Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Журнал Наш Современник — 4 (2006) - Журнал Наш Современник 2006 #4

ModernLib.Net / Публицистика / Современник Журнал / Журнал Наш Современник 2006 #4 - Чтение (стр. 2)
Автор: Современник Журнал
Жанр: Публицистика
Серия: Журнал Наш Современник — 4 (2006)

 

 


      — Рубцов. Николай Михайлович Рубцов, если точнее. Русский поэт.
      И опять посоветовал не мешать общению творческих людей, коллег, точнее сказать, но комендант не послушался.
      Потом он во всех подробностях и не раз повествовал об этом возмутительном факте, а в докладной на имя ректора говорил об оскорблении культурных святынь. Настаивал на письменном объяснении преступника и примерном его наказании. Когда же ректор не внял его советам, то Циклоп в частных беседах упрекал и ректора — за попустительство и несерьёзность. Ведь таким, как Рубцов, дай волю, они самого генерального секретаря ЦК нашей партии споят!
      Рубцов же, когда у него допытывались, как он бражничал с классиками, лишь рассеянно улыбался. Самым настойчивым отвечал, что ничего плохого в этом не видит — подходящая ведь компания. Тем более что студентов в общаге не было, все уехали в институт, а мне те лекции ни к чему. Так он отвечал и ректору. Тот проверил расписание в день бражничанья и не то чтобы согласился, но промолчал. Основы научного коммунизма, введение в литературоведение, история КПСС, политэкономия развитого социализма — четыре пары, восемь часов скучищи для поэта. Ректор знал своих студентов, а студент Рубцов знал себе цену, к тому же общался не с какой-то шушерой, а с классиками, которых тоже знал, причём речь у них шла о проблемах современной литературы. Безделица, что ли? Ректор Иван Николаевич Серёгин, учёный-литературовед и добрейший человек, уже тогда тяжело больной (царствие ему небесное), согласился со студентом и оставил инцидент без последствий.
      Но с тех пор отношения бдительного коменданта и своевольного студента испортились, особенно когда Рубцова в 1964 году исключили из института за другие провинности, восстановив лишь в следующем году, да и то на заочном отделении. Приезжая в Москву в период между ссесиями по своим литературным делам, Рубцов жил в общежитии нелегально, и бдительный Циклоп, узнав об этом, выслеживал его, как охотник дикого зверя. Николай прятался в туалете, убегал на кухни, залезал под койки товарищей. Другой бы обозлился на коменданта по гроб жизни. Рубцов же и тут обошёлся добродушной иронией: “Все мы у Циклопа словно дети,/Он желает нас оберегать./Самое забавное на свете — /Это от Циклопа убегать”.
      Несмотря на неустроенность и вольный нрав, учился Рубцов всё же настойчиво и неплохо, много читал, а поэзию знал очень хорошо, причём не только классиков, но и талантливых современников, как живых, так и недавно почивших. У него есть стихи, где даны высокие и по-рубцовски своеобразные оценки поэтов: “О Пушкине”, “Дуэль” (о Лермонтове), “Приезд Тютчева”, “Я переписывать не стану” (о Фете и Тютчеве), “Памяти Анциферова”, “Последняя ночь” (о Дмитрие Кедрине) и др. Творчество Д. Кедрина и его трагический конец казались созвучны Рубцову, он читал наизусть некоторые его стихи и особенно хорошо драматическую поэму “Зодчие” — о строителях храма Василия Блаженного. “Как побил государь Золотую Орду под Казанью,/Указал на подворье своё приходить мастерам./И велел благодетель, — /гласит летописца сказанье, -/В память оной победы да выстроят каменный храм”.
      Спокойно-размеренным стихом, отмахивая рукой его ритмический строй, торжественно читал Рубцов о строительстве храма, о восхищении тогдашнего московского народа и самого царя Ивана Грозного дивной новостройкой сказочной красоты и особенно мастерством русских строителей, безвестных владимирских зодчих, статных, босых, молодых. Тут голос Рубцова напряженно зазвенел. А потом упал до трагического шепота. “И спросил благодетель: /“А можете ль сделать пригожей,/Благолепнее этого храма другой, говорю?”/И, тряхнув волосами, ответили зодчие:/”Можем! Прикажи, государь!”/И ударились в ноги царю./И тогда государь повелел ослепить этих зодчих,/Чтоб в земле его церковь стояла одна такова,/Чтобы в Суздальских землях и в землях Рязанских и прочих/Не поставили лучшего храма, чем храм Покрова!..” Последние строфы поэмы Николай дочитывал гневным полушепотом, а в конце махнул рукой и горестно заключил:
      — И такого поэта у нас убили неизвестно кто, непонятно за что, при невыясненных обстоятельствах. Да их и не выясняли, наверно. Сорок пятый год, недавно утихла мировая война, страна в развалинах, многие миллионы убитых и искалеченных, и что там ещё один погибший, хоть бы и поэт… Скромный, говорят, был, в заводской многотиражке в Мытищах сперва работал, там и жил…
      Валентин Сафонов позже вспоминал, что любовь к Кедрину у них с Рубцовым возникла ещё в пору флотской молодости, когда они учились стихам в литобъединении Североморской военной газеты. Кедрин ведь очень русский поэт, тонко чувствует язык, мастер. А Рубцов всегда ценил мастерство, даже в стихах говорил об этом, правда, шутливо, иронически: “…Творя бессмертное творенье,/Смиряя бойких рифм дожди,/Тружусь. И чувствую волненье/В своей прокуренной груди./Строптивый стих, как зверь страшенный,/Горбатясь, бьётся под рукой./Мой стиль, увы, несовершенный,/Но я ж не Пушкин, я другой…”.
      Запомнился мне ещё шутливый рассказ Рубцова о том, как он сдавал курсовой экзамен по современному русскому языку доценту Утехиной Нине Петровне.
      Учёная эта дама, полная, ухоженная умница, благоволила студентам, курила в коридоре вместе с нами, но главное, очень любила русский язык, замечала все неординарные надписи на заборах, в туалетах, на бортах автомобилей, запоминала меткие замечания в магазинах, на улице, в метро или автобусах. Мы тоже работали со словом и, следовательно, были её сообщниками, соратниками.
      На вопросы экзаменационного билета Рубцов ответил уверенно, и Утехина попросила прочитать его собственные стихи. Николай прочитал два стихотворения, она приятно удивилась и попросила прочитать ещё. Николай прочитал “Русский огонёк”. Утехина глядела на него, выпятив полные крашеные губы, уже с большим интересом, потом взяла зачётку, спросила с доброй улыбкой:
      — Откуда у вас такая душа, Рубцов?
      — Какая? — не понял Николай.
      — Большая, безразмерная. И к языку вы чутки, особенно к звуковой его стороне, к музыке. Вот бы ещё научных знаний побольше, теории. Вам говорят что-нибудь такие имена, как Греч, Корш, Даль, Бодуэн де Куртенэ?
      — Да, но это, кажется, больше к теории, к языкознанию…
      — В общем отчасти верно. А всё-таки?
      — Ну Даля кто же не знает! Владимир Иванович подарил нам такой богатый словарь, он присутствовал при кончине Пушкина… А Греч — это тот, что в “Сыне Отечества” и “Северной пчеле”, друг Булгарина и враг Пушкина, да?
      — Да, но он был ещё и автором “Практической русской грамматики”, “Чтений о русском языке”…
      — Этот немец?
      — Что ж, Даль ведь тоже был немец… А что вы скажете о Бодуэне де Куртенэ, о Розентале и Чикобаве?
      Николай вздохнул и сокрушенно покачал лысой головушкой:
      — Господи, кто только не занимался у нас русским языком!
      Утехина засмеялась и вернула ему зачётку с хорошей оценкой:
      — Талантливые у вас стихи, Рубцов, сердечные. “За всё добро расплатимся добром, за всю любовь расплатимся любовью”. Спасибо. Жаль только, в жизни за добро нередко приходится горько расплачиваться, а за любовь ещё горше, ещё дороже. Особенно таким, как вы, Рубцов. С таких взыскивается полной мерой.
      — Почему, Нина Петровна?
      — Искренний вы, открытый со всех сторон. Незащищённый.
      — Но почему именно это наказывается?
      — Если бы знать…
      Славная она была, Нина Петровна Утехина, приметливая наша учительница современного русского языка, обаятельная учёная дама. Тоже, увы, покойная и тоже умершая рано, до времени.
      И ещё одна картинка, последняя. Самая обычная в нашем общежитии — студенческий междусобойчик с участием Николая Рубцова. Помнится, в шестьдесят шестом году, когда наш курс доживал последние месяцы перед выпуском, а Рубцов учился на заочном и вот приехал на очередную сессию.
      Собрались в этот раз у меня в комнате, потому что накануне я получил в “Известиях” гонорар за внутренние рецензии на литературный самотёк, и пирушка собиралась за мой счёт. Расположились за круглым обеденным столом. И сперва только четверо: Валентин Сафонов, его младший брат Эрнст, тоже плотный очкастый прозаик, Николай Рубцов, с гитарой между колен, и аз грешный. Вскоре на песенный огонёк стали заходить наши приятели, рассаживаясь кто на кровати, кто на тумбочки, кто за письменным столом, а кто прямо на полу, у батареи парового отопления.
      Студенческие наши пирушки, конечно же, были очень скромными — несколько бутылок водки, хлеб, лук, килька пряного посола, ну ещё отварная картошка, — но сейчас, много лет спустя, эти пирушки кажутся мне весёлыми, интересными, содержательными, даже богатыми. Где ещё, как не на таком междусобойчике услышишь новые стихи, песни, частушки, анекдоты; где, как не здесь, станешь участником диспутов на экономические, политические и международные темы, не говоря уже о литературных; многодумный критик или серьёзный прозаик не станет читать здесь статью, рассказ или отрывок из романа. Но краткие их авторефераты будут изложены живо, занимательно; а сколько заверений в дружбе и профессиональном товариществе тут услышишь, а каким находчивым и говорливым неожиданно окажется вечный молчун из группы переводчиков, которого ты принимал за пустое место!.. Вдобавок ко всему ты уйдёшь отсюда не то чтобы сытым до отвала, но всё же не голодным, весело захорошевшим. Ты ведь не есть сюда шёл, даже не пить, а вот же и выпил — к тем первым бутылкам поднесли ещё несколько. Магазин рядом, сбегать дело минутное — и закусил прилично: не только хлеб и зелёный лук были, но и отварной рассыпчатой картошки полведерная кастрюля, да ещё килька развесная, пряная, каспийская. Настоящая рыбья мать. На рубль сто штук! Что ещё надо советскому студенту, интеллектуальному пролетарию, гегемону столичной молодёжи? Песню?.. И вот Рубцов склонился над гитарой, весело и легко завёл:
 
      Стукнешь по карману — не звенит,
      Стукнешь по другому — не слыхать.
      В коммунизма солнечный зенит
      Полетели мысли отдыхать.
 
      Вот так она звучала тогда, эта песня, Рубцов ещё не думал о Ялте и отдыхе у моря, а о коммунизме ему с детства прожужжали уши. В книжке цензура заставила поправить эти стихи, нам же он пел живые, не тронутые чужой волей.
 
      Память отбивается от рук,
      Молодость уходит из-под ног,
      Солнышко описывает круг -
      Жизненный отсчитывает срок.
 
      Но очнусь и выйду за порог
      И пойду на ветер, на откос
      О печали пройденных дорог
      Шелестеть остатками волос.
 
      Как усталая птица, склонив набок голову, он пощипывал струны гитары и пел негромко, раздумчиво:
 
      Привет, Россия — родина моя!
      Как под твоей мне радостно листвою!
      И пенья нет, но ясно слышу я
      Незримых певчих пенье хоровое…
      Как будто ветер гнал меня по ней,
      По всей земле — по сёлам и столицам!
      Я сильный был, но ветер был сильней,
      И я нигде не мог остановиться…
 
      А порой он не пел, а исполнял речитативом под собственный аккомпанемент новое стихотворение:
 
      Мы сваливать не вправе
      Вину свою на жизнь.
      Кто едет, тот и правит,
      Поехал, так держись!
      Я повода оставил.
      Смотрю другим вослед.
      Сам ехал бы и правил,
      Да мне дороги нет…
 
      Любимой в нашем кругу была его сказочно простая, необыкновенно доверчивая, ласковая песня “В горнице”. Кроткая, как молитва.
 
      В горнице моей светло.
      Это от ночной звезды.
      Матушка возьмёт ведро,
      Молча принесёт воды…
 
      Красные цветы мои
      В садике завяли все.
      Лодка на речной мели
      Скоро догниёт совсем.
 
      Дремлет на стене моей
      Ивы кружевная тень,
      Завтра у меня под ней
      Будет хлопотливый день.
 
      Буду поливать цветы,
      Думать о своей судьбе,
      Буду до ночной звезды
      Лодку мастерить себе…
 
      — Ах, Коля, какой ты кудесник! Хозяин, наливай. А то заслушались, интервал надо соблюдать, девять секунд давно прошли!..
      Одобрительный шум, гам, звон стаканов, тосты в честь настоящей поэзии, в честь такого таланта. Говорят больше, чем слушают, и чаще не слышат, что говорят… Какого таланта? Ну, большого, хорошего… А у нас таланты маленькие и плохие, да?.. Не заводись, имей совесть!.. Верно! Все мы талантливы, но ведь по-разному, ребята, по-скромному. А Николай — явно, ярко, по-своему… А мы — как, и мы по-своему… Нет, мы больше хором, а он — скиталец, бродяга, песни любит и в стихах у него больше перелётные птицы да кони. А кошек и собак, как у Есенина, нет совсем. Упомянута одна, но и та с усмешкой: “Да! Собака друг человеку./Одному. А другому — враг”. Вот ведь!
      Рубцов смеялся звонко, заливисто, он был в дружеском окружении, он весело принимал эту оценку своего творчества, радовался, что его легко прислоняют к Есенину, и он читал и напевал свои стихи под гитару, прерываясь, чтобы выпить, покурить или принять участие в разговорах — они становились оживлённей и громче.
      — А вот ещё Пушкин был, Александр Сергеевич, тоже поэт вроде неплохой, а? — вступил серьёзный и насмешливый Эрнст Сафонов. — И, что характерно, прозу умел писать хорошую, статьи…
      — Язва же ты, старик! Но главной в литературе останется всё же проза. — Это Андрей Павлов, прозаик из Куйбышева, тоже серьёзный и самый старший среди нас. — Достоевский, Толстой, Чехов — как без них? А наш Шолохов, например?..
      Ему возразил весёлый и быстрый наш однокурсник Евгений Антошкин, лет на десять моложе Павлова, к тому же поэт:
      — Нет, Андрей, поэзия первей прозы: от неё и песня, и молитва, и ритуальные плачи-причитания. Так, хозяин?
      — Так, — подтвердил я. — Поэзия выше всех жанров литературы. За поэзией, а вернее, над поэзией пойдёт музыка, над музыкой — душа человеческая, над душой — Бог! Так, Коля?
      — Утверждаю, — засмеялся Рубцов, — наливай за поэзию!
      Опять весёлый шум, гам, стеклянный звон, тосты, объятья, ты меня уважаешь, старик, да мы братья по гроб жизни, Коля, давай что-нибудь всеобщее, давай о будущем…
 
      Ах, что я делаю, зачем я мучаю
      Больной и маленький мой организм?
      Да по какому же такому случаю,
      Ведь люди борются за коммунизм.
      Скот размножается, пшеница мелется,
      И все на правильном своём пути -
      Так замети меня, метель-метелица,
      Ох, замети меня, ох, замети!
      Я пил на полюсе, пил на экваторе,
      Пил на всём жизненном своём пути -
      Так замети ж меня к любимой матери,
      Метель-метелица, ох, замети!
 
      Одобрительный шум смирил, сверкнув очками, солидный Сафонов. Конечно же, опять Эрнст — он всегда впереди старшего Валентина.
      — А вот Лермонтов ещё был, Михаил Юрьевич, тоже неплохой поэт, а?
      — Лермонтов — не поэт, Лермонтов — демон, небожитель, его стихи, его песни, молитвы, его поэмы, да разве ж можно тут сравнивать кого!
      И опять разговор стал всеобщим, кто во что горазд. Судьба Лермонтова связана с судьбой России, имя его драматично для нас, его юбилейные годовщины оборачиваются мировыми драмами. В девятьсот четырнадцатом, в столетие со дня рождения — Первая мировая война, в сорок первом собрались отметить столетие со дня смерти — Вторая мировая война! Мистика? Почему же только с ним эта мистика?.. Возьмите, например, его “Маскарад”. В конце февраля семнадцатого премьера этого спектакля, и тут на тебе — Февральская революция, начало развала России. А в сорок первом премьера случилась даже 22 июня — день в день с началом войны с фашистами. Через 25 лет, в 1991 году, будет 150-летие со дня смерти Лермонтова. Запомните, ребята: обязательно случится у нас великая катастрофа!.. Ох, друзья мои, договоримся мы хрен знает до чего, впору плакать. Перейдём на частушки. “Ах, лапти мои, лапоточки мои! Приходи ко мне, милёнок, ставить точки над “I” …” Не надо мелочевки, сядь… Послушаем ещё Николая. Коля, о журавлях, если можно. Коля запевает о журавлях, и воцаряется тишина, мы невольно заводим глаза к потолку, откуда вот-вот польются знакомые журавлиные клики.
 
      …Широко по Руси предназначенный срок увяданья
      Возвещают они, как сказание древних страниц.
      Всё, что есть на душе, до конца выражает рыданье
      И высокий полёт этих гордых прославленных птиц.
      Широко на Руси машут птицам согласные руки.
      И забытость болот, и утраты знобящих полей -
      Это выразят все, как сказанье, небесные звуки,
      Далеко разгласит улетающий плач журавлей…
 
      Чистая, душевная, дивная песня, знакомая-знакомая. Будто вечная.
      Сорок лет скоро пройдёт со времени той студенческой вечеринки, и с тех пор как-то нечаянно, незаметно скрылась наша молодость, а для некоторых и жизнь. Но рубцовские стихи и песни всё звучат и звучат с прежней чистотой и нежностью, как те весенние, из колючего терновника, соловьиные трели среди лесной птичьей разноголосицы.

ВИКТОР ЛИХОНОСОВ ПРОЩАЙ, ТАМАНЬ?

      Все эти господа не прочли и четырёх книг за свою жизнь.
      Стендаль
 
      Тем, кто поклоняется своей национальной истории и культуре, защищает её, кто не смиряется с “государственной необходимостью” наступать железной ногой на святыни, кто с умом прочитал горы книг и усвоил достоинство родной и мировой культуры, всё время приходится “обращаться за помощью”, посылать письма “ответственным товарищам”, которых ещё в ХIХ веке так хорошо разглядел Стендаль. Да, писать, объяснять и умолять, порою благодарить за случайную мизерную поддержку. Это хорошо, если “ответственные” — местные и немножко сочувствуют пенатам. А если они чужие?
      На Кубани всё меньше аборигенов, кубанских казаков и адыгов, казачество за годы советской власти растаяло и живёт незаметно, само себя не осознавая, и куда ни пойдёшь — начальство почти всюду приезжее. Они нагрели себе гнёздышко на юге, возле моря и гор, у тихих речек, в горах и станицах, не нарадуются (о, куда они попали!), часто произносят в тостах “богатая земля”, но сама историческая земля эта для них не святая, и все воспоминания коренных жителей о праотцах и порядках ни о чём их душе не говорят, родных слёз не вызывают, святые кубанские даты, славные герои забытыми не кажутся — в сознании одна курортная пустота!
      Эти господа, понастроившие на плодоносных кубанских землях и на горных холмах особняков, даже в острые мгновения истории не чувствуют себя р у с с к и м и, хотя в анкетах механически пишут это слово.
      Много народов оккупировало Тамань под временное кочевье. Аланы, греки, хазары, генуэзцы, турки. Обрели и укрепили приморский угол запорожцы. Но вот наскочили, выявились новые невиданные захватчики, и национальность у них особая: хищники, воры, предатели.
      Началось это после переворота в 1991 году.
      Последние прихвостни социализма в одну ночь стали созидателями капитализма. Стало не страшно выгребать из личных сейфов тайные накопления, отсчитывать взяточные суммы за всякие подписи и штампы, выкупать у бабушек или нарезать от колхозов огороды и завозить туда итальянский кирпич для дворцов. В Темрюке и по окрестностям стали возникать памятники, единственные по назначению в новейшей истории: внутри можно спать, завтракать и обедать, справлять нужду и принимать равных себе по богатству гостей. История, возможно, не забудет, как идейно переодевшиеся советские татаро-монголы не из диких степей, а из вчерашних номенклатурных кабинетов вторглись на родную землю с мешками украденных денег и вонзили копья в 629 гектаров.
      И на земле Таманской, на последней пяди Киевской Руси, затеяна была к 200-летию высадки запорожцев грандиозная стройка терминала “Темрюкнефтегаз”.
      Большие деньги потекли в терминал. Они и потопили все. Газеты были подкуплены в первую очередь. Заголовки статей задавили упрёком патриотов Тамани, выходивших на митинг протеста. “Уникальный шанс”, “Для производства и людей”, “Чисты их помыслы”, “Выйдем ли мы из пещеры?”. В Тамань с неба спустились одни благодетели.
      “Мы все ещё бедны. А деньги пойдут школам и больницам, на строительство жилья и помощь малоимущим. И это деньги, которые пока что горят вместе с газом в тюменских факелах”.
      А ведь знали, что больше всего денег пойдет не на благотворительность, а в собственный карман. Миллионы! Бухгалтерия добра была обманом с самого начала.
      Но какими словами закидали народ:
      “Выйдем ли мы из пещеры?”. “Считаю, что если народ не стремится к прогрессу, он обречён”.
      “После поездки в Финляндию я возвратился в нашу станицу, к нашей печальной действительности, к нашему быту и укладу жизни, словно в пещеру, словно в каменный век”*.
      “Слушаю тех, кто на каждом углу кричит: мол, терминал — это катастрофа, и думаю, что мы или лишены способности к простому анализу, или не хотим видеть жизнь такой, какая она есть…”.
      “…мы отстали во всём и по укладу жизни отброшены назад по сравнению с цивилизованным миром на добрую сотню лет. Нам не надо бояться прогресса, когда-то надо начинать. Финляндия, к примеру, была самой отсталой окраиной Российской империи, а сейчас на нашем сырье разбогатела, жизнь сумела построить на зависть…”**.
      “НЕ ОСКУДЕЕТ РУКА” — заголовок похвальной статьи о терминалистах “Темрюкнефтегаза”. “В сущности, именно с благотворительной деятельности и начал своё становление филиал “Темрюкнефтегаз”.
      Да, починили крышу Покровской церкви. И настоятель о. Павел, приехавший в Тамань из Белоруссии, горячо защищал идею терминала.
      “Разве терминала надо бояться, разве от него беда исходит? Не это страшно, а то, что пустота коснулась душ человеческих, что скверна разъедает сердца людей и живут они теперь без божьего благословения***, без божьей благодати, без душевного успокоения и неповторимого чувства возвышенности и благочестия.
      …Так не это ли страшнее терминала? Кстати, люди верующие к будущему строительству относятся с пониманием и верой. На всё воля божья. По заветам Господа нашего, любое деяние, направленное на благо людей, дело богоугодное.
      …И, пожалуй, по-настоящему ощутимую помощь получаем от “Темрюкнефтегаза”, который начал свою деятельность с благотворительности. Люди, работающие там, внушают доверие чистотой своих помыслов. Поддержим их, дорогие соотечественники. Храни вас Бог!”.
      А жители протестовали, собирались на площади. Грешно противоречить святым отцам, их византийской политике, но с кем же вы, батюшка, — с народом или с начальством, не умеющим сложить для молитвы персты? Терминал — бесово-чернобыльское деяние на последнем клочке Киевской Руси (после отпадения Украины). Меня не удивляют бухгалтеры ельцинской поры, спецы разных мастей. Мою душу клонят к печали пастыри, историки, писатели, музейщики, мотивом всей жизни которых должны звучать слова Господа: “…и не хлебом единым жив человек…”. В этом их миссия — служить духу, истине, красоте, памяти о “воде протекшей”. Хозяева будут обещать златые горы, ковырять землю — что с них взять? Но мы-то не можем осенить благословением склад и хозяйственные дворы, поставленные на древних могилах. Иначе… для чего мы существуем?
      Некоторые простаки тотчас поверили в блага земные и захлопали в ладоши. Простаки — это великое горе в любой земле. В революцию они подхватывают лозунги “Земля — крестьянам” и не могут представить, что землю отнимут. Простаки пошли за Ельциным, не понимая, что такой ухарь погубит страну.
      Попалось на удочку и расхваставшееся своим возрождением казачество. Что вдруг стряслось с потомками запорожцев? Кишка тонка в борьбе с бесураманами? Перевелись писари, и некому составить складное письмо турецкому султану в районе? Ну и казачество… Топнули бы чугунно: не допустим этой нефтегазовой гадости! не дадим пакостить нашу землю! Нет, скисли казаки, сделались мягкими, как телятина. Не радо ли обогащению за счёт угнетения таманской святыни и верховное казачество? Помалкивали вожди. Наказный атаман Бабыч открыл в 1908 году Тузлянскую грязелечебницу — для здоровья казаков; терминал принесёт смрадную заразу — и все большие и малые атаманы при царе Ельцине отвели очи. Историю-то свою надо любить не только по торжественным дням. Так?
      Слава Богу, авантюра как-то сама незаметно прикрылась, исчезла куда-то громоздкая техника, закрылась контора, всё вроде кончилось.
      Вдруг появились новые татаро-монголы — фирма “Тольяттиазот”. И всё те же речи: “Через два года вы Тамань не узнаете”.
      Нынче почти все воротилы — академики, доктора наук, президенты, авторы самодельных книг. И те же журналисты обслуживают их. Одни и те же газеты.
      В 2002 году загремело на Тамани странное имя: Махлай!
      Послушайте, что он сказал: “Жить так, как живёт сегодня Тамань, в ХХI веке стыдно”.
      Пришёл радетель земли таманской, правда? Да, снова пришёл какой-то в доску родной человек, заботливый и чуткий. Наверное, уже на другой день прямо от стыда сгорел: как бедно живут люди! Надо помочь. Устроит коммуникации, возведёт зерновые терминалы, и тогда “уверяю вас, на Тамань пойдут инвесторы”. И подумать только: “Приняли на работу больше ста жителей”. Это Махлай назовёт “новыми рабочими местами”. О, что ещё будет! “Появятся курортные базы, санатории и туристические комплексы. Через два года берег будет другим: прекрасные дороги, санатории, прогулочные катера и обустроенный берег. Это другая жизнь”.
      Все поняли? “Другая жизнь”. Другая! Сытая, удобная. Кто против? Махлай пришёл — радуйтесь ! Он ведь ещё в Тольятти понял, что “потомки казаков, высадившиеся здесь, заслуживают другой жизни”. Другой, слышите? Богатой, как у самого Махлая. “Развивать социалку” — его великая цель. “Приезжайте на Тамань через два года, — повторял он всем газетам, — и вы её не узнаете”.
      “Я открыл для себя Тамань, познакомился с её историей, прочитал библиотеку книг. И очаровался, влюбился в этот уникальный уголок земли”. Наконец-то в окрестностях Тамани после преподобного Никона, Палласа, Лермонтова, Пушкина, Дюбуа де Монпере, Сумарокова и других путешественников появился богатырь, который, наверное, построит дом и будет жить здесь, работать и украшать великую землю. Сам батько Кондратенко благословил его на немокрое дело. Так говорят.
      Я выпячиваю Махлая, а виноватых-то пруд пруди.
      Не через два года, а через три увидел я Тамань.
      И не узнал!
      Какие исковерканные мы люди, русские! Какое у нас повсеместное пустое, исторически неграмотное, скачущее по мероприятиям начальство, как оно не любит читать книги и терпит культуру как вынужденное зло! Почему они такие? Где они родились, где живут и будут умирать? Или они уедут (а то и удерут от возмездия) в Англию, в Австрию, в Швейцарию? Ты им скажешь: как загадили Тамань, уничтожили её тихий облик! Они разведут руками, удивятся, опозорят вас: как?! Да вы гляньте, гляньте, какие дома выросли! Какой базар! Спуск от каменного Антона Головатого выложен плиткой! Вам бы только критиковать.
      И это русские люди?
      Тамань уже сейчас похожа на проходной двор, а что будет дальше?
      Чужие люди, натаскавшие в карман денег, захватывают прибрежные земли, выгодные усадьбы, строения, реликтовые исторические углы. Вдоль дороги у Сухого озера, почти до самой трёхэтажной гостиницы, которую тоже кто-то купил, поставлены каменные дома. Кто дал разрешение? Кто из Комитета охраны памятников проспал или за взятку позволил своей подписью губить историческую примету Тамани? “Да оно уже всё озеро продано! — говорят мне жители. — Застроят. Всё”.
      От площади, сбоку которой стоит на высоте памятный танк, хороший вид открывался на озеро и белые камешки домов на горизонте. Теперь на месте бывшего некрополя белые торговые ряды ларьков. От лермонтовского музейного подворья внизу по берегу — новые рестораны. Искупался, выпил, закусил, “оторвался”. Чьи рестораны? Темрюкских господ? Пристань (на государственной-то границе) отдана в частные руки. Генеральный план застройки Тамани никто не отменял, но он уже нарушен, растерзан вольностью богачей. От вековой древности скоро ничего не останется. Даже берег, последнее напоминание о Тмутаракани, будет загажен “индустрией туризма”. С некоторых пор буквально взбесились этой никчёмной идеей — “индустрией туризма”! Не сберечь ни одного спокойного клочка старой земли, всё застроить ларьками, пивными забегаловками, игорными домами, качать, качать деньгу, обещать народу блага “и новые рабочие места”, допускать беспредел, раз и навсегда засорить грохотом и шумом редкую приморскую тишину — вот мечта хозяев новой жизни!
      — Разрушено, — говорит почётный гражданин Темрюка, бывшая заведующая музеем Тамани, — во время строительства железной дороги под Темрюком одиннадцать древних захоронений, четыре селения.
      И никому не докажешь, что плохо, гадко не чувствовать заповедной драгоценности родной реликтовой стороны.
      * * *
      В середине ХIХ века 300 вёрст казались великим расстоянием для путешественника, и некто В. Ф. Золотаренко из станицы Васюринской мечтал осчастливить себя именно путешествием. Что же это был за конечный пункт? Дневничок, почти никому не известный, прозябающий в архиве, раскрывает нам возвышенную тайну: “Увижу ли я Тамань, так давно желанную? Да и можно ли не желать увидеть местечко, обильное достопамятностями не для одной только Черномории, а и для всей отечественной истории! Не занимательно ли постоять на возвышенности, там, где два моря соединяются вечными узами, там, где взор роскошно не знает, на чём ему остановиться, не отрадно ли покупаться в море; не приятно ли побывать в Керчи, в Крыму…”.
      Три дня проскучавший в Тамани Лермонтов не мог вообразить себе, что в “скверный городишко” многие десятилетия после него будут стремиться в томлении самые разные люди (чаще всего не писатели, а простые смертные). Что же витает над этой Таманью и что в ней самой прекрасного и магнитного? Вроде бы ничего такого.
      Всё, что век за веком видели скифы, греки, меоты, хазары, адыги, славяне, половцы, монголо-татары, венецианцы и генуэзцы, турки, запорожские казаки, что описали путешественники — Челеби, Ферран, Паллас, Дюбуа де Монпере, Ян Потоцкий, Сумароков, Сбитнев, Герц и др., — давным-давно переменилось, развалилось, исчезло. Что же чудесного в Таматрхе-Матархе-Тмутаракани-Тамани? Не знаю. Почему-то хочется гадать о ней, цитировать каждый листочек, наивно надеяться, что в нынешнее лето археологи найдут у обрыва что-то редкое, а где-то в архивах до сих пор обиженно ждёт чью-то счастливую руку ветхая рукопись о Тамани.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12