра). Но на второй день меня ждало разочарование: когда я приехал в агентство за билетами, новый дежурный офицер сообщил, что мои места в самолете вынужден был отдать какому-то генерал-лейтенанту, спешившему с женой на черноморский курорт. И предложил мне лететь на сутки позже... Еще выждав день, я вновь приехал в "Метрополь". Там дежурил знакомый мне майор. Увидев меня, он, кажется, потерял дар речи:
- Ты не улетел?!
- Видишь же, что нет, - удивился я. - Отдали мои места какому-то генералу.
- С ума можно сойти!.. А я тебя уже поминал как покойника.
Наступил черед изумляться мне:
- Как понимать? Что случилось?
- Самолет того рейса гробанулся... Погибли все.
Я долгие годы хранил экземпляр газеты "Красная звезда" с портретом в черной рамке того генерал-лейтенанта (кажется, ветеринарной службы). И все размышлял над фатальностью ситуаций, которые вплетались (да еще будут вплетаться) в мою судьбу, в ее превратности. Ведь чудом уцелел на фронте! И вдруг чудо сразу после войны.
Выкупив билеты на завтрашний авиарейс, приехал на Можайское шоссе в квартиру родителей Тони. Не хватило у меня ума не рассказать об услышанном от дежурного коменданта. Реакция тещи (Нины Васильевны) была неожиданной: "Галю с вами не дам! Летите без нее!" Никакие наши уговоры не помогли, что оказалось к лучшему, ибо наш полет в Симферополь тоже чуть не завершился трагически. Самолет Ли-2 должен был дозаправиться бензином в Харькове. Но харьковский аэропорт отказался принять нас из-за тумана. Тогда летчики взяли курс на восток - к Воронежу - и совершили вынужденную посадку на лугу какой-то речки, чуть не угодив в танковый ров. Ночевали в хуторе, долго ждали подвоза бензина... Таковы приметы того послевоенного времени.
Зато Симферополь встретил нас солнцем и пыльными вихрями, гулявшими по улицам и развалинам домов. Поповкин оказал щедрое гостеприимство, познакомил с редакцией, временно размещавшейся в школе на улице Шмидта. Рядом находилась снимаемая им квартира и недалеко - военведовский дом с огромнейшей, недавно отремонтированной комнатой на втором этаже, которую и предлагал нам занять Поповкин. За ремонт комнаты надо было уплатить в хозяйственно-административную часть штаба округа немалые деньги (поэтому никто не хотел в нее вселяться). Я же по легкомыслию согласился платить с постепенным вычетом денег из моей будущей зарплаты, не предполагая, что это приведет нас к полуголодному существованию.
Итак, было принято нами с Тоней решение: переезжать в Симферополь. Но Поповкин предупредил меня, что если я в Москве, в Главпуре, попрошусь к нему - в Таврический военный округ, то меня обязательно пошлют в Архангельский, Приволжский либо еще какой-нибудь. Такого "железного" правила придерживался полковник (или подполковник - не помню) Дедюхин, ведавший кадрами газетных работников. Об этом, вспоминая войну, расскажет потом на одном из писательских собраний Алексей Сурков: "Просит писатель у Дедюхина послать его на Южный фронт - получает назначение на Северный или Западный..." Зная эту особенность Дедюхина, мудрый Евгений Ефимович предложил обхитрить его. План Поповкина был прост: когда я вернусь в Москву и пойду в Главное политуправление за назначением для прохождения дальнейшей службы, должен дать в Симферополь срочную телеграмму с указанием дня моего визита к кадровикам. А он, Поповкин, посылает им телеграмму-молнию с требованием прислать наконец газетчика на должность начальника отдела боевой подготовки. Мне же полагалось согласно нашему плану проситься куда угодно, только не в Симферополь...
И вот я в Москве, в старом здании Наркомата обороны на Гоголевском бульваре. Кабинет Дедюхина мрачен, как и он сам. Кладу на стол грозного начальника свои документы и вижу телеграмму от Поповкина. Дедюхин, благосклонно взглянув на мои ордена и медали, спрашивает:
- Где хотели бы служить?
- На родной Украине, - бодро отвечаю я. - В Киевском или Одесском военных округах.
- Там в газетах все должности заполнены.
- Но я просил бы...
- Что просил бы?! Вы в армии служите там, где Родине надо, или выбираете себе местечко, где вам хочется?!
- Я просил бы куда-то на юг... Дочурка болеет, - и протянул Дедюхину справку от врача, в которой указывалось, что у Гали обнаружено затемнение в легком.
В кабинете Дедюхина сидел за приставным столом, поблескивая очками, знакомый мне майор Дмитриев - добрая душа, тоже кадровик. Дедюхин протянул ему медицинскую справку, и тот, прочитав ее, сказал:
- Да, надо учесть. Причина уважительная.
- Поедете в Симферополь! - сурово сказал мне Дедюхин. - К Поповкину! Знаете такого?
- Знаю. Служил под его началом на фронте. Боюсь, не сработаемся, говорил я, а у самого сердце холодело от страха: вдруг "смилостивится"?
Но Дедюхин опять взорвался:
- Так что, сами будете выбирать себе место службы и давать нам указания?!
- Нет, товарищ полковник! - я тоже наливался злостью, и мне очень хотелось едко спросить у него, где он провел войну. Но сдержался и почти покорно произнес: - Буду служить там, где Родина прикажет!
- Идите в коридор и обождите, - повелел мне Дедюхин. - Мы без вас примем решение.
- Есть обождать! - Я четко повернулся кругом и вышел из кабинета.
Это были тяжкие минуты в моей жизни. Не перестарался ли я? И мучил вопрос: почему здесь так пренебрежительно относятся к людям? Почему вынуждают притворяться и лгать? Кипел от негодования и боялся, что наш с Поповкиным план провалится.
Наконец в коридор вышел майор Дмитриев. Посмеиваясь, он вручил мне бумагу - предписание, в котором значилось, что я назначен начальником отдела боевой подготовки газеты Таврического военного округа "Боевая слава"; должен явиться к месту службы в город Симферополь не позже 1 октября 1945 года.
Сбылось!..
3
Итак, Симферополь явился порогом, за которым простирались мои послевоенные тернистые дороги в литературу; о ее изнуряющей сущности имел я тогда поверхностное представление. Но вначале сосредоточился на работе в окружной газете. Отдел боевой подготовки, который я возглавлял, был основным поставщиком материалов для "Боевой славы". Прежде всего надо было "напитаться" пониманием проблем и задач, которыми жили войска округа. Поэтому приходилось непрерывно бывать в военных гарнизонах - ездить в Белогорск, Феодосию, Керчь, Джанкой, Мелитополь, Запорожье... Писал передовые статьи и статьи по воинскому воспитанию, о боевом опыте, практике военного обучения мелких и средних подразделений. Евгений Поповкин, как редактор, был добр, обходителен, но и умел держать коллектив в напряженном рабочем состоянии.
Редактор требовал с меня, а я напрягал своих подчиненных - весьма надежных и профессиональных военных журналистов - майора Гусева, старших лейтенантов Горянова и Шаркова. Все мы трудились с упоением: ведь такая война позади!..
Она жила во мне не только в воспоминаниях и сновидениях. Догоняла и в яви. Пришел, например, я с Тоней в Симферопольский Дом офицеров на встречу Нового, 1946 года и столкнулся в вестибюле с однополчанином из 7-й гвардейской стрелковой дивизии - с тем самым работником прокуратуры, по косвенной вине которого весной 1942-го расстреляли не подлежавшего суду красноармейца. Он узнал меня, заметно смутился и сбивчиво рассказал, что был за это сам судим, искупал вину на передовой...
* * *
Мне пора было браться за написание книги, которую задумал еще на фронте. Надеялся удивить людей рассказом о том, что видел и пережил в первые недели войны, особенно в Западной Белоруссии. Был убежден, что это удастся. Наиболее глубоко волновали меня воспоминания о стычках с немецкими диверсантами, другие "смертельно острые" ситуации 41-го.
Желание писать подогревал и Поповкина он часто приглашал к себе в гости и читал вслух новые главы из своего романа "Семья Рубанюк". Подталкивала и редакционная "литературная атмосфера"; ее создавал главным образом сотрудник, а потом начальник отдела культуры майор Холендро Дмитрий Михайлович, к тому времени уже автор книги "В Крыму" (из записок военного корреспондента). Служил в нашей редакции и поэт-сатирик Алексей Карлович Малин. Они пригласили меня участвовать в занятиях литературного объединения при областной газете "Крымская правда", которым руководил живший в Ялте известный писатель Петр Андреевич Павленко. Ему помогали просвещать нас опытный критик-литературовед Владимир Вихров и прозаик, автор романа "В Крымском подполье" Иван Козлов. В заседаниях объединения активно участвовали бывшие фронтовики - Василий Субботин, Борис Серман, Александр Лесин. Для меня это был серьезный литературный университет.
В ту же осень 1945-го я засел за написание повести, которая потом, по подсказке Дмитрия Холенро, получит название "Человек не сдается".
Помнится (кажется, весной 1946 года), наше Крымское литературное объединение собралось в Алуште, чтобы встретиться с жившим там классиком русской литературы Сергеем Николаевичем Сергеевым-Ценским. По фронтовой привычке тогда все мы, участники войны, ходили при орденах и медалях, И я заметил, что во время наших литературных бесед Сергей Николаевич часто косил глаза на мою сверкающую наградами грудь.
А беседы велись вокруг первых литературных опытов молодых крымских писателей. Во время обеда в алуштинской столовой Сергеев-Ценский, сидевший за соседним с нами столом в компании Петра Павленко и Евгения Поповкина, поманил меня к себе и спросил:
- Какие вы книги написали? - При этом Сергей Николаевич почему-то провел рукой по моим орденам и медалям.
- Никаких, - ответил я.
- Не слышу! - Сергей Николаевич действительно плохо слышал.
- Никаких! - повторил я громко, смущенно оглянувшись на своих коллег. - Я еще напишу!
По залу прокатился смешок, хотя, если не подводит память, среди присутствовавших не один я был, ничего, кроме газетных рассказов и очерков, пока не написавший.
- Когда напишете, обязательно покажите мне! - очень громко сказал Сергеев-Ценский и обвел зал львиным взглядом из-под седых кустистых бровей.
Веселое оживление в зале растаяло.
Я действительно вскоре закончил повесть о первых днях войны, но показывать ее по своей неопытности и снедаемый нетерпением никому не стал, а послал в Москву, в журнал "Знамя", будучи уверенным в своем абсолютном успехе. Это была, повторяюсь, весна 1946 года. А где-то в середине лета пришел из Москвы пакет, в котором я обнаружил свою рукопись и сопровождавшую ее до предела разгромную рецензию, подписанную С. Клебановым. Она поразила меня не анализом литературных несовершенств повести, а категорическим осуждением всего ее содержания и политическими обвинениями. Если верить было рецензии, я "клеветал в своей повести на военно-стратегические замыслы товарища Сталина", суть которых, как утверждал рецензент, состояла в том, чтоб заманить фашистских агрессоров в глубь советской территории и разгромить их, что, мол, и произошло.
Не стану описывать, как я воспринял все случившееся, тем более что копия рецензии каким-то образом попала в Политуправление округа, и мне пришлось доказывать начальству, что я написал, как умел, строго документальную книжку.
Поповкин, узнав, что меня вызывал начальник Политуправления округа генерал-майор Александров и что у нас с ним было неприятное объяснение в присутствии генерала - начальника контрразведки округа (ныне он здравствует в Москве), всполошился. Приказал дать ему рукопись. Я принес вместе с рецензией. На квартире застал гостивших у него известных московских литераторов - критика Семена Трегуба и секретаря Союза писателей СССР Льва Субоцкого (то ли ехали они на море, то ли возвращались домой). Москвичи собирались побыть в Симферополе несколько дней и пообещали тоже "полистать" мою повесть.
Дня через два, в той же квартире Поповкина, у нас состоялся недолгий разговор.
- Неужели именно так страшно все было?! - спросил у меня Субоцкий, похлопывая рукой по рукописи.
- Вы о чем? - насторожился я.
- О переодетых немецких диверсантах, о их стрельбе в упор по нашим командирам?
За меня ответил Поповкин:
- Мне Стаднюк еще на фронте об этом рассказывал.
- Ужас! - выдохнул Субоцкий, возвращая рукопись. - Пережди малость с публикацией. А Семену Клебанову я по возвращении в Москву сделаю внушение. Это же не рецензия, а донос!.. Если тебя начнут органы терзать, позвони мне в Союз писателей. Я свяжусь с военным прокурором. Контакты, слава Богу, еще сохранились.
Я не понимал, о каких контактах Субоцкий вел речь, ибо не знал, что в недавнем прошлом он - военный юрист. Ушел домой удрученным.
После одного из очередных собраний нашего литобъединения я пожаловался на свои беды и П. А. Павленко. Он выслушал меня и сказал:
- Приезжай ко мне в Ялту на Горный проспект, десять, и привози свое сочинение.
Разумеется, я не мог не воспользоваться готовностью такого известного писателя принять участие в моей литературной судьбе, тем более что над моей головой был занесен меч. И вот мы сидим с ним на террасе его ялтинской дачи, он возвращает мне рукопись и с мудрой грустью говорит, щадя, конечно, мое самолюбие:
- Повесть написана слабовато... Но сейчас это не имеет значения. Главное - я поверил всему, что в ней написано, это - свидетельство очевидца... А повести пока нет. Да сейчас и не время для появления такой повести или такого романа... Ведь победа над немцами - вот она, рукой можно достать. Будто вчера мы ее завоевали. Народ наш живет чувствами победы. И ты пока не должен омрачать эти чувства воспоминаниями о днях наших трагических неудач... А вот пройдет лет десять, может, чуть больше, и тогда твоя книга окажется ко времени.
Все, о чем говорил Петр Андреевич, было, разумеется, справедливо. И точно сбылось его предсказание. Забегая вперед, скажу, что именно через десять лет, вновь переписав повесть, я опубликовал ее в своем сборнике "Люди с оружием" (1956 год).
Но прежде чем все это сбылось, я чувствовал себя в положении человека, которому надели на глаза чужие очки. Часто обращался мысленно к событиям весны и лета 1941 года, соотнося их с оценками нашей военно-исторической литературы того времени и не имея сил ни согласиться с ними, ни опровергнуть их. И самое ужасное, что не приходила в голову весьма простая мысль: с позиции военного журналиста дивизионного или даже армейского масштаба невозможно было увидеть и постигнуть войну во всех ее главных измерениях и аспектах, а тем более невозможно утвердиться в каких-то собственных, пусть упрощенных, концепциях хотя бы на тот или иной период войны. Ведь одно дело быть участником событий, другое - еще и знать, как, кем, когда и во имя чего они замышлялись, как развертывались и каким закономерностям подвластны. Все это элементарно, однако сия элементарность, да и то, наверное, не на всю глубину, была постигнута мной только после того, как история войн и военного искусства, оперативное искусство, философия стали для меня на несколько лет главным содержанием моей жизни, хотя я не смог бы ответить в то время, да и сейчас вряд ли отвечу, зачем мне для литературной работы надо было досконально знать, например, военное искусство Древнего Рима и Карфагена или организацию феодально-рыцарского войска и вооружение рыцарей. Однако программа предмета являлась законом, и пришлось изучать ее от войн рабовладельческих государств до грандиозных операций Великой Отечественной войны. Видимо, в такой программе был смысл, ибо постепенно родилось у меня новое представление о войне, ее сущности и ее слагаемых, по-иному стало видеться многое из того, что пережил сам и чему был свидетелем. А самое главное - обрелись подступы к осмыслению деятельности и особенностей характера военачальника. Появились при этом иные критерии оценок, стали заметнее зависимые от времени трансформации взглядов некоторых наших историков, мемуаристов, литераторов, вызывая иногда согласие, а иногда протест и негодование. Началась мысленная полемика с теми литераторами и историками, концепции которых не только не разделялись мной, но и не находили объяснения их смещений в ту или иную сторону. Но это - впереди...
Весной 1947 года в Симферополь приехал инспектировать нашу окружную газету заместитель начальника отдела печати Политуправления Сухопутных войск подполковник Прохватилов Алексей Иванович. Изучая содержание "Боевой славы", он обратил внимание на мои статьи и очерки. Как раз в те дни в "Крымской правде" были напечатаны два подвала - мой рассказ о судьбе фронтовой медсестры Людмилы Иткиной, потерявшей при спасении во время бомбежки раненых из горящего здания полевого госпиталя глаз и ставшей после войны певицей Днепропетровской филармонии (во время гастролей в Симферополе я взял у нее интервью). Прохватилов заметил и эту публикацию. После продолжительной беседы со мной он вдруг предложил мне занять довольно солидную должность в Москве - инспектора отдела печати Политуправления Сухопутных войск, предупредив, что квартиру моей семье предоставят не сразу.
Я понял, что этот случай может перевернуть мою судьбу. В Симферополе к тому же было очень голодно. Часть моей зарплаты все еще уходила на погашение затрат по капитальному ремонту комнаты, где мы поселились. Как быть?.. Тоня позвонила в Москву маме. Нина Васильевна без колебаний предложила поселиться в их коммуналке.
...В июне 1947 года я был переведен в Москву и назначен инспектором отдела печати Политуправления Сухопутных войск. Трудная и не во всем благодарная была работа в отделе печати. Но коль проистекала она в окружении людей и в общении с ними, да еще при старании принести пользу делу - улучшению содержания газет военных округов, не могу сказать, что она не оставила полезного следа в моей душе. Более того, образ Алексея Рукатова из романа "Война", общие черты которого были подсмотрены мной еще во фронтовой обстановке, здесь обрел завершенность... С молодым темпераментом вступал я с послевоенными рукатовыми в перепалки, не подозревая, что в те времена кое-где в армейских сферах бытовали кумовство, покровительство угодникам и подхалимам. Хотя в абсолютном большинстве в Политуправлении работали высоконравственные, идейно закаленные коммунисты - прошедшие войну офицеры и генералы. Тем не менее они не могли создавать общую атмосферу человеческого бытия в стране. Да и, повторяюсь, среди военных встречались людишки, не умевшие или не хотевшие противопоставлять свою совесть всем земным неправдам, которые не покидали нашу жизнь.
* * *
На новой службе я не всегда чувствовал себя уютно. Был до предела наивным, доверчивым, часто вызывал ухмылки коллег своими прекраснодушными рассуждениями (нас в одном кабинете сидело шесть офицеров - три полковника, два майора и я - подполковник). Под моим контролем находилось одиннадцать окружных газет. Начитавшись их до одурения, я иногда брался за телефонную трубку и, как истинный провинциал, названивал кому-нибудь из своих фронтовых друзей, затевая ничего не значащий разговор: "Как живешь?" - "Как дела?" - "Когда встретимся?" Звонил Семену Глуховскому, Давиду Чудновскому, Михаилу Хайку, Якову Ушеренко, Нафанаилу Харину. И понятия не имел, что кто-то может прислушиваться к тому, кому именно я звоню. "Регистрировались" в основном еврейские имена. К тому же в самом моем облике (нос с горбинкой, лицо в веснушках, рыжеватые курчавые волосы) иным виделось тоже нечто семитское. Да и братья мои носили "подозрительные" имена: педагог Яков, живший в Киеве, и колхозник Борис, обитавший в родном мне селе. А если приобщить к этому еще и то, что мои старшие сестры Фанаска именовалась дома Фаней, а Афия - Соней, то вряд ли можно было усомниться в моем еврейском происхождении. Но только в Москве. А у нас, на Подолии, в селах, вокруг которых раскинулись еврейские местечки, полно было имен, трансформированных на местный лад: Якив, Бурыс, Мусий, Левко, Марко, Аврам, Самила...
И когда в стране началась так называемая "борьба с космополитизмом", а я не прекращал общаться со своими фронтовыми друзьями, кто-то сделал соответствующие выводы. Об этом я узнал из панического письма моего брата Бориса. Он спрашивал у меня из села:
"Что ты там натворил в той Москве?.. Убил кого-нибудь, зарезал? Не в тюрьме ли ты?.. Мне проходу люди не дают!.."
Оказалось, что в нашу Кордышивку приезжал из Москвы какой-то полковник и вместе с районным начальником НКВД вызывал в сельсовет моих родственников, соседей и выспрашивал, кто я по происхождению, кто по национальности мои родители, где похоронены?..
Я хорошо знаю сельские нравы. Такая проверка вызвала среди моих земляков всякие толки, догадки. На меня легла тень преступника. Приехав на службу, я буквально ворвался в кабинет начальника Политуправления Сухопутных войск генерал-лейтенанта С. Ф. Галаджева. Бросил ему на стол письмо и только смог выговорить:
- Что все это значит?! - Меня душили слезы. - Это же фашизм!
Написанное по-украински Галаджев прочитать не смог. В его кабинете как раз находился на приеме незнакомый мне генерал-майор.
- Я знаю украинский. Давайте переведу на русский, - предложил он и, взяв письмо, начал его читать.
Вслушиваясь в басистый голос генерала, я стыдливо вытирал слезы и всматривался в его лицо, покрывавшееся при чтении бледностью; полагал, что генерала больно жалят панические, недоумевающие фразы письма и рождают ко мне сочувствие. Я не ошибался, хотя еще не угадывал главной сущности происходящего. Взглянув на Галаджева, увидел, что он побагровел, лоб его покрылся испариной, а темные глаза, казалось, еще больше потемнели, выплескивая смятение и грозную досаду...
Ослепленный бешенством, я хрипло подытожил прочитанное:
- Когда на фронте мне приказывали поднимать бойцов в атаку, никто не интересовался, кто я по национальности!.. А теперь в моем селе черт-те что обо мне думают! Вся родня всполошилась! Сухари для передачи мне в тюрьму сушат!..
В кабинете воцарилась тягостная тишина. Галаджев окаменело сидел с опущенными глазами. Я вопросительно посмотрел на генерала, еще державшего в руке письмо моего брата. И вдруг меня осенило: ведь генерал был по национальности еврей, о чем явственно свидетельствовали черты его лица.
Мне почему-то стало страшно. Подумалось: прочитанное им письмо ударило ему в сердце во много крат больше, чем мне!.. Как разрядится эта чудовищная неловкость? Что скажет сейчас генерал-лейтенант Галаджев, какое примет решение?.. У меня вдруг остро заболела левая скула, раздробленная осколком в июне 1941-го, и запылала левая щека. Заметив это, Галаджав сказал:
- Успокойтесь, товарищ Стаднюк. И присядьте...
В это время у него на столе зазвонил один из телефонов. Галаджев будто не слышал звонка. А сидевший у приставного стола генерал-майор тихо спросил у него:
- Меня, значит, выдворят из армии по этим же мотивам?
Телефон не утихал, и Галаджев вдруг поспешно взял трубку. Заговорил изменившимся, подавленным голосом:
- Слушаю... Да, генерал у меня... Нет! Я категорически против его увольнения в запас! - И сердито бросил трубку. Затем обратился ко мне: Оформляйте, товарищ Стаднюк, на десять дней внеочередной отпуск, берите жену и в офицерской форме, при орденах, появитесь в родном селе, пображничайте. Пусть люди увидят, что с вами ничего не случилось.
- А что отвечать на их вопросы?!
- Скажите, недоразумение, глупость. Правды не говорите: стыдно за армию... Виновных строго накажем! - И сочувственно посмотрел на генерала. А вас прошу не обижаться... В нашу жизнь вторглось что-то непонятное и неприемлемое. Будем мужаться... Возвращайтесь в свою часть и служите...
4
Побывал я в родном селе, показался озадаченным землякам, расспросил у Бориса, как выглядел приезжавший за сведениями обо мне полковник. Без труда определил, что это был мой коллега по Политуправлению. Но уклониться от расспросов не удалось...
Гостили мы с Тоней и братом Борисом у Ивана Исихиевича Стаднюка младшего брата нашего отца. С его хлебосольным домом еще летом 1945 года, когда редакция газеты "Мужество" переехала вместе со штабом 27-й армии из Австрии в Винницу, я познакомил своих друзей Семена Глуховского, Сашу Сидоренко, Сергея Сергеевича Смирнова. На грузовике-полуторке мы дважды приезжали из Винницы в Кордышивку и сиживали в застолье у Ивана Исихиевича. Позже в его гостеприимной хате побывали вместе со мной Михаил Алексеев, Олесь Гончар, Микола Зарудный, Анатолий Софронов, Федор Верещагин (главный режиссер Винницкого драмтеатра)...
Иван Исихиевич был необыкновенно интересной личностью - острослов, веселый рассказчик, любитель песен. Повидал он в жизни многое. В русско-японскую войну награжден двумя Георгиевскими крестами, служил ординарцем у коменданта Порт-Артура, потом (с 1904 года) командира 3-го Сибирского корпуса генерал-лейтенанта Стесселя. Почитал его как самого выдающегося русского генерала (может, потому, что тот подарил Ивану Исихиевичу хромовые голенища для сапог).
Во время фашистской оккупации Винничины, опасаясь, что немцы казнят его, как отца трех офицеров Красной Армии (танкиста Федора, моряка Феодосия и летчика Ивана), Иван Исихиевич самочинно стал заменять сельского священника. Зная церковно-славянский язык и церковные обряды, он отпевал умерших, крестил новорожденных, венчал женихов и невест... И все-таки не уберег двух дочерей - Елену и Нину. Их угоняли на работы в Германию...
Так вот, сидим мы за довольно богатым по тем временам угощением. На столе самогонка-первач, холодец, вареники, домашняя колбаса... Во время оживленного разговора дядька вдруг спросил у меня:
- Иван Фотиевич, а как понять, что тобой тут интересовались? Вызывал меня в сельраду московский полковник, допрашивал, действительно ли мы родные братья с твоим покойным батькой. И о покойной Марине Гордеевне, матери твоей, расспрашивал. По селу разные слухи пошли. Одни говорили, будто ты в немецкой жандармерии служил, другие - лошадь у Буденного украл...
Слух о лошади Буденного меня развеселил; вспомнилась наша коммунальная квартира на Можайском шоссе. Где бы я мог ее держать?.. Но куда тут было деваться от прямого вопроса? Пришлось сказать правду: меня заподозрили на службе в сокрытии своей истинной национальности. Кому-то показалось, что никакой я не украинец, а еврей - жид по-местному. Слово "еврей" в подольских селах, бывших когда-то под Польшей, не употреблялось; об антисемитизме никто из крестьян не имел ни малейшего понятия и недобрых чувств к евреям никогда не питал.
- А если б и жид, то что, не человек?! - Иван Исихиевич страшно удивился, но тут же, о чем-то вспомнив, перевел разговор на другое: Слушай, Иван Фотиевич! Помоги мне в одном святом деле!.. Понимаешь, во время немецкой оккупации я год прятал у себя на чердаке двух, как ты их называешь, евреев. Кормил их, поил, старался, чтоб соседи не подглядели и домашние не проболтались... Они, эти хлопцы, время от времени по ночам куда-то уходили, потом возвращались - не трудно догадаться: с партизанами держали связь... Опять исчезали. А однажды ушли и не вернулись. До сих пор ни слуху ни духу о них... А в прошлом годе чинил я крышу хаты и вдруг нашел на чердаке сумку с деньгами. Пересчитал гроши, и в глазах у меня потемнело: корову можно было купить!.. Но два года назад - денежная реформа, будь она проклята! Я тайком подался в Киев, захватил плетенку самогона-первача, торбу сала, полмешка орехов и пробился через добрых людей к самому наркому финансов Украины. Брешу ему, так, мол, и так: скопил деньги на корову, спрятал их и запамятовал, куда именно. И вот нашел! Прошу поменять на новые... Нарком пригласил своих служак, советуется с ними. Они хохочут, а я плачу - так мне было жалко, что раньше не нашел сумку... Забрали они у меня гроши, дали расписку и сказали, что будут с Москвой советоваться... Уже год прошел, а они до сих пор советуются... Помоги, ты же в Москве свой человек!.. Постучись к Сталину!.. Похлопочи!