Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Наш Современник 2006 #2

ModernLib.Net / Публицистика / Современник Журнал / Наш Современник 2006 #2 - Чтение (стр. 4)
Автор: Современник Журнал
Жанр: Публицистика

 

 


      Я была на выставке Дали в Испании, огромной выставке в центре Мадрида, где собрали великое множество его полотен, чтобы великое множество народу могло посмотреть их, поспорить, поссориться между собой.
      Эти слоны нa курьих ножках и медузообразные часы, эти люди с песьими головами, эти петухи, переливающиеся в свиней, — эта вся мастерски выполненная фантасмагория была гениальна силой своего вызова миру, была отвратительна в своей неприкрытой алогичной наготе, была современна и вечна в каждом штрихе. И вся эта живопись была глубоко испанская, боль испанская — никакой другой быть бы не могла, восходя к Гойе и Beласкесу, бывая даже цитатою из них или их пересказом.
      Так и фантасмагорический Кузнецов глубоко славянский, порой цитата из былины или сказания, из “Повести временных лет”, из характера Кудеяра или Соловья-разбойника, недаром Кузнецов так любит свистеть в стихах:
 
      “Пересвист свистит яви с вымыслом…”
      “Я в недра твои ухожу свистя…”
      “И ветер свищет в голове пустопорожней…”
      “Мы полны соловьиного свиста…”
      “Только пули свистели меж строк,
      Оставляя в них привкус металла…”
      “Проходя мимо лжи и неверья
      И свистящих камней бытия…”
      “Чья, скажите, стрела на лету
      Ловит свист прошлогодней метели…”.
      Это я еще не все свисты собрала, их куда больше, если рыскать по книгам Кузнецова. Но собрала я их ему не в укор, а себе в поддержку, дабы, обозвав его разбойником, а он этого вправду заслуживает, сказать, что разбойники искони бывали на Руси добрыми молодцами, а обозвав ерником, сказать, что богатырю в ожидании подвига, кроме как ерничать, делать, увы, почему-то нечего.
      Поэт душевной боли, языческого мироощущения, он интуитивно привносит во все свои стихи дохристианский мир, потому так естественны в его простонародной речи, полной современных алогизмов, явления и герои не только русских, но и античных мифов, потому народные хоры в стихах предрекают его судьбу, подобно хорам греческих трагедий:
      За приход ты заплатишь судьбою,
      За уход ты заплатишь душой…
 
      Богатырь ненавидит своих врагов великодушной ненавистью сильного:
 
      Но не глядя по русскому нраву,
      По широкой привычке своей
      Я плевал на забвенье и славу
      И на подлую тень у дверей…,
 
      однако и себя не жалеет, предъявляя своему герою неробкий счет, казня его с исконной русской истуканной истовостью:
 
      — Гадать на тебя бесполезно.
      Уж столько глотала огней
      Под кожей сокрытая бездна
      Клубящейся крови твоей.
 
      Уж столько, живой или мертвый,
      На этой земле и на той
      Достал ты своей распростертой,
      Убил ты своей удалой.
 
      Среди современных неопределенно-личных творцов стоит он, неудобоваримый, не умещающийся в привычные понятия, раздражающий взгляды, привыкшие то ли к благостным картинкам, то ли к двусмысленным стереотипам разоблачительного рифмоплетства, подстраивающегося под конъюнктуру.
      Добрый молодец предполагает красну девицу. Идеальная девица для молодца есть некое подобие безропотной Ярославны, которая если и ропщет, то на разлуку с любимым, а уж на самого любимого — никогда. Такая Ярославна у нашего литературного Кудеяра — “спящая законная жена”.
      Характерная деталь: поэты и прозаики такого склада, как Кузнецов, разными, часто очень суровыми средствами, в последнее время провозглашают идею женской чистоты и верности в противовес злободневным идеям раскрепощения, свободы чувств, раскованности, столь широко распространившимся в западном мире и, как считается, влияющим на нас. Думаю, обе эти идеи стары как мир и друг друга не исключают, находя себе оправдание в тоже старых как мир противоречиях мужского начала. Кузнецов, утверждая свою Ярославну, тут же поворачивается в сторону: скучно ему проноситься, свистя, сквозь времена и веси рядом с неизменной верностью, рядом с безропотно тихой любовью. И возникает ничего не стыдящаяся, вольная любовь:
 
      Всё короче погожие дни,
      Все длинней моя тень за оградой.
      Снежный ком из своей простыни
      Ты слепила: — Держись или падай!
      И со смехом метнула в меня.
      Передачу твою удалую
      Я поймал среди белого дня,
      Словно белую грудь молодую.
 
      Не знаю в поэзии моего поколения стихов о любви более полнокровных, более дерзких и точных по чувствам, чем кузнецовские. У других обычно виден лишь герой, а героиня — всего лишь бочок коробка, о который зажигается всего-навсего спичка.
      Юрий же Кузнецов говорит с женщиной на равных. Он и Она у Кузнецова — два сильных, никогда не понимающих друга существа — что есть правда нашей разнополой природы:
      Я кину дом и молодость сгублю,
      Пойду один по родине шататься.
      Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться
      Над тем, что говорил тебе: люблю.
 
      Знаю в поэзии двадцатого века лишь один такой темперамент, клокочущий от всей бури чувств, порожденных любовью. Это Владимир Маяковский, сравнение с которым вряд ли понравится Юрию Кузнецову, существу весьма предубежденному, но в том-то и парадокс, что мы сами себя не видим, а в чужом глазу соломинка видна. Хотя то, о чем я сейчас скажу, далеко не соломинка: у Маяковского и у Кузнецова очень схожие темпераменты. На первый взгляд они направлены вроде бы в разные стороны, но это лишь на первый взгляд, и разность их касается лишь литературной политики, что немаловажно, но для поэта не самое главное. Мироощущение — связь земли и неба, женского и мужского начал, то есть физиология поэтического чувства, — у них близко. Вот любовные муки Маяковского:
      Рот зажму.
      Крик ни один им
      Не выпущу из искусанных губ я.
      Привяжи меня к кометам,
      как к хвостам лошадиным,
      и вымчи,
      рвя о звездные зубья…
      Делай что хочешь.
      Хочешь, четвертуй.
      Я сам тебе, праведный, руки вымою.
      Только -
      слышишь! -
      убери проклятую ту,
      которую сделал моей любимою!
 
      Судите сами о внутреннем сходстве — для меня оно несомненно. Но вот еще строки:
      Кровь дышала жадно и глубоко,
      И дымилась страсть из-под ногтей,
      И летал то низко, то высоко
      Треугольник русых журавлей…
 
      Где они, как тень под небесами,
      Журавли, отпущенные мной?…
      Ты одна стоишь перед глазами,
      Как звезда стоит перед землей.
 
      Как неожиданно из-за плеча Кудеяра выглянул здесь нежный, стеснительный в печали юноша-романтик.
      Пусть Юрий Кузнецов плетет что угодно про женщин, пишущих стихи, подражательниц, истеричек и рукодельниц, — не могу на это обижаться: он по-своему прав, расставил нас довольно точно — он ведь тоже хороший рукодельник. Я благодарна ему за то, что он, может быть, единственный из современных поэтов, своим отрицанием обратил внимание на пишущую женщину. В этом отрицании — признание, если уметь читать Кузнецова, даже некий задор признания, поиск созвучной женской души, равной по силе, может быть, в чем-то более сильной.
      Если он не нашел эту душу — его ли вина?
      Сапоги повешенного солдата, сами идущие по земле, рука с часами, торчащая из земли, указывая час, тень женщины, убитая во сне, отец, идущий облаком пыли, Сергий Радонежский, вырезанный из тела боярыни, чтобы доспеть на солнце, песня ракушек про богиню в дырявом мешке, череп отца, из которого пьет герой, плавник, носящийся под землей и перерезающий корни всему живому, — все эти дадаистские приемы, интуитивно освоенные Кузнецовым, служат простым, простейшим и вечно живым истинам: все той же поэтической боли за землю свою и за волю свою.
      Кровное чувство земли, не благостно-сладкое, а уверенно-злое, ибо в любви к отечеству без ненависти не прожить, ведет перо Кузнецова к грубым земным прозрениям, отнюдь не пессимистического характера:
 
      Птица по небу летает.
      Поперек хвоста мертвец.
      Что увидит, то сметает.
      Звать ее: всему конец.
 
      Над горою пролетала,
      Повела одним крылом -
      И горы как не бывало
      Ни в грядущем, ни в былом.
 
      Над страною пролетала,
      Повела другим крылом -
      И страны как не бывало
      Ни в грядущем, ни в былом.
 
      Увидала струйку дыма -
      На пригорке дом стоит,
      И весьма невозмутимо
      На крыльце мужик сидит.
 
      Птица нехотя махнула,
      Повела крылом слегка
      И рассеянно взглянула
      Из большого далека.
 
      Видит ту же струйку дыма -
      На пригорке дом стоит,
      И мужик невозмутимо
      Как сидел, так и сидит.
 
      С диким криком распластала
      Крылья шумные над ним,
      В клочья воздух разметала.
      А мужик невозмутим.
 
      — Ты,- кричит,- хотя бы глянул,
      Над тобой — всему конец!
      — Смерть глядит! — сказал и грянул
      Прямо на землю мертвец.
 
      Отвечал мужик, зевая:
      — А по мне на все чихать!
      Ты чего такая злая?
      Полно крыльями махать.
 
      Злая, ожесточенная любовь и знание народного характера, старинных преданий и современных анекдотов своего народа могли продиктовать Кузнецову это замечательное стихотворение. Оно точно объясняет тайну и загадку славянской души, ее бесстрашие и беззащитную уверенность в незыблемости своего мира. Если хотите, это стихи и о войне, и о чернобыльской катастрофе.
      Что касается последней, то Кузнецов, по-моему, как никто другой в нашей современной поэзии, красками слова умеет выразить состояние атомного века.
      Он подлинный авангардист в слове, но так как чувства его архаичны, то читающая публика, умеющая читать лишь то, что в тексте, возмущаясь содержанием, не желает принимать форму или, напротив, принимает ее, отрывая от содержания: не отказывая Кузнецову в определенном даровании, возмущается его мироощущением.
      А ведь понятие “мое мнение единственно верное” — издавна признак бескультурья. Прочесть “он пил из черепа отца” плоско, без подтекста — значит не прочесть ничего.
      Иной, правда, и подтекст прочтет как ему захочется. Вот и спорят: пить или не пить из черепа отца, нравственно это или безнравственно. Эта горькая кошмарная метафора вообще спора не предполагает: безнравственны спорящие о ней, ибо рассуждают о том, о чем нужно молчать, молчать и слушать поэта или не слушать его, если противно.
      Думаю, в свое время современников Маяковского раздражали его строки:
 
      Как чашу вина в застольной здравице,
      подъемлю
      стихами наполненный череп.
 
      А что тогда говорить о строке Маяковского:
      Я люблю смотреть, как умирают дети.
      Даже славящийся своей тонкостью критик Лев Аннинский готов вменять ее Maяковскому в вину, даже он читает ее прямо, плоско, не видит, что ли, в слове “люблю” слова “ненавижу”?
      Давняя истина: уметь читать — это ещё не значит уметь понимать написанное.
      Он ниспровергает Пушкина! Последний от этого ниспровержения не шелохнется, как не шелохнулся он от ниспровержений Маяковского и его современников.
      Как не видят те, кто возмущается Кузнецовым, что и его отношение к Пушкину — обратная сторона любви. Тот же прием, что с женщинами-поэтессами. Отрицая — признает.
      Эта форма литературного отношения в нашем приземленном обществе, много рассуждающем о духовности, но плохо представляющем, что такое духовность, забыта, а ведь еще недавно Толстой разоблачал Шекспира так, что тянуло читать и читать Шекспира.
      Верно то, что “жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда”, — слова из народной песни опровергают смысл симоновского стихотворения. Почему же об этом нельзя сказать без опасения быть обвиненным во всех смертных грехах?
      Да и Симонов по-своему прав, он ведь выразил стихотворением “Жди меня” не материнское чувство, а чувство мужчины, готового умереть, однако всею плотью, а не духом любящего жизнь. Взрослая мужская плоть, охваченная неприятием возможной смерти, не материнской ласки жаждет — это как пить дать, этим и объясняется огромный успех в свое время симоновского стихотворения.
      Может быть, резкий, раздражающий глаз и слух опыт Юрия Кузнецова тем и важен сегодня — как, впрочем, таковые опыты важны были во всяком сложившемся и отрегулированном обществе, склонном к “стабилизации”, — что поэт бросает вызов обществу и оно, такое широкое и глубокое в понимании поэтических вызовов девятнадцатого века, в сегодняшнем дне — то же обывательское болото: ах, нас не тронь, наших идеалов не задень!
      А Кузнецов их и не задевает, просто смотрит на них глубже, чем принято смотреть.
      Сравнивая Кузнецова с великим Владимиром Маяковским и усматривая некое сходство темпераментов, не могу не видеть, что там, где у Маяковского сила завершенная, у Кузнецова она в развитии, в процессе набора собственной высоты. А есть в литературе другой поэт, с которым у Кузнецова, несомненно, по-моему, сходство в образной структуре слова. Это Лев Мей. Судите сами:
 
      Оглянулась девка -
      И сама не рада:
      Кто-то за спиною
      Вырос из земли…
      На губах издевка,
      А глаза без взгляда,
      Волосы копною, борода в пыли.
      Вот схватил и стиснул…
      Да она рванулась.
      “Аль серпа хотелось,
      На тебе, лови!”
      Серп блеснул и свистнул…
      Пыль слегка шатнулась,
      Да и разлетелась…
      Только серп в крови…
 
      Мей — поэт, не прочитанный нашим временем, с его страстным чувством к русскому фольклору, с налетом грубой мистики, тут же переходящей в грубую реальность, откликается в Кузнецове весьма современно, и, по-моему, строки Мея “чтоб в тебе под воскреснувшей фрескою вечность духа прозрел человек” написаны им “под явным влиянием Юрия Кузнецова”.
      Вообще-то я не собиралась его защищать. Хочет эпатировать читателя? Знает, на что идет. Вызывает огонь на себя? Значит, так ему надо. Я хотела лишь обратить внимание того, кто читает эти строки: живет на русской земле поэт могучих возможностей, далеко не до конца проявленных, сидит Илья Муромец на печи, ерничает, силой играет. Поэт будущего? Предтеча нового Поэта?
      Откуда в нем атомные предчувствия? Да и как им не быть в наше время. Не у него одного они. Но у него уж очень зримо:
 
      Вспылит земля на резком повороте,
      И отлетит живая злоба дня.
      За эту пыль, за эту смерть в полете
      Я всех прощу… Но кто простит меня?
 
      Или:
 
      Терпкое солнце деревни.
      Окна до неба стоят.
      Птица растаяла в небе -
      Перья от птицы — летят.
 
      Дерзкой силы поэт, и в этом смысле он действительно один, а кто ему подражает — таких развелось видимо-невидимо — “обман и подделка”.
      Кстати, подражать ему нетрудно: два, три гиперболических приема, старинный колорит — и пожалуйте, “стих под Кузнецова”. Интонацию тоже умеют подделывать и подражатели, и пародисты. А она у него весьма терпка:
      Я скатаю родину в яйцо
      И оставлю чуждые пределы,
      И пройду за вечное кольцо,
      Где никто в лицо не мечет стрелы.
 
      Раскатаю родину свою,
      Разбужу ее приветным словом
      И легко и звонко запою,
      Ибо все на свете станет новым.
      Вот тоже в наше время полузабытое мастерство — из обычных, затертых слов высекать поэзию. Этому научить нельзя.
      “Ни рано ни поздно” — называется одна из его последних книг. Довольно точно сказано. Ни рано ни поздно — в самый раз явился он на весьма поблекшем небосклоне современной поэзии, на исходe века, когда объективно наступило не время поэзии и когда переоценка ценностей, касаясь близкого времени, волей-неволей уводит в глубь веков: дабы постигнуть завтра, нужно познать вчера. И позавчера.

Николай Рачков ПЕСНЯ О РУССКОЙ ДЕРЕВНЕ

      “То плуг, то меч” — так назвал поэт-фронтовик Сергей Викулов книгу избранного, вышедшую накануне 60-летия Победы. Два первых для России слова, два великих символа.
      Родина С. Викулова — Вологодчина, деревушка в двадцати километрах от древнейшего на севере России городка Белозерска. Педучилище, армия, военное училище — это молодость. С 5 декабря 1941 года он уже на фронте, участвует в разгроме немцев под Москвой, обороняет Сталинград, освобождает Восточную Европу. День Победы встретил в Австрии.
      Но профессиональным военным — а такая линия жизни намечалась — не стал. Потому что его мобилизовала поэзия. Но не только поэзия. Начиная с 1967 года он один из руководителей журнала “Молодая гвардия”, а потом главный редактор “Нашего современника”, где за 20 лет работы авторами журнала стали Ю. Бондарев, В. Распутин, Ф. Абрамов, В. Шукшин, В. Пикуль, Е. Носов, В. Астафьев, В. Белов, В. Солоухин, О. Фокина, Н. Рубцов… А сколько молодых дарований приветил Викулов как редактор, сколько литературных талантов разглядел в “глубинке” и дал им “зеленую улицу” в литературе! И при всем при том оставался поэтом, крестьянином и солдатом, который, целуя знамя полка, благоговейно шепчет:
 
      И нам казалось в миг тот самый -
      ты помнишь это, старина? -
      что мы целуем руку мамы,
      которая на всех — одна.
      И как ее благословенье
      нам был наш стяг… И потому
      мы становились на колени,
      чтобы притронуться к нему.
 
      И все-таки боевой офицер Викулов, вернувшись с войны, пишет чаще не о фронтовых буднях, не о боях, а о драматических судьбах деревенского люда, о женщине русской, оставшейся без мужика, выдюжившей в голоде и в холоде, вырастившей детишек, надорвавшей силы в непомерном труде. Вот она, послевоенная деревня, с которой столкнулся, придя с фронта, ее кровный сын и заступник, вот оно, женское послевоенное “веселье”, где даже гармонистом (научила всему нужда) — “толстушка Христя”.
 
      А тоска велика, без меры.
      Встанут в круг, подперев бока, -
      сами дамы и кавалеры,
      ни единого мужика.
 
      Русские женщины! Вряд ли кто еще после Некрасова сумел с такой любовью и болью воспеть их — честных и чистых вдов и матерей, великих терпеливиц и тружениц.
      Шестьдесят верст от пристани, утопая в грязи, в дырявой обутке тащат они мешки с зерном на своих плечах в колхоз.
 
      — Горстку сжевать бы…
      Ты слышишь, Елена?
      Горсть?…
      — Не дразни, сатана! -
      Русские бабы
      в грязи по колено
      тащат в мешках семена.
 
      И вот она уже на пенсии: “вся в поту, в пыли, простоволоса (кожа облупилась на носу), Анна в этот вечер с сенокоса поздно приплелась — в восьмом часу…”. И дочка, отсидевшая день в конторе, упрекает мать: “Горе мне с тобой… Эдак хрястать, эдак убиваться из-за чашки-кружки молока…”. На что мать резонно отвечает: это для тебя, доченька, держать корову — обуза, а для меня — радость. Ведь если бы не она, разве выжили бы мы в голодные послевоенные годы? Так что полежи на диване, а я пойду буренку подою…
      Ах, как быстро забыли мы прошлое! Что нам до того, что от Бреста до Волги полстраны было сметено ураганом войны, вместо деревень торчали печные трубы, вместо городов — развалины. И все это надо было восстановить, и восстановили, возродили неимоверными усилиями, и это бабы, в большинстве деревенские, таскали на себе кирпичи и цемент, бревна и шпалы, жали, молотили, лопатили зерно на току.
      Какие две самые главные даты запомнил солдат, пришедший с войны? Конечно же, День Победы. А еще — и вряд ли понять нашему поколению — день отмены карточек на хлеб. Врезалась эта картина в память солдату-фронтовику на всю жизнь. Вот стоит он с сынишкой, изголодавшимся за войну, у прилавка. Вон пряники, конфетки, игрушки приберегли к этому дню. Но… хлеба просит сынишка, не сводя голодных глаз с буханки.
 
      Я растерялся:
      — Экой ты упрямый!
      А хочешь карандаш, красивый самый?…
      Не хочешь? Зря. Завидовали все бы!
      Я, батька твой, такого не имел…
      Так что ж тебе купить-то, парень?
      — Хлеба! -
      сказал он в третий раз.
      И заревел.
 
      Ах, как знает село, глубинку в смысле обычаев и нравов Викулов, как естественно возникает в его стихах, например, застолье в День Победы, где бабы, сидя рядом с Иваном Васильевичем, кузнецом, вернувшимся с фронта (одиннадцать ранений!), подносят ему граненый: “Вот тебе от нас награда…”.
      И он принимает её:
 
      Не потому, что жаден я до водки,
      а потому, что за душу взяло
      такое вдруг!… Эх, села да высотки,
      солдатские ботинки да обмотки…
      Ну, выпил — и немного отлегло.
 
      Больше всего печалит поэта, что исчезают сегодня деревни с лица земли. Последний, самый “ядерный удар” нанесла по деревне “перестройка”. И теперь мы видим заросшие бурьяном поля, разоренные коровники, онемевшие улочки и посады, на которых раньше кипела — счастливая и слезная — жизнь, звенели гармони, распевались частушки и песни, одна другую сменяла страда.
      Россия, пора к тебе возвращаться! — взывает поэт. Он, человек государственный, понимает, что без крестьянства страна обречена.
 
      Снялись навеки с той земли
      и, скрипнув, улетели стаями
      колодезные журавли;
      сады над речкой отцвели,
      дымы над крышами растаяли…
 
      Ушли в небытие тысячи и тысячи русских деревень.
      Поэт прослеживает, как унижали и уничтожали деревню то один, то другой режим. Одно из самых страшных зол, которое доконало крестьян, — пьянство. Власть потворствовала ему. Сельские магазины ломились от ящиков с водкой, бутылки выдавали даже без денег, под расписку, до получки. А уж в получку…
 
      Гуляют! Пьяным — море по колено.
      А это значит — побоку наряд!
      А вечером под дождь попало сено,
      Коровушки не доены стоят,
      Не загнаны, не поены телята,
      Забыто и про это, и про то…
 
      В книгу включены и ставшие уже хрестоматийными стихи “Парад Победы”, “Серп и Молот”, “Красная площадь” и другие. Вопреки хулителям Отечества, пытающимся переписать историю Родины, поэт, прошедший со своим народом сквозь все передряги, знает цену и славе, и позору. И сколько гордости, справедливости в его чеканных строчках о великом Параде, когда воины бросали к подножью Кремля фашистские знамена и “били, били в черные их складки надраенным кирзовым сапогом”.
 
      Молчала Площадь. Только барабаны
      Гремели. И еще — шаги, шаги…
      Вот что такое “русские Иваны” -
      Взгляните и запомните, враги!
 
      Викулов понимает, что перемена строя, когда Серп и Молот — планетарные символы труда — свергнуты с пьедестала, это бедствие для народа.
 
      …— На корабле с названьем “Капитал”
      Он будет господин и капитан.
      А мы с тобою… — Молот поугрюмел. -
      Мы будем обитать с тобою в трюме,
      поскольку мы, по-ихнему, рабы
      по духу, по рождению, по крови…
      — А если?… — Серп сурово сдвинул брови.
      — А-а!… — звякнул Молот. -
      Если б да кабы…
 
      Вот и вся обстановочка, и ничего разъяснять не надо. Все просто. Читай и думай, как дальше жить, что делать.
      И уж если по большому счету говорить о “легком” жанре, то я просто очарован циклом лирических стихов, созданных поэтом по мотивам вологодских частушек. Вот где воспарил лирик, вот где искрящийся народный юмор, характер, удаль, вот где душа поет в каждой строчке.
 
      Иду, жую травиночку,
      На ту на луговиночку,
      Где мною на заметочку
      Взята рубашка в клеточку.
 
      И, заметим, почти все стихи этого цикла написаны от девичьего лица, от боевой, немножко лукавой и несказанно милой деревенской девчонки. Вот парень переносит ее на руках через речку.
 
      Пуще обнимаю я мил-дружка.
      Ну хотя бы кто-нибудь с бережка
      Глянул, как на Ваниных на руках
      Я плыву — головушка в облаках.
 
      Да, она может быть “вертиголовой”, эта девчонка, но своего счастья просто так не отдаст и от горя “с камнем к речке не пойдет”.
 
      Я встану гордо со скамеечки
      В той самой кофте голубой
      И самой бойкой перебеечке
      Сама пойду на перебой.
 
      Слово-то какое редкое: “перебеечка”! Характер-то какой!
      Хочется перечитывать его стихотворение “Утром”, в котором с такой любовью, с таким лукавством автор рассказывает о вспыхнувшем чувстве Зинки к пареньку-шоферу. Вот нехотя, полусонная, сбегает она с ведерком с крылечка — и вспоминает вчерашнее:
 
      “Дождик будет…” — уверил Зинку
      парень и… позвал на крыльцо.
      Зинка прятала в косынку
      раскрасневшееся лицо,
      закрывала ему ладонью
      губы: “Видишь, уже рассвет!…”
 
      А про дождичек и не помнит:
      Был он, дождичек, или нет…
 
      Легко ли девчонке со старым, стерпится ли, слюбится ли? И ночка “в три годочка длиной” кажется молодухе. Ей бы в хороводе еще с одногодками, ей бы на танцы, где “тальяночка играет неженатая одна”. И вот, отчаянная, она, когда заснул старый муж, убежала к ровне, на гулянку. “Не ходите, девки, замуж”, — пела я, дробила я”. А когда вернулась, то очнувшейся “бороде”, заоравшей: “Где, скажи, ты пропадала, греховодница, всю ночь?” — бойко ответила:
 
      Что ты мелешь? Я телушку -
      одинешенька-одна -
      загоняла во хлевушку,
      заблудилась, сатана!
      Аж в Заглинник ухлестала…
      Вот… А он еще кричит!…
 
      “Заблудилась?! — охнул старый. -
      То-то чую — не мычит…”
 
      Тут уж хошь не хошь, а с автором улыбнешься.
      В русской поэзии второй половины ХХ века у Сергея Викулова есть законно обжитое всей жизнью свое место… Добавим: и современной отечественной литературы не может быть без поэзии Сергея Викулова.

Юлий КВИЦИНСКИЙ, первый заместитель председателя Комитета по международным делам Государственной Думы РФ Россия-Германия. Воспоминания о будущем

Предостережение Семёнова

 
      Пятьдесят лет тому назад, в сентябре 1955 года, в Москву приехал канцлер ФРГ Конрад Аденауэр. Приехал по приглашению Н. С. Хрущева устанавливать дипломатические отношения. Москве к тому времени казалось уже недостаточным иметь связи только с одним из двух германских государств, возникших на развалинах третьего рейха. Конечно, ГДР стремилась быть нашим лучшим союзником среди других стран народной демократии. Она, в свою очередь, хотела, чтобы Советский Союз в германских делах сделал ставку всецело на нее. Однако была согласна проявить понимание в отношении далеко идущих планов Советского Союза раскрутить “германский вопрос”, чтобы осадить США и их европейских союзников, стремившихся пересмотреть итоги Второй мировой войны и заставить нас убраться из Европы.
      Вокруг всего этого вскоре начался так называемый берлинский кризис, которой закончился подтверждением статуса-кво в германском вопросе. И возведением знаменитой Берлинской стены. Потом были разрядка и перестройка. Потом рухнула ГДР, а вслед за ней и СССР.
      Но в 1955 году так далеко, пожалуй, никто не заглядывал. Дипломатические отношения с ФРГ были установлены. Сильно повздорив с Хрущевым по поводу своих претензий восстановить Германию в границах 1937 года и не признавать ГДР, Аденауэр в конце концов получил утешительный приз в виде освобождения немецких пленных, которые были осуждены советскими судами, и вернулся домой под одобрительные возгласы западногерманских политиков и печати.
      50-летие этого эпизода в истории наших отношений отмечалось телеграммами, семинарами и прочими подобными мероприятиями. Правда, у многих возникали сомнения: что тогда такого особенного случилось? В сентябре 1955 года и впрямь не произошло чего-то столь уж примечательного. Все действительно значимое случилось позже, когда развалился Варшавский договор, объединилась Германия, а нас вытеснили из Европы и начали по кускам поглощать земли, столетиями входившие в состав Российской империи, а затем и Советского Союза. Но началось движение в этом направлении, конечно, 50 лет тому назад, когда кому-то в Москве пришла мысль побороться за Федеративную Германию с её западными союзниками. После этого мы прошли путь, который неоднократно проделывала ранее в своей истории Россия. Его этапы до боли знакомы. Но каждый раз, вовлекаясь в очередной виток вновь и вновь повторяющейся спирали, участники российско-германской круговерти полагают, что совершают что-то новое, доселе невиданное в истории. Все это, однако, уже было до нас и прежде нас. Только, как говорил Екклесиаст, сын Давида, царя в Иерусалиме, нет памяти о прошлом, да и том, что будет, не останется памяти у тех, кто будет после.
      Покойный В. С. Семенов — человек недюжинного ума, самый думающий наш германист, прибыв в ноябре 1978 года на службу советским послом в Бонн, поразил меня, своего молодого тогда заместителя, такой сентенцией: “ФРГ — это четвертый рейх. Если что с нами, с Советским Союзом, когда-либо случится, то начнется отсюда. Не из Англии, не из Франции и даже не из США. Отсюда! Помни, какая ответственность перед нашим народом лежит на тех, кто работает здесь. Помни о миллионах могил, которые за нашей спиной. Не забывай никогда о том, с кем имеешь дело!”.
      Звучало это в те времена необычно. Какой рейх? Бывший рейх на одну треть обкорнали в Потсдаме в 1945 году, отдав его восточные земли Польше и ликвидировав Восточную Пруссию. Второй раз рейх обкорнали в 1949 году, создав ГДР. Что могла тогдашняя ФРГ? Без ядерного оружия, с оперативной глубиной всего в 600 км, да к тому же оккупированная иностранными войсками? Совсем еще недавно Хрущев публично предупреждал Аденауэра, что при малейшей его попытке двинуться на Восток “Западная Германия сгорит, как свеча”. А Московский договор, подписанный с Брандтом, по которому ФРГ признала незыблемость границ? А четырехстороннее соглашение, закрепившее непринадлежность Западного Берлина к ФРГ? А прием ГДР и ФРГ в ООН, которого мы, наконец, добились? А волна международных признаний ГДР, а Хельсинкский Заключительный акт 1975 года, который окончательно “навинтил крышку” на гроб германских устремлений на Восток?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16