Исэ моногатари
ModernLib.Net / Древневосточная литература / Средневековая литература / Исэ моногатари - Чтение
(стр. 2)
В эпоху «Исэ моногатари» литература светская и духовная были отделены друг от друга. Во времена бурь и потрясений, когда жил Тёмэй, это положение сохранялось, правда, границы были уже сильно размыты. «Истинные причины отвращения Тёмэя от мира, – писал Н. И. Конрад, – не столько в каком-нибудь реальном факте его личной жизни, сколько в общем состоянии эпохи». Тёмэй не был религиозным мыслителем, он был верующим буддистом, но светским писателем; он обращается к канонам буддизма, однако и они не утишают его сомнений: у него нет утешителя. Между тем у героя «Исэ моногатари» нет собеседника (ср. стихи в отрывке 124:
Так и оставлю, никому не сказав, свои думы! Ведь нет никого, кто был бы со мною...
).
Герой (и предполагаемый автор) «Исэ», испытав жизненную драму, еще не ведал трагических коллизий, хотя мы – если попытаемся взглянуть из конца эпохи Хэйан в ее начало – в силах угадать первые отсветы еще далеких молний. Безупречный кавалер, благородный придворный, глубоко чувствующий поэт конца IX в. – и спустя два с лишним века отрешенный в спокойном отчаянии средневековый литератор, так и не могущий в конце концов отречься от красоты видимого мира. История теснейшим образом связала двух людей, две книги и по духовному родству, и по противоположности. Н. И. Конрад отмечал, что история японского народа являет пример последовательного, непрерывного развития; это относится и к его литературе. Изменения накапливались постепенно, исподволь. Пристальный взгляд на книги, созданные в начале и в конце одной литературной эпохи, открывает и перед историком литературы, и перед заинтересованным читателем не только богатство движения, но и те «большие линии», о которых с такой вдохновенной определенностью писал Н И. Конрад.
Ученый дважды публиковал перевод «Записок из кельи» – в 1921 и в 1927 г. и каждый сопровождал статьями (в больших извлечениях они приводятся в настоящем издании). С началом работы над переводом совпала развернувшаяся дискуссия об авторстве «Записок». Известнейший филолог Фудзиока Сакутаро, ссылаясь на то, что обширные эпизоды этого произведения (вся историческая часть) в основном повторяют соответствующие места «Хэйкэ моногатари» («Повести о Тайра») и «Гэмпэй сэйсуйки» («Описание расцвета и гибели Тайра и Минамото»), доказывал, что «Записки» – позднейшая подделка. Подобный гиперкритицистский подход не только к авторству «Записок» Тёмэя, но и ряда других произведений японской классики в конечном счете был весьма полезен, весьма активизировал углублению работу филологов. Однако нередко в понятие средневекового авторства вкладывалось современное его понимание, критика текста подменялась механическими сопоставлениями. Хорошо понимая всю важность текстологических изысканий, Н. И. Конрад тем не менее подошел к проблеме с историко-литературных позиций, что особенно заметно в его статье 1927 г.: он показал, в чем состоит подлинное единство «Записок из кельи» и тем самым весьма приблизился к решению проблемы их авторства. Актуальность исследований Н. И. Конрада состоит в том, что за этими поисками единства было стремление уяснить во всем объеме современного знания, что такое было тогдашнее авторство, реконструировать тогдашнее его понимание, исходя из дошедшего текста (и его вариантов). Настоящее состояние текстологии «Записок из кельи» показывает, насколько проницателен оказался Н И. Конрад в его системном анализе произведения Темэя[8].
Перевод осуществлялся на основании трех изданий: Уцуми Хиродзо. Ходзёки хёсяку. Токио: Мэйдзи сёин, 1916; Отиаи Наобуми. Ходзёки то-кухон. Токио: Мэйдзи сёин, 1914; Ёсикава Xидэо. Синсяку Ходзёки сэйкай. Токио: Сэйбункэн, 1919.
Текст, с которого переводились «Записки из кельи», обладает рядом отличий от принятого ныне критического текста, подготовленного Нисио Минору для серии «Нихон котэн бунгаку тайкэй» (№ 30, Токио: Иванами сётэн, 1957) и с тех пор неоднократно переиздававшегося. Однако это нисколько не умаляет высокой научной ценности работы Н. И. Конрада и замечательных достоинств его перевода.
Стремление Н. И, Конрада к пониманию японской литературы как пусть сложного, но доступного научному осмыслению процесса, как части культуры и – шире – части истории и, далее, как части мировой литературы и культуры проявилось еще в его работах конца 20-х – начала 30-х годов. Например, в примечаниях к своей знаменитой книге «Японская литература в образцах и очерках», обосновывая необходимость в ней вводного очерка «Японский народ в его истории», Н. И. Конрад писал:
"Прежде чем приступить к описанию отдельных памятников японской литературы, мне показалось небесполезным обрисовать сначала ту среду, в которой эти произведения создались и жили, те типы мировоззрения, в которые они укладываются и на фоне которых они для нас выступают. Имея же в виду в дальнейшем описывать выбранные для настоящей книги произведения в порядке исторической последовательности, я должен был набросать картину не только самих этих типов, но и процесса их последовательной смены. Это же последнее обстоятельство возымело два следствия: с одной стороны, пришлось набросать некую историческую схему идеологического развития Японии в целом, с другой – связать эту схему с основными, так сказать, «базисными» факторами японской истории, прежде всего с ближайшими: с эволюцией социальной структуры Японии. В результате получился своеобразный исторический очерк, претендующий дать общую характеристику того пути, по которому прошел за время своего исторического существования японский народ.
Само собой разумеется, что при этих условиях изложение должно было отличаться двумя признаками: прежде всего чисто описательным характером всего построения, а затем – общей схематичностью этого последнего. Ввиду этого весь очерк может показаться бездоказательным и неубедительным. В ответ на это я могу сказать только следующее: превратить очерк в исследование я не мог, в силу его особых целей, места, занимаемого им в книге, допустимых с точки зрения архитектоники размеров и, наконец, специально стилистических требований в связи с дальнейшим. С другой стороны, этот очерк может показаться чересчур условным и, отчасти, претенциозным, с несколько насильственным иногда притягиванием отдельных фактов. В ответ на это я могу сказать: именно такая схематичность мне и была нужна для начала; именно она и составляла для меня основную тему, имеющую, как и всякая тема, свои собственные законы развития. Если бы понадобилось, я смог бы подробно обосновать все свои общие построения, но это можно было бы сделать в работе типа «истории японской духовной культуры». Что же касается несомненных условностей всей моей схемы, то в этом случае одно из двух: или признавать общий принцип «больших линий» в истории культуры или нет. Если да, то всегда возможное выпадение некоторых фактов из пределов схемы не имеет никакого значения для нее в целом. Если же нет, надо отказаться от всякой попытки связывать отдельные факты в одну большую концепцию. Я охотно признаю, что при ближайшем рассмотрении какой-нибудь отдельной фазы в набросанной мною картине развития найдется немало элементов, допускающих иное истолкование; и тем не менее считаю, что в основе это дела не меняет. Если смотреть издали, сверху, – рисунок на земле может казаться правильным квадратом; если же приблизиться к нему вплотную, стороны этого квадрата могут оказаться ломаными линиями И все же, с точки зрения исторической перспективы, будет правильным именно первое, а не второе впечатление. Только с такой точки зрения и может быть правильной моя схема"[9].
Исследователь истории и культуры Японии, Н. И. Конрад почувствовал стеснительные рамки старой филологии, и толчком к этому послужили именно особенности историко-культурного развития японского народа, казалось бы, столь обособленного от остального мира. От изучения истории и культуры преимущественно одной нации Н. И. Конрад перешел к изучению общих закономерностей мировой культуры. В проникнутых историзмом работах 50-60-х годов он предстает не спокойным собирателем фактов, но углубленным философом культуры, отстаивающим небессмысленность исторического процесса, его, сказали бы мы, вочеловечевающую сущность.
Универсализм в подходе к всемирной истории и к истории мировой культуры, характерный вообще для работ Н. И. Конрада и проявившийся в его книге «Запад и Восток» имеет давние традиции в нашей стране. Еще Гоголь писал: «Всеобщая история, в истинном ее значении, не есть собрание частных историй всех народов и государств без общей связи, без общего плана, без общей цели, куча происшествий без порядка, в безжизненном и сухом виде, в каком очень часто ее представляют. Предмет ее велик: она должна обнять вдруг и в полной картине все человечество каким образом оно из своего первоначального, бедного младенчества развивалось, разнообразно совершенствовалось и наконец достигло нынешней эпохи. Показать весь этот великий процесс, который выдержал свободный дух человека кровавыми трудами, борясь от самой колыбели с невежеством, природой и исполинскими препятствиями вот цель всеобщей истории! Она должна собрать в одно все народы мира, разрозненные временем, случаем, горами, морями, и соединить их в одно стройное целое; из них составить одну величественную полную поэму. Происшествие, не произведшее влияния на мир, не имеет права войти сюда. Все события мира должны быть так тесно связаны между собою и цепляться одно за другое, как кольца в цепи. Если одно кольцо будет вырвано, то цепь разрывается. Связь эту не должно принимать в буквальном смысле. Она не есть та видимая, вещественная связь, которою часто насильно связывают происшествия, или система, создающаяся в голове независимо от фактов и к которой после своевольно притягивают события мира. Связь эта должна заключаться в одной общей мысли: в одной неразрывной истории человечества, перед которою и государства и события – временные формы и образы!»[10]
Статья Гоголя была напечатана при жизни Пушкина и с его ведома. Но полтораста лет спустя проблемы принципиального единства как процесса исторического, так и процесса развития всемирной литературы продолжают волновать умы. В советском литературоведении, вне круга японистов и синологов, Н. И. Конрад знаменит прежде всего как основоположник наиболее стройной и наиболее продуманной концепции рассмотрения основных этапов развития всемирной литературы с точки зрения принципиального единства этого процесса.
«Принципы историко-литературного исследования и литературоведческого анализа, применяемые Н. И. Конрадом, – писал Б. Л. Сучков в предисловии к посмертной книге его статей, – имеют строго марксистский характер. Он рассматривает и изучает литературу в теснейшей, органической связи с социальной историей развития японского общества, с теми изменениями, которые происходили в его классовой структуре, внимательно прослеживает, как веские социальные причины порождают перемены в художественном мышлении и творчестве, а возникающие в обществе новые социальные потребности вызывают к жизни и новую проблематику в искусстве и новые формы ее выражения»[11].
В другом месте своей статьи Б. Л. Сучков весьма резонно замечает: "Многим зарубежным востоковедческим работам свойствен подход к литературам Азии и Дальнего Востока – в том числе и японской – как к замкнутым духовным образованиям, чье становление проходило настолько своеобычно и отъединенно от литератур остального мира, что поиски каких-либо сходств и параллелей между ними не только недопустимы, но и попросту невозможны. Аналогичные представления встречаются и в работах советских литературоведов.
Применительно к японской литературе упомянутая точка зрения обычно подкрепляется тем, что Япония – эта островная империя – пребывала в сознательной изоляции от других стран, сохраняя вплоть до буржуазной революции Мэйдзи, разразившейся в середине XIX века, исключительно закрытый характер собственной культуры и духовной жизни. Однако при этом упускается из виду, что политическая изоляция страны, осуществлявшаяся с первой трети XVII века сёгунами из дома Токугава и длившаяся около двухсот лет, хотя и задержала процесс разложения феодализма в Японии, но не была абсолютной и не смогла остановить развития ее культуры и литературы, формировавшихся так же, как и в других феодальных обществах.
Подобный подход нельзя назвать ни «европео-», ни «азиацентристским». Он порожден представлением о разорванности единства всемирной истории, глубокой обособленности – социальной, культурной и духовной – различных регионов и стран мира. Национальное и социальное своеобразие стран Азии и Востока, вполне объяснимые особенности их художественной культуры, ее внешнее несходство с западной начинают выступать как непреодолимое препятствие для распространения на культуру и литературу Востока универсальных законов общественного развития, действующих в истории и обуславливающих глубинное родство многих явлений в умственной жизни человечества.
Исследование Н. И. Конрадом процесса формирования японской литературы, отделившейся от стихии фольклора и с момента появления письменности превратившейся в самостоятельный вид художественного творчества, обладающего собственными законами, подтверждает, что процесс этот в принципе мало чем отличался от становления литератур в других частях и странах мира. Так же как и в других регионах, японская литература длительное время сосуществует с народным творчеством, черпая из него образы и вдохновение, используя найденные фольклором и устоявшиеся в нем художественные формы. Так же как и в других регионах мира, классовая дифференциация общества порождала усложнение литературы, появление в ней различных жанров, видов и родов повествовательного и поэтического искусства. Так же как и другие литературы мира, японская литература развивается не только автохтонно, но и во взаимодействии с более развитым художественным творчеством соседних народов"[12].
«Заслуга Н. И. Конрада состоит в том, – пишет Б. Л. Сучков далее, – что он привел в систему ранее разрозненные факты, дал им объяснение, открыв тем самым новые перспективы для изучения литератур Запада и Востока в их типологических общностях, которые объясняются не взаимовлиянием (которое бывало далеко не частым), а спонтанной закономерностью самого исторического процесса, вызывающего к жизни родственные духовные образования»[13].
Совершенно естественно пришел Н. И. Конрад к участию в огромной работе по созданию «Истории всемирной литературы». В статье о нем М. В. Храпченко пишет:
"Вероятно, не всем известно, что основные принципы «Истории всемирной литературы» – в том виде, в каком они представлены в этом многотомном труде, – разработаны Николаем Иосифовичем. По поручению Отделения литературы и языка он выступал на заседании Президиума Академии наук с обоснованием замысла, общего плана «Истории всемирной литературы». Это был прекрасный доклад, получивший полное одобрение Президиума. Позже доклад этот – в несколько измененной форме – вошел в книгу «Запад и Восток» под заголовком «О некоторых вопросах истории всемирной литературы»[14].
О творческом подходе Н. И. Конрада к всемирной истории и о принципиальной позиции ученого в вопросах оценки роли культур Востока в мировом историческом процессе писал Е. М. Жуков в статье «Н. И. Конрад – выдающийся историк-востоковед»[15].
*
В Японии выходят и будут выходить все новые издания «Исэ моногатари». Работа над уточнением текста книги продолжается, по-иному прочтены некоторые слова и фразы. Были найдены новые отрывки, входившие в разные списки «Исэ». Но это никак не отменяет научной и художественной ценности издания, осуществленного более полувека назад Н. И. Конрадом.
В 1919 г. горьковская редакция «Всемирной литературы», обещая представить в серии «богатейший и разнообразнейший материал» «великих цивилизаций» Востока, уверенно сказала советским читателям: «...к ним примкнула и Япония», хотя перевод Н. И Конрада, вероятно, еще и не находился в редакции, а «Исэ моногатари» будто дожидалась своего тысячелетия, чтобы предстать перед прошедшими сквозь гражданскую войну, голод и разруху новыми людьми.
ИСЭ МОНОГАТАРИ
Японская лирическая повесть начала X века
I
1
В давние времена жил кавалер. Когда ему надели первый головной убор взрослого мужчины[1], – он отправился на охоту-осмотр в селение Касуга у столичного города Нара, где у него были наследственные поместья.
В селеньи том проживали две девушки-сестры, необычайно прелестные и юные. Их подглядел тот кавалер сквозь щели ограды. Не ждал он этого никак, и так не подходило все это к старому селенью, что сердце его пришло в смятение. Кавалер оторвал полу охотничьей одежды, что была на нем, и, написав стихи, послал им.
Был одет тот кавалер в охотничью одежду из узорчатой ткани Синобу.
"С равнины Касуга молодых фиалок на тебе узоры, платье... И не знаешь ты пределов мятежным смутам, как и Синобу."[2]
Так сложил он и сейчас же им послал. Вероятно, интересно показалось все это им.
А смысл стихотворения был тот же, что и в песне:
"Узорчатая ткань, Синобу из Митиноку, по чьей вине ты стала мятежна так?.. Ведь я тут не при чем..."
Вот как решительны и быстры были древние в своих поступках.
II
2
В давние времена жил кавалер.
Столица из Нара была уже перенесена, а новая столица еще не была устроена, как нужно. И вот, как раз в это время, в западных кварталах города проживала дама. Дама эта превосходила всех других. Превосходила больше сердцем, чем наружностью своей[3]. Как будто был у ней друг не один.
И вот тот верный кавалер, возвратясь со свидания к себе домой, подумал что ли что-то[4], но только так сложил; время было начало марта, и дождь все время накрапывал уныло:
"Ни бодрствую, ни сплю, – и так проходит ночь... настанет же рассвет – весенний долгий дождь и думы о тебе"[5].
3
В давние времена жил кавалер. Даме, в которую был он влюблен, пук послав морской травы, сказал при этом:
"Если б любила меня ты, легли б мы с тобой в шалаше, повитом плющем. И подстилкою нам рукава наши были б..."[6]
4
В давние времена, на пятой улице восточной части города, во флигеле дворца, где проживала императрица-мать, жила одна дама. Ее навещал, не относясь сперва серьезно, кавалер, и вот, когда устремления его сердца стали уже глубокими, она в десятых числах января куда-то скрылась.
Хоть и узнал он, где она живет, но так как не доступным ему то место было, снова он в отчаянии предался горьким думам.
На следующий год – в том же январе, когда в цвету полном были сливы, минувший вспомнив год, ко флигелю тому пришел он: смотрит так, взглянет иначе – не похоже ничем на прошлый год. Слезы полились, поник на грубый пол дощатой галереи кавалер и пробыл там, доколе не склоняться стал месяц; в тоске любовной о минувшем он так сложил:
"Луна... Иль нет ее? Весна... Иль это все не та же, не прежняя весна? Лишь я один все тот же, что и раньше, но..."
Так сложил он и, когда забрезжил рассвет, в слезах домой вернулся.
5
В давние времена жил кавалер. Под большой тайной он ходил в одно место вблизи пятой улицы восточной части города. Так как было это местом тайных посещений, то входил он не в ворота, но проникал через пролом ограды, который протоптали дети. Хоть и немного было здесь людей, но так как часты были посещения его, – хозяин заприметил и на тропе той ставил каждой ночью человека сторожить, так что кавалер хоть и ходил опять, но, свидеться не в силах, домой возвращался. И вот сложил он:
"О ты, страж заставы на моей тропе, неведомой людям, – если бы каждый вечер ты засыпал..."
Так сложил он, и, услышав это, дама очень сильно возроптала. И хозяин разрешил.
6
В давние времена жил кавалер. Ему трудно было встречаться со своей дамой, но все же целый год он с ней поддерживал сношения, и вот в конце концов дама согласилась, и он, ее похитив, увел с собою под покровом полной темноты. И когда шли они по берегу реки Акутагава, про росинки, что лежали поверх травы, она у кавалера спросила: «Это что?»... Но путь далек был, ночь темна – чуть ли не место демонов то было, – и гром гремел ужасно, и дождь жестоко лил, отчего и кавалер, – к счастью, оказался здесь простой сарай – туда даму, в глубь самую втолкнув; сам у дверей при входе с луком и колчаном стал, все время помышляя: «Скорей бы ночь прошла!» И его даму те демоны одним глотком и проглотили. «Ах!» – воскликнула она, но в грохоте раскатов грома он не мог ее услышать. Понемногу ночь светлела. Смотрит он... и нет той дамы, что привел с собою... В отчаянии затопал ногами кавалер, заплакал, но... делать было нечего.
"То белый жемчуг, или что?" – когда спросила у меня она, – сказать бы мне: «роса», и тут же исчезнуть вместе с нею."
7
В давние времена жил кавалер. Невмоготу стало ему жить в столице, и ушел он на Восток[7]. Идя вдоль побережья моря между Овари и Исэ[8], он, глядя, как встают все в белой пене волны, так сложил:
"Все дальше за собою страну ту оставляешь, – и все милей она. О, как завидно мне волнам тем, что вспять идут."
8
В давние времена жил кавалер. Тот кавалер стал думать, что больше он не нужен никому, и, сказав себе: «Не буду больше в столице я, пойду искать такое место, где мог бы жить», – уехал.
В провинции Синано видит он, как дым вздымается с вершины горы Асама, и...
"О дым, что встает на вершине Асама в Синано. Не дивиться ли должен путник далекий, видя тебя?"
С самого начала с ним ехали друзья – один или двое. Знающих дорогу не было никого, и они блуждали. Вот достигли они провинции Микава, того места, что зовут «восемь мостов». 3овут то место «восемь мостов» потому, что воды, как лапки паука, текут раздельно, и восемь бревен перекинуто через них; вот и называют оттого «восемь мостов». У этого болота в тени дерев они сошли с коней и стали есть сушеный рис свой. На болоте во всей красе цвели цветы лилий. Видя это, один из них сказал: «Вот, слово „лилия“ возьмем и, букву каждую началом строчки сделав, воспоем в стихах настроение нашего пути». Сказал он так, и кавалер стихи сложил.
"Любимую мою в одеждах Изящных там, в столице, Любя оставил... И думаю с тоской, насколько Я от нее далек..."
Так сложил он, и все пролили слезы на свой сушеный рис, так что тот разбух от влаги.
Шли, шли они и вот достигли провинции Суруга. Дошли до «Яви» гор, и та тропа, идти которою им надлежало, была темна, узка ужасно, вся в зарослях. Все в замешательстве, и в мыслях: «В беду нежданно не попасть бы нам...» – И вот подвижник[9] им навстречу. «Каким образом вы здесь, на дороге этой?» – воскликнул он, и видят – знакомец их... Тогда в столицу ей – той даме – письмо кавалер с подвижником послал:
"Ни наяву, Этих гор в Суруга, что «Явью» зовут, ни во сне я с тобой уже не встречусь."
Увидели они гору Фудзи: был конец мая, снег же ярко белел на ней.
"О ты, гора, не знающая времени, пик Фудзи. Что за пора, по-твоему, теперь, что снег лежит, как шкура пятнистая оленя, на тебе?"
Эта гора, если сравнить ее с тем, что в столице будет, – как если б гору Хиэ раз двадцать поставить самое на себя; а формою своей она напоминала соли кучи на берегу морском. И опять они шли, шли, и вот, промеж двух провинций: Мусаси и Симоса – была река очень большая. Называют ее река Сумида. На берегу ее они столпились и, размышляя: «Ах, как далеко зашли мы», отчаянию предались, но перевозчик закричал: «Скорей caдись в лодку. Уж темнеет...» и, усевшись, стали переезжать. В унынии все, ведь не было ни одного из них, у кого б не оставалась в столице та, кого любил он. И вот в это время белые птицы с клювом и ножками красными, величиной с бекаса, носились над водой и рыбу ловили. В столице таких птиц было не видно, и никто из них не знал их. Спросили перевозчика. – «Да, это же „птица столицы“»[10], – ответил тот, и, слыша это, кавалер сложил:
"Если ты такова же, как и имя твое, о «птица столицы», – то вот я спрошу: жива или нет та, что в думах моих?"
И в лодке все пролили слезы.
9
В давние времена кавалер, скитаясь, дошел до провинции Мусаси. И вот он стал искать руки одной дамы, жившей там. Отец ее другому хотел отдать, но мать – той сердце лежало на стороне человека благородного. Отец – простой был человек, но мать – та была Фудзивара[11]. Поэтому-то и хотела она отдать за благородного.
И вот она, жениху желанному сложив стихи послала; а место, где жили они, был округ Ирума, селение Миёсино.
"Даже дикие гуси над гладью полей Миёсино – и те об одном. «к тебе мы, к тебе!» все время кричат."
А жених желанный ей в ответ:
"Ко мне, все ко мне – тех гусей, что кричат так над гладью полей Миёсино, – смогу ли когда-нибудь их позабыть?"
В провинции такие вещи с ним случались беспрерывно.
10
В давние времена кавалер, на Восток страны уехав, послал сказать:
"Не забывай! Пусть между нами – как до облаков на небе будет, – все ж – до новой встречи. Ведь луна, плывущая по небу, круг свершив, на место прежнее приходит..."
11
В давние времена жил кавалер. Похитив дочь одного человека, он убежал с ней на поля Мусаси и на пути – ведь был он похититель – правителем провинции был схвачен. Даму скрыв в густых кустах, он сам сначала было убежал. Дама же, слыша, как по дороге шедшие: «Здесь в поле похититель» – траву поджечь собрались, в отчаянии сложила:
"О, поля Мусаси! Вы сегодня не горите. И молодой супруг мой скрыт здесь, здесь и я скрываюсь..."
И услышав это, люди и ее схватили и вместе увели.
12
В давние времена кавалер, бывший в Мусаси, даме, жившей в столице, так написал: «Сказать тебе – стыжусь, а не сказать– мне неприятно»[12], и на конверте сделав лишь пометку «стремена Мусаси»[13], – так ей и послал, и вслед за этим вестей не подавал, отчего дама из столицы:
"Тебе я доверялась так, как тем стременам Мусаси. Не подаешь вестей ты – горько, весть пришлешь – ужасно!"
Видя это, кавалер не знал, что делать от волненья.
"Скажу тебе – не хорошо, не скажу – укоры... Мусаси стремена[14]. Не в таких ли случаях и смерть уделом людей станет?"
13
В давние времена кавалер как-то попал в провинцию Митиноку. Жившей там даме показался ли он – житель столицы – редкостным что ли, только она сильно им увлеклась. И вот эта дама:
"Вместо того, чтобы нам от любви умирать, не лучше ли парой червячков шелковичных стать, хоть на миг?"[15]
Даже стихи ее, и те отдавали деревней[16].
Но все же жалко стало что ли ему ее, – пошел он к ней и лег на ложе. Еще глубокой ночью он ушел, а дама:
"Как настанет рассвет, вот, брошу тебя я лисе, гадкий петух! Слишком рано запел ты и дружка угнал моего".
Так сказала она; кавалер же, собираясь уехать в столицу –
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|