Прекрасный и юный (хотя и успевший уже приобрести главнейшие достоинства рыцаря и ученого клирика) граф Гильем Неверский, услышав печальную историю Фламенки и заочно влюбившись в нее, отправляется в Бурбон, чтобы помочь ей. Прибыв на место, он останавливается в гостинице Пейре Ги, хозяина тех самых ванн, которые иногда в сопровождении двух своих служанок посещает Фламенка. Природное обаяние и щедро раздаваемые дары сразу же приносят ему расположение домохозяина и его жены, так же как – через некоторое время – капеллана бурбонской церкви дон Жюстина. Первый раз он видит Фламенку в храме (30 апреля), в продолжение всей мессы – под вуалью, а в короткий миг, когда мальчик-прислужник Никола, давая благословение, подносит ей для поцелуя бревиарий, – часть лица. Ночью, во сне, ему открывается хитроумный план достижения цели. Все пружины сюжета взведены и начинают действовать (ст. 1561 – 2959).
Назавтра, вновь наблюдая в церкви момент благословения Фламенки, Гильем решает, что этого времени достаточно, чтобы успеть произнести короткое слово. Перед дневным сном он уже отчетливо формулирует для себя план действий: заставить священника взять его в прислужники, отпустив прежнего, и нанять камнетесов для рытья подкопа из ванн в его комнату. За обедом он делает первый шаг: договаривается с хозяевами о том, что они на время съедут, предоставив в его распоряжение весь дом; и со священником – о пострижении его в причетники. Тотчас на голове Гильема выстригают тонзуру. Он просит капеллана принять его в причет, отправив на его счет Никола учиться в Париж. Через три дня хозяева переезжают в другой дом, Гильем посылает гонца за рабочими, в конце недели уезжает Никола. Гильем становится прислужником (ст. 2960 – 3874).
В первое же воскресенье (7 мая), подойдя к Фламенке с благословением, в тот миг, когда она целовала псалтырь, Гильем успел незаметно для всех шепнуть ей: «Увы!» С этого дня и до дня святого Петра-в-веригах (1 августа), встречаясь по праздникам в церкви, они обмениваются в общей сложности двадцатью короткими репликами и, наконец, договариваются о том, что в ближайший удобный день Фламенка придет в ванны. (Ст. 3949 – 5721). Тем временем потайной ход уже вырыт (ст. 4731 – 4752). Приближается кульминация романа. Фламенке удается убедить мужа в том. что она тяжело больна и, чтобы вылечиться, должна принять курс ванн. Назавтра после последней реплики Фламенки в храме она, вместе с Алис и Маргаритой, приходит в ванны. Через несколько минут в помещение по подземному ходу проникает Гильем (ст. 5816). Вчетвером они отправляются в комнату Гильема, где и протекает первое свидание влюбленных. Назавтра новое, длительное свидание. И так продолжается до дня святого Андрея (30 ноября) (Ст. 5898 – 6060).
В этот день между Фламенкой и Арчимбаутом происходит объяснение, которое коренным образом меняем ситуацию. Фламенка обещает «впредь так строго за собой смотреть», как это до сих пор делал муж, и взамен просит у него свободы. Не улавливая двусмысленности ее предложения (см. прим. 199), Арчимбаут соглашается (в этом месте рукописи утрачен лист, и переворот в настроении ревнивца случается без подготовки, вдруг). Начинается заключительная часть романа. Арчимбаут освобождает жену из заточения, сам освобождается от ревности и объявляет о намерении устроить весной турнир. Фламенка приходит на последнее тайное свидание с Гильемом и убеждает его уехать, с тем, чтобы вернуться затем в своем подлинном виде, в качестве турнирного бойца. После мучительного прощания Гильем уезжает. (Ст. 6765 – 6928). До Пасхи, к которой приурочено открытие турнира, Фламенка живет ожиданием вестей от возлюбленного. Одну из них – послание Гильема вымышленной даме, настоящим же адресатом имеющее в виду Фламенку, – привозит ей ни о чем по-прежнему не догадывающийся Арчимбаут, который на турнире в Лувене успел подружиться с Гильемом. (Ст. 6984 – 7171).
Турнир в Бурбоне собирает лучших рыцарей страны. Вновь, как на свадебном торжестве в начале романа, на нем присутствует король. Арчимбаут представляет Гильема Фламенке, даме турнира. Во время краткого свидания па людях им удается условиться о встрече ночью. Их задачу облегчает Арчимбаут, который уводит Фламенку и Гильема с вечернего приема во внутренние покои и оставляет их там одних. (Ст. 7182 – 7674).
Наутро – шумное и праздничное открытие турнира. Поединки лучших бойцов сменяют друг друга. Ристательным искусством, бесстрашием и силой Гильем превосходит всех. Он посылает к Фламенке плененных им соперников, она награждает его рукавом (см. прим. 66). Вечером они вновь встречаются во дворце. С утра турнирные схватки возобновляются с не меньшим, чем накануне, пылом (Ст. 7689 – 8095). На этом рукопись обрывается. Таков событийный сюжет романа.
Однако, помимо перечисленных главных героев, в романе есть еще один персонаж, принимающий самое живое участие и играющий решающую роль в важнейших эпизодах повествования, – это Амор. Персонифицированный образ всевластной любви, строгий, заботливый и насмешливый вожатый влюбленных средневековья, воспринявший основные черты своего античного предшественника, Амор становится третьим собеседником и могущественным другом Гильема и Фламенки. Являясь во сне и наяву, он побуждает героя к действию, научает его хитрости, поощряет похвалой и поддразнивает. Ему жалуются, его поступки обсуждают наравне с поступками других действующих лиц. В системе куртуазных координат он – высшая из персонифицированных добродетелей, но не единственная. Выступающие в одном стане с ним Юность, Радость, Щедрость, Милосердие, Благородство противостоят Зависти, Скаредности, Страху, Низости. И это не аллегорическое только противостояние, но вполне живое: в свои отношения они втягивают действующих лиц, одновременно втягиваясь в отношения между ними. Гильем вступает в острый диалог с Амором (ст. 4013 и далее); Зависть и Скаредность обсуждают гостей на свадебном пиру, как их соседи по столу (ст. 750 – 77); дама Доблесть оказывается кузиной Радости и Юности (с. 748 – 9). Их самостоятельность столь естественна, что подобно им, «частям души», независимо от человека начинают действовать и части тела: глаза, уши. рот, сердце, затевающие между собой весьма невежливую (как и подобает низшим – по отношению к душе – элементам человеческой природы) перепалку, в которую они вовлекают и самого героя (ст. 4371 – 452). Амор проходит, как через зеркальные двери, туда и обратно через взоры влюбленных, связывая между собой их души, которые начинают вести себя, как сами влюбленные: дарят друг другу, не только радость; но поцелуи, объятия, ласки (ст. 6603 – 22).
Это взаимопроникновение метафизического и физического слоев повествования все время выводит сюжет романа из событийной плоскости в новое измерение, благодаря чему создастся впечатление не только широты, но и глубины происходящего. Если внешний сюжет сводится, как видит читатель, к столь популярному в позднейшей европейской литературе «любовному треугольнику», то не ссылками на требования доминировавшей в то время морали, а художественными средствами автор придает этому треугольнику весьма прочное этическое обоснование. Речь идет, разумеется, об автономной этике куртуазной любви – источника всяческого добра и совершенствования куртуазной личности. Если муж, чьи права не могут пострадать в куртуазной ситуации идеализированного ухаживания, доходит, как Арчимбаут, в своей необузданной ревности до прямого насилия, то он не только исключается вместе с другим антикуртуазным героем – клеветником – за пределы куртуазии, – он сам себя наказывает тем, что становится реальным рогоносцем. Это и есть двигатель сюжета (известного по более ранним стихотворным провансальским историям «Наказание ревнивца» Раймонд Видаля де Безалу и «История попугая» Арнаута Каркасесского), превосходно выявленный в романе. Ревность, посеянная королевой в сердце безукоризненно до той поры куртуазного Арчимбаута, превращает его, молодого человека, в старика [255], шире – почти что в не-человека, обрисованного как какое-то полубезумное, всклокоченное, растрепанное, никогда не моющееся существо. В комическом изображении одичавшего Арчимбаута традиционная мораль нейтрализуется смехом (из чего отнюдь не следует, что она отменяется в жизни, ибо мы имеем дело с развивающимся по собственным законам куртуазным сюжетом литературного произведения). Именно Насилие, незаслуженно учиненное им над Фламен-кой, которую он лишает свободы, столь ценимой на юге Франции, приводит к ущемлению его законных супружеских прав. Заметим попутно, что мотив свободы мастерски вводится автором в завязке романа, когда отец Фламенки, не спрашивая ее согласия, отдает ее в жены Арчимбауту, на что она отвечает:
…Отдав
Меня так просто, сколько прав
У вас вы показали ясно.
Но жених куртуазен – и она добавляет:
Но вам угодно – я согласна.
(Ст. 277 – 280.)
В самом деле, именно весть о насилии над Фламенкой побуждает Гильема заочно ее полюбить (еще один мотив трубадурской лирики, воплощенной в легенде о Джауфре Рюделе, полюбившем никогда не виденную им триполитанскую принцессу и отправившемся искать ее на Восток) и начать добиваться ее любви. Но как только Арчимбаут возвращает Фламенке свободу, – что самого его возвращает миру куртуазии (в финальных турнирных сценах романа он снова подчеркнуто куртуазен), – Фламенка удаляет от себя Гильема, посылая его «в мир», где он должен прославить свое имя подвигами. Тем самым и Гильем возвращается миру куртуазии. В системе куртуазных отношений свобода не может вести к злоупотреблению, тогда как ревность вводит в грех и затем наказывает самого ревнивца. Обуздывание страсти – будь то разрушительная ревность или то, что трубадуры называли «любовью чересчур» (sobreamar), составляет куртуазную фабулу романа, вписываясь в общее его построение, которое мы определили бы в терминах «восстановления куртуазного равновесия».
Таково трехмерное пространство романа. Гармонично устроенное, пронизанное сквозными ходами, тонко разработанное в подробностях, оно, вместе с тем, существует не в виде обособленной искусственной конструкции, но помещено в систему незамкнутого религиозно-культурного пространства. В координатах этой системы особым образом оцениваются побуждения и поступки героев романа. Совпадая в узловых точках, оба пространства проявляют тенденцию к независимому друг от друга существованию, отчего возникает выгодная для самораскрытия каждого из них перспектива. Результаты этого самораскрытия, однако, парадоксальны: власть духовного начала (церкви) над происходящим во «Фламенке» до поры всемогуща, но лишь потому, что оно владеет инструментом принуждения – церковным календарем, неумолимо распоряжающимся судьбами героев (и, заметим, временем романа): происходящее же, до поры вынужденное подчиняться, не упускает случая продемонстрировать выхолощенность содержания самих духовных понятий. Этот, глубинный, уровень романа, выходящий уже во внелитературное пространство, имеет свой сюжет, самостоятельный и самодостаточный, хотя и связанный с основным и определяемый им. Прежде чем исследовать ого, обратимся еще раз к времени и месту создания «Фламенки».
Точное указание дат церковных праздников, вокруг которых в течение части весны и всего лета сосредоточено действие романа, заставило некоторых ученых искать в них ключ к датировке самого произведения [256], Исходя из этих дат (Пасха, по этой раскладке, приходится на 2Я апреля), исследователи пытались приурочить не только действие, но и время написания романа к определенному году, а именно, 1234. Возможно, что роман был действительно написан вскоре после этого года, церковный календарь которого был перенесен автором в роман, хотя такая хронология вполне могла быть искусственно высчитана автором по специальным пособиям, кстати, в романе упоминающимся: под видом того, что он якобы желает узнать, когда будет Троица, Гильем берет псалтырь, к которому прикасались уста Фламенки, и далее говорится:
Гильем же лунных фаз расчет
Или эпакту не стремится
Узнать: листает он страницы…
(Ст. 2580 – 2583.)
(речь идет как раз о вычислениях, необходимых для установления дат переходящих праздников). Так или иначе, принимая во внимание реминисценции во «Фламенке» из других произведений, даты которых нам известны (например, «Романа о Розе»; романа Кретьена де Труа), 30 – 40-е годы XIII в. представляются наиболее вероятным временем написания романа. Очевидно, автор, который был, несомненно, духовным лицом и безупречно знал церковную хронологию, воспользовался для романа календарем одного из недавно минувших лет, который у него еще был на памяти, лишь уточняя его по таблицам. Что же касается места написания, то оно было, несомненно, расположено в стороне от театра альбигойских военных действий. Возможно, что здесь ключом является отрывок романа, в котором восхваляется щедрость Гильема (ст. 1722 – 36). Высказывалось предположение, что в этих строках автор, имя которого Бернардет, говорит о себе и своем покровителе, сеньоре д'Альга, из рода Рокфейль, чьи владения располагались в Руэрге близ Нанта. Несмотря на близость их к Тулузе и Альби, где деятельность инквизиции была особенно активной, здесь было относительно спокойно в силу того, что владетели были вассалами короля Арагонского. Подобными же обстоятельствами может объясняться сохранность в Каркассоне, в непосредственной близости от Каталонии, самой рукописи «Фламенки», пережившей другие, несомненно существовавшие провансальские романы, которые погибли в эпоху альбигойских войн и последовавшего небрежения памятниками куртуазной цивилизации.
Был автор участником драматических событий, или очевидцем, или знал о них только по рассказам (последнее, правда, трудно допустить применительно к трубадуру, который, по самой специфике поэтических турниров, и, судя по описаниям путешествий его героев, должен был много передвигаться по стране) – не так уж существенно для исследования религиозно-культурного слоя «Фламенки». Гораздо важнее то, что человек, столь свободно ориентирующийся в клерикальных тонкостях и в церковной жизни вообще, был, конечно же, в курсе и неоманихейской ереси катаров, и противопоставляемых ей доводов римской церкви. Отвергая и извращая основные положения христианства, катары проповедовали строгий аскетизм в практической жизни, Принятие мясной и молочной пищи считалось смертным грехом. Брак, узаконивавший плотские отношения, отрицался совершенно. В церковной жизни отвергались иконы и необходимость храмов. Богослужение состояло исключительно в чтении Евангелия и проповеди; канонической молитвой считалась только «Отче наш». Единственный обряд – «утешение» – состоявший в возложении рук на голову кающегося, заменял и крещение, и отчасти причащение. Катаризм внешним своим успехом (а эта секта, близкая балканскому богомильству, распространилась по южной и западной Европе уже с конца X в.) был обязан ревности проповедников и тому, что такие трудные для понимания теологические проблемы, как происхождение зла на земле, они объясняли народу в образах, доступных его фантазии. Причудливая космогония, баснословные рассказы о начале мира, эсхатология соответствовали сознанию, еще не отвыкшему от мифа.
До начала XIII в. католическая церковь, ограничившись объявлением катаров еретиками (после торжественного диспута 1165 г.), не предпринимала против них сколько-нибудь действенных мер. Но, сталкиваясь о растущим влиянием катаризма, с открытой враждебностью, попытками разрушения храмов и т. д., папа, после жестокого убийства его легата во владениях графа Тулузского, в 1209 г. объявил крестовый поход, направленный на искоренение ереси, но также отличавшийся жестокостью. За первым последовали новые походы, получившие, по названию города Альби, где существовала известная на юге катарская община, наименование альбигойских войн. Политические вожди походов преследовали свою цель – захват богатых южных владений. Результатом войн был разгром катаров и перекройка карты Франции. Заменить новыми духовными ценностями те, что предлагались катарами, победителям не удалось, духовного подъема не произошло. Общество чувствовало усталость, владетельным сеньорам и окружавшим их баронам хотелось вернуться к куртуазным утехам [257] и поскорей забыть не только о кровопролитиях двух последних десятилетий, но и о религиозной их подоплеке. Религиозный индифферентизм стал нормой.
«Фламенка» была ответом на религиозный разброд умов. «Церковная» сторона ее сюжета – не только отражение сложившегося в этой сфере порядка вещей, но и живая реакция как на антихристианский безобрядный фанатизм катаров, так и на «земную» политику католиков. Отношения героев с церковью начинаются в романе с раздражения Арчимбаута на помехи, чинимые его желанию: сперва надо ждать воскресной службы, за которой должно произойти венчание, а затем конца самого обряда, слишком, по его мнению, затянутого (ст. 181 и 296 – 297). Этим как бы случайно оброненным замечанием задается тональность, в которой будет выдержана в дальнейшем вся «церковная» тема «Фламенки». На торжестве в Бурбоне дамы возмущены тем, что вечерня прерывает турнирные ристания (ст. 922 – 926). По приметам, восходящим к язычеству, ожидая на майские календы успеха в любовном предприятии, Гильем рассчитывает «сверх того» и на помощь апостолов, чтимых в этот день (ст. 2794 – 2796).
Но мере развития сюжета кощунственная линия становится все заметнее, кощунства все тяжелее: от обета не есть груш (ст. 2978 – 2982) до сравнения любовного наслаждения с небесной манной (ст. 6093 – 6096). Если в начале романа автор останавливает внимание читателя на бекасах, съеденных героиней в постный день (ст. 464 – 465; см. прим. 24), то об абсенте, который выпивают Гильем и его домохозяин прямо перед мессой, упоминается между прочим (ст. 3078 – 3079). Приурочение встреч Гильема и Фламенки в церкви к воскресным и праздничным службам тонко обыгрывается автором все в том же кощунственном плане: реплика Гильема «Лечить» приходится на день святого Варнавы, почитаемого и в качестве целителя, исцелявшего прикладыванием Евангелия к голове и груди больного (Гильом, переодетый служкой, подает для поцелуя псалтырь Фламенке, томимой любовным недугом); реплика «По мне», которой Фламенка дает окончательное согласие на тайное свидание, падает па праздник святого Петра-в-веригах, когда церковь почитает цепи, упавшие с рук апостола Петра в темнице, откуда его вывел ангел; начало же диалога приурочено, выходя за пределы литургических ассоциаций, ко времени, следующему сразу за весенним праздником первого майского дня, с его известной языческой символикой [258].
Почти сразу с возникновением религиозной темы, за размытыми очертаниями соблюдаемых формально или прямо нарушаемых христианских заповедей и привил, в романе возникает картина, по ходу повествования становящаяся все более отчетливой и выступающая на передний план. Только однажды и мимоходом упоминается дева Мария, четыре раза Христос, но всегда в разговорной форме «клянусь Христом» (per Crist – в переводе эти вводные слова иногда опущены), несколько раз апостолы и другие святые, но только в кощунственном контексте – призываемые для клятвы пли как покровители рыцарей и влюбленных. Зато славословие, обращенное в Евангелии к богородице, хозяйка гостиницы произносит о матери Гильема (ст. 1920 – 1921), а евангельские слова о неведающих и потому не имеющих греха, оказываются отнесенными к согрешающим против Амора (ст. 5588 – 5590). Точно так же христианская проповедь о ничтожности земных ценностей перед царством небесным заменяется на куртуазную – о ничтожности их перед любовью (ст. 3324 – 3330). За то, что дама не сразу поверила своему другу, ей надлежит каяться перед Амором (ст. 4540 – 4542). Амору начинают молиться, как Богу, а даме поклоняться, как деве Марии.
Направь он к милосердью бога,
А не к Амору мысль свою,
Иль к даме быть ему в раю.
(Ст. 4366 – 4368.)
О Гильеме, прошедшем обряд пострижения, говорится с насмешкой: «Служенье господу взамен служенья даме» (ст. 3818 – 3819). Обращения к богу преследуют, как правило, одну цель: добиться от него помощи Амору (ср., напр., ст. 5056 – 5070).
Не следует, однако, как поступают некоторые интерпретаторы, искать за этим что-то специфически вольтерьянское: помимо конкретной исторической ситуации, диктовавшей подобного рода мировоззрение, сам идеализированный характер куртуазной любви, уже у поздних трубадуров смыкающийся с почитанием девы Марии, как раз оправдывал или, по крайней мере, сглаживал перенесение в храм куртуазного действия. Однако ключ к правильному пониманию этих подстановок, не несущих в себе, разумеется, ничего сознательно антирелигиозного – что, впрочем, для средневекового сознания вообще немыслимо – лежит не в этом. Обыденное средневековое сознание, вопреки, может быть, распространенным представлениям, по природе своей глубоко плюралистично. Евангельскую заповедь «отдавать кесарю кесарево, а божье богу» оно склонно истолковывать не в изначальном уступительном смысле (то немногое, что ему положено, отдайте кесарю, все же остальное богу), а напротив, в расширительном: богу отдается только божье, в остальных же сферах следует руководствоваться их собственными законами, военными на войне, карнавальными на карнавале, куртуазными в мире куртуазии. Такой плюрализм находит философское обоснование в аверроистской мысли, с ее теорией сосуществования «двух противоположных истин». Чрезвычайно интересно, что по тому же принципу строится упоминавшийся уже трактат «О любви» Андрея Капеллана, в первых двух книгах которого куртуазная любовь провозглашается источником всяческого совершенства и добродетели, в третьей же порицается как путь ко всевозможному греху («Прозвенел колокольчик, и дети с посерьезневшими лицами возвращаются в класс», – писал по этому поводу С. С. Льюис [259]). Решающее значение имеет точка зрения и акцент: для средневекового сознания уловки Гильема, немыслимые в духовной повести, какой является написанная веком позже провансальская «История Варлаама и Иосафата», вполне уместны, без какого бы то ни было подрывания основ, в куртуазном – и в куртуазнейшем, каким является «Фламенка», – романе.
Гильем, решая – практически – в своем лице спор средневековых куртуазных казуистов о том, чья предпочтительнее любовь – рыцаря или духовного лица, – провозглашается в романе тем и другим одновременно: «И рыцарь ты, и клирик вместе» [260]. Как преданный церкви клирик он служит Амору и даме, однако церковь – вынужденное и, в конце концов, неподходящее место для такого служения. И едва только в ней отпадает надобность, он, как и его «набожная» подруга, охотно спускается в слегка инфернализованный, замкнутый подземными переходами и банями, с их традиционной символикой демонического, традиционный мирок, возникший как ответ на антикуртуазное поведение ревнивца.
«Фламенка», создававшаяся в эпоху заката трубадурской поэзии, вобрала в себя эту поэзию вместе с породившей ее куртуазной культурой.
Начиная роман в стихах протяженностью более 8000 строк, автор, должно быть, трезво оценил технические трудности предстоящей работы. Выбрав облегчающую читательское (или слушательское) восприятие парную рифмовку, он, однако, избежал вызываемой ею монотонности, отказавшись использовать в качестве элемента повествования законченное двустишие и постоянно варьируя интонационные приемы: смысловые единицы текста, как правило, распространены на несколько стихов, рифмующиеся строки смыслово разъединены и, наоборот, объединены с предшествующими или последующими, весьма часты анжамбеманы. Эти и некоторые другие приемы приводят к ритмическому разнообразию провансальского восьмисложника.
Отказавшись от обязательного чередования мужских и женских окончаний, автор добивается эффекта повествования, как бы освобожденного от всех формальных ограничений. Создается впечатление импровизационности, подкрепляемое порой прямым обращением к слушателю, как, например, «продолжить разрешите» (ст. 952), что дало некоторым исследователям повод утверждать, что «Фламенка» сочинялась для чтения перед аудиторией. Афористичная, насыщенная разговорными интонациями речь романа органично пользуется юридическим (см., например, ст. 5573 – 5580; 5591 – 5605) и схоластическим словарем эпохи («диалектичный мыслить метод» – одна из самых сильных сторон автора, ср. ст. 5442).
Изощренный литературный ход, вынуждающий влюбленных обмениваться за встречу в церкви всего одним коротким словом, вкладывает в их уста серию убыстряющихся строк, которые, будучи сведены воедино, реминисцируют построенную по тому же принципу коротких диалогических реплик известнейшую (и вызвавшую к жизни дальнейшие подражания [261]) песню трубадура Пейре Роджьера:
– Увы! – В чем боль? – Умру. – Чей грех?
– Любви. – К кому? – Да к вам. – Как быть?
– Лечить. – Но как? – Хитря. – Начни ж.
– Есть план. – Какой? – Придти. – Куда?
– В дом ванн. – Когда? – В удобный день.
– По мне.
Эта изысканная литературная реминисценция в растянутом на сотни строк, как бы анаграммированном в тексте диалоге влюбленных, не единственная в романе. Большой интерес представляет в этом отношении описание выступлений на свадебном пиру трубадуров и жонглеров, – здесь дается длиннейший перечень исполняемых ими произведений и их сюжетов (592 – 709), своего рода конспект средневековой хрестоматии (см. прим. 37 – 63). Свобода, с какой рассказчик привлекает для иллюстрации или усиления своей мысли тексты Овидия и Горация, всегда равноценна искусству, с каким он без нажима, «без швов» включает их в повествование. При этом точность таких цитат дает право говорить о хорошем знакомстве автора непосредственно с античными произведениями, а не только с их франко-провансальскими переложениями. Авторская личная нота слышится за описанием покровительства, оказываемого Гильемом жонглерам:
Безвестный ли, иль знаменитый
Жонглер был под его защитой,
Не голодал, не холодал,
У многих он любовь снискал,
Даря им лошадей иль платье.
(Ст. 1717 – 1721.)
– описание это предшествует восхвалению собственного, по-видимому, покровителя поэта. Гильем, конечно, и сам поэт (согласно куртуазным представлениям любовь и поэзия – одно): в конце романа он посылает Фламенке послание в стихах (чисто провансальский жанр, введенный трубадуром Арнаутом де Марейлем). Описание миниатюры в рукописи послания (ст. 7100 – 7112) изобличает в авторе знатока книжного дела; другой отрывок представляет знаменательную хвалу чтению, которое помогло Фламенке скрасить двухлетнее заточение, а Гильему преодолеть препятствия {ст. 4803 – 4838). Последнее утверждение -
И мог быть только книгочей
Придумщиком таких затей -
является своего рода автометаописанием самого автора, заимствовавшего мотив переодевания в священническое облачение, чтобы увидеть никогда не виденную им прежде возлюбленную – из друг ого дошедшего до нас провансальского куртуазного романа «Джауффре», а мотив подкопа, через который влюбленный проникает в башню, где его дама сидит за восемнадцатью замками, заточенная ревнивым мужем, – из старофранцузского фаблио «Рыцарь мышеловки» (этот сюжет распространен на востоке с древних времен).
Наследник блистательных трубадуров, автор владеет богатым арсеналом искусных технических средств-, стихл полны аллитераций и каламбуров, нередко рифмуются омонимы, время от времени одной и той же рифмой оперяется по четыре последовательных стиха. Упомянем столь очевидно вписывающийся в поэтику трубадуров, с характерным для нее филологическим экспериментированием, следующий прием: автор, выразительно играя слогами в словах azimans – магнит а amans – влюбленный (в нашем переводе: «магнит» и «манит») и обращаясь к их латинской этимологии, добивается неожиданного смыслового результата: любовь прочнее стали (ст. 2065 – 2110). Очарователен перенос елова в ст. 3445 – 3446, когда Гильем засыпает:
…да. с вами, дама, с ва…!» -
«Ми» не договорил.
Фламенка вспоминает произнесенное прислужником «увы» и, негодуя, каламбурит: «Готова крикнуть я:,.У, вы!"» (ст. 4131) – и затем: «Сказал он та«, чтоб я уныло, кляня судьбу свою, „у!" выла» (ст. 4201 – 4202). К сожалению, в рукописи не хватает двух листов с текстом любовного послания Гильема (вполне вероятно, что их мог вырвать случайный читатель для передачи своей даме): можно предположить, что это была кансона, демонстрировавшая изощренную поэтическую технику автора.
Вернемся в заключение к некоторым другим оценкам романа, принятым в науке, обсуждающей, в частности, вопрос его «историчности». Среди персонажей романа немало таких, которые в тон или иной степени отождествляются если не с реально существовавшими историческими лицами, то, по крайней мере, с представителями тех или иных владетельных феодальных семей. Таков сам Арчимбаут, принадлежащий к семье Бурбонов (давшей впоследствии королевскую династию), шесть последовательных представителей которых носили это имя в ту эпоху; любопытно, что в конце XII в. Гоше Вьеннский, муж Матильды Бурбонской, из ревности заточил свою жену в башню, и эта история получила скандальную известность. Точно так же многие отпрыски рода графов Неверских носили в то время имя Гильем. Все это вряд ли, однако, дает основание считать Фламенку романом «историческим», как на этом настаивал один из его исследователей [262]. Прав, скорее, другой специалист, доказывающий, что «автор как будто специально постарался свести вместе тридцать персонажей, которые, с точки зрения хронологии, ни в каком случае не могли быть собранными на турнире или в другом каком-либо месте на протяжении всего XIII столетия» [263]. Что же касается других характеристик – «роман нравов», «психологический роман», то, если последнее определение кажется нам вполне приемлемым – автор достигает большого мастерства в изображении психологии любовного переживания, которое в романе разворачивается во всей полноте своих красок – от любовного томления и ночных грез до торжества реализовавшейся страсти, – то первое может быть принято лишь с очень большими оговорками.