Служба в гвардии была самой почетной в России. Гвардия — вершительница судеб в государстве, на нее опирался всесильный Меншиков, гвардия свергла самого Бирона, и престол государыне Елизавете тоже дала гвардия. Как завидовал Белов гренадерам Преображенского полка! Ему в 1741 году было шестнадцать лет. Окажись он тогда в гренадерах, носил бы сейчас самую желанную форму — мундир лейб-кампанейца и мастера геральдики сочиняли бы для него новый герб.
Белов ждал только случая, знака судьбы, чтобы бежать в Петербург и поступить в Измайловский или Преображенский полк. Но не предполагаемый арест Корсака был этим знаком, и не одна мечта о гвардии толкнула Белова к мысли о побеге. Была еще одна причина, ото всех тайная, — страстная любовь к красавице Анастасии Ягужинской.
Он увидел ее зимой в доме вдовы полковника Рейгеля, где давал уроки. Они столкнулись на лестнице, и Саша онемел, потерялся, не смея даже взглянуть в прекрасное лицо. В памяти осталось что-то яркое, диковинное, словно в пасмурный голый лес прилетела тропическая птица и распушила на снежном сугробе свое драгоценное оперение.
Саша опять обратился к отцовской книге и начал выискивать дома, где мог увидеть Анастасию, и когда, наконец, свели их Сашины старания в общей гостиной, он подивился человеческой слепоте как можно говорить, есть, пить, если в комнате сидит сама богиня.
Он не измышлял тайных встреч, не пробовал шепнуть любовные слова, боясь показаться смешным или затеряться в толпе вздыхателей, пока он довольствовался ролью наблюдателя. Но Александр свято верил, что настанет час, когда он сможет сказать Анастасии о своей любви, и любовь эта будет принята. Как смел скромный курсант навигацкой школы мечтать об одной из лучших невест России, спросите вы? Это ли не наивно?
Саша знал, что мать Анастасии — важная боярыня Бестужева, что покойный отец — Павел Иванович Ягужинский, был генерал-аншефом, генерал-прокурором Сената и денщиком Петра I, но в том надежду для себя видел честолюбивый молодой человек, что знал также — дед Анастасии был бедным органистом из Литвы. И поныне стоит лютеранская церковь в Немецкой слободе, где наигрывал Иоганн Ягужинский хоралы и фуги. А уж если сын безродного музыканта достиг кабинета министров, то почему бы и ему, дворянину, не уповать на судьбу, а более всего на свой ум и изворотливость.
Весть об аресте Бестужевой с дочерью потрясла Сашу. В эгоистической своей любви он в первый момент мучился не жалостью к арестованной Анастасии, а клял судьбу, что отобрала у него мечту, лишила счастья наблюдать за каждым шагом своей возлюбленной дамы. Однако поразмыслив, он сообразил, что арест не отодвинул от него Анастасию, а наоборот — дал шанс. Дочь опальных родителей мало стоит на ярмарке невест. После допроса повезут арестованных женщин в Петербург, в крепость. Там будут досконально разбираться, кто в чем виноват. Может быть, он, Александр Белов, и полезен будет своей возлюбленной. В Петербург, за ней!
Сразу из театра он побежал к себе на квартиру, чтобы собраться в дорогу. Хотя что собирать? Книги, одежда, белье — это все лишнее, только руки будет оттягивать. Деньги, их мало… придется рассчитывать на Алешкины. Ну да ладно… Когда-нибудь он сполна вернет Корсаку долг. Отцовская книга… она всегда при нем. Может быть, это и есть его основное богатство, залог успеха?
Затем он отправился на квартиру Корсака. Хозяйка долго гремела засовом, потом долго рассматривала Сашу через приоткрытую дверь.
— Самого дома нет.
— Я знаю, что нет. Он в театре, Маланья Владимировна. Мы условились, что я подожду его здесь.
Хозяйка неохотно пропустила Сашу в сени.
— А скажите, не заходил ли к вам человек…
неприятный такой, весь в черном?..
Маланья Владимировна плюнула в угол, перекрестилась и ушла, хлопнув дверью, решив, что безбожник-курсант пугает ее сатаной.
Зря он пообещал Алексею собрать его вещи. Засады здесь никакой нет, а что брать в дорогу — совершенно непонятно. Корсак — человек аккуратный, и маменька, видно, регулярно снабжает его одеждой и прочим барахлом. Александр взял пару крепких башмаков, суконный кафтан, плащ и большой компас с поцарапанным стеклом, завязал все это в узел и тихо, чтоб не услышала хозяйка, вышел. Десять часов… Еще рано, и ноги сами понесли его в сторону опустевшего особняка Бестужевых. Сколько вечеров провел он подле этого дома, глядя на мезонин, где за колоннами скрывалась спальня Анастасии! Бывало, погаснет весь дом, утихнет улица, одни собаки дерут глотку, а он все стоит под деревом и ждет неизвестно чего. Словно крепкие канаты тянутся от ее окна, опутывают ему руки и не дают уйти.
Колонны мезонина слабо светились в темноте. «Кто это у нее в спальне? — с тревогой подумал Александр. — Или обыск делают?»
Свет в спальне погас, и по дому, освещая поочередно окна, начал двигаться неяркий огонек. «Горничная бродит по барским покоям», успокоил себя Саша и тут заметил, что не он один внимательно всматривается в блуждающий свет. Какой-то мужчина, вида непорядочного, шнырял в кустах сирени, а потом открыто подошел к решетке палисада и побрел прочь, пригнув голову, словно вынюхивая. «Не иначе, как шпион», — с ненавистью подумал Саша, отступая в тень.
Внезапно ближайшее окно отворилось, и он с восторгом и удивлением увидел дорогое лицо. Она! Вернулась! Отпустили!
Анастасия выглянула из окна, словно ополоснулась ночным воздухом, и села в кресло. Оконная рама стала резным обрамлением ее красоте. Она сидела покойно и тихо, лицо ее выступало из темноты, как что-то нереальное, и если бы ветер не шевелил волнистые пряди у виска, не теребил кружева воротника, Александр бы мог подумать, что все это плод его воображения.
«Милая… Я здесь, я рядом…» Саша почувствовал, как где-то в доселе скрытых тайниках его души рождаются слезы умиления и болезненно счастливой жалости к себе, и нежности к ней, и щедрой, как озарение, доброты к этому дому, этой ночи, к звездам, деревьям — ко всему миру.
Узелок с отобранными для побега вещами выпал из его пальцев и откатился под куст сирени, чтобы пролежать там до утра.
8
Никита Оленев снимал верхние апартаменты в богатом старинном доме на углу Сретенки и Колокольникова переулка. Крутое, в два излома, крыльцо вело на второй этаж. Три теплых помещения, два холодных, обширные сени и балкончик в затейливой резьбе — истинно княжеское помещение. Под лестницей находились баня и хозяйский винный погреб со множеством дубовых и липовых бочонков. Когда Никита был при деньгах, Гаврилу то и дело гоняли вниз с кувшином, а потом гурьбой шли в баню, ломая во дворе свежие березовые веники.
Воскресный день Никита проводил дома. Он лежал в подушках на лавке, укутав ноги одеялом, и пытался читать. Намедни он перепил морсу со льда, и у него болело горло, мучил то озноб, то жар, и злость за вынужденное свое безделье он срывал на камердинере Гавриле.
— Ты зачем, чернокнижник, эти подозрительные рецепты в дом притащил? Людей травить?
— Грех вам, Никита Григорьевич, говорить такое. Вы знаете, я эти книги читаю от природной склонности к перемешиванию различных компонентов с целью изобретения различных снадобьев.
— Слова-то выучил — «компонентов»! Фу, горечь какая! И кисло, — сморщился Никита, выпив лекарство. — Опять «незначительное количество незрелых померанцев»? А почему воняет мерзко?
— В этой настойке сложный букет трав для согретия груди, — торжественно произнес Гаврила. — Незрелые померанцы идут для других целей.
— Мне бы лучше незначительное количество спиртовой настойки да со зверобоем. Это мне больше поможет.
— Спирт при вашем телосложении зело вреден. — Гаврила вздохнул. — Яд он при вашем телосложении. Будете принимать это питье, — он указал на бокал, — мане эт нокте, то есть утром и вечером.
Никита рассмеялся.
— Мне-то хоть латынь не переводи, эскулап. Латынь для твоего телосложения — яд!
Камердинер с отвлеченным видом уставился в окно.
— Сходи еще раз к Алексею, может, он уже дома.
— Не ночевали они дома. Хозяйка ругается, мол, где их носит, но я передал, чтоб непременно к вам ступать изволили, как только явятся.
— Тогда к Саше.
— Они тоже не ночевали дома. Хозяин…
— Понятно, ругается, где их носит, но ты передал, чтоб непременно ко мне ступать изволили…
— Так точно… как только явятся. Теперь будете изволить потеть. — И камердинер неслышно ушел в свою комнату.
Комната Гаврилы, самая большая в снятом помещении, напоминала кабинет алхимика. На приземистом, длинном столе расставлены были фаянсовая и порцелиновая посуда, колбы, склянки, реторты и прочая чертовщина. В поставце, выкрашенном на голландский манер в черный цвет, в пронумерованных банках держал он те самые «компоненты», к перемешиванию которых имел склонность. В комнате всегда, даже в жару, топилась печь, воздух был сухой, со сложным запахом. Гаврила был здесь полным хозяином, и Никита никогда не спрашивал себя, по какому праву слуга занимает в доме то помещение, которое сам выбирает.
Наверное, потому, что Никита не мог вспомнить, когда в его жизни появился Гаврила. Он был всегда. В тот самый миг, когда вложили в Гавриловы руки корзину с младенцем, а именно так появился Никита в родном доме, душа камердинера дрогнула состраданием и нежностью, и согретый этими чувствами он стал, как умел, оберегать юного князя от жизненных напастей и несправедливости.
Вначале ссорился с иноземной кормилицей (у немок молоко постное!) и тайно подкармливал младенца из рожка русским грудным молоком, потом пилил нянек-неумех и сам стал нянькой, потом ворчал и неотступно наблюдал за нерадивыми гувернерами и как бы между делом выучился грамоте. Иногда князь Оленев — старший забирал Гаврилу с собой в заграничные поездки, но и там заботливый слуга не оставлял вниманием своего юного барина и в помощь учителю географии писал длинные письма с подробными описаниями Парижа и Мюнхена. Когда Никита поехал учиться в Москву, князь Оленев, зная привязанность сына к Гавриле, отдал ему камердинера в вечное пользование.
Среди дворни Гаврила почитался удивительным человеком. Молодость его протекала в бурных романах, в которых он проявлял истинно барские замашки. Непонятно, чем он прельщал прекрасный пол — худ, сутул, мрачен, назидателен, а лицо такое, словно Творец, лепя его, во всем переусердствовал: нос длиннее, чем нужно, брови косматы — на троих хватит, глаза на пол-лица. И почему-то все любовные истории легко сходили Гавриле с рук. Любому из дворни за такие проделки всю спину исполосовали бы на конюшне, а этому опять ничего — ходит по дому, ворчит, светит глазищами, как фонарями. Удивительный человек был барский камердинер!
К тридцати годам Гаврила остепенился и приобрел новую страсть, которая в Москве окончательно сформировалась, — он стал знахарничать и копить деньги. Склонность к первому он приобрел от матери — она пасла коз, снимала порчу и почиталась колдуньей. Поездки за границу развили в нем интерес к драгоценному металлу, и интерес этот стал основным двигателем Гаврилы на благородном поприще фармацевта, парфюмера и лекаря.
Гаврила готовил все — был бы покупатель. Толок серу и делал легкую как пух пудру для париков. Топил в глиняном горшке дождевых червей для закапывания в глаза, настаивал мяту от сердца, горицвет от водянки, делал навары из медуницы и хвоща для промывания гноящихся ран, изготовлял жидкие румяна и даже по собственному рецепту варил лампадное масло. Оно хоть и не имело того благовония, что церковное, стоило в десять раз дешевле и всегда имело сбыт.
Книгу, пренебрежительно названную Никитой «подозрительными рецептами», Гаврила купил на Никольской «из-под полы»в немецкой книжной лавке. Она называлась «Зеркало молодости Бернгарда»и содержала около сотни полезных советов, как сберечь мужскую силу с помощью телесных упражнений и различного вида лекарств.
Придя от барина, Гаврила сел за стол, открыл «Зеркало молодости»: «Полезные и верные советы для ослабленных. Надлежит взять незначительное количество анисового масла, смесь железа, молочного сахара и смесь сиропа арака…»
Гаврила задумался.
— Барин, что такое арак?
— Напиток. Думаю, что горький. Тебе подойдет, — отозвался князь из своей комнаты.
— А из чего его делают? — Из сока финиковых пальм. Нет финика, пойдет кокос. То есть сок кокосовых пальм.
— Что?
— Нет кокоса, пойдет лопух. Я думаю, клиент тебя простит.
И каждый углубился в чтение.
Ни Белов, ни Корсак так и не появились до вечера, и утром в понедельник, обеспокоенный их отсутствием, Никита решил пойти в школу, хоть боль в горле не прошла и Гаврила, как мог, препятствовал его уходу.
Занятия в навигацкой школе еще продолжались, но везде царила предотпускная суета. За учениками младших классов приехали родители, и в канцелярии срочно оформляли отпускные подписки, в которых не вернувшихся в срок курсантов стращали каторжными работами. Обычно подписки оформлял штык-юнкер Котов. и кто не умел так значительно и важно присовокупить к отпускной бумаге основное украшение морской инструкции: «За побег ученика полагается ему смертная казнь». Но Котова на месте не было, вместо него оформлял документы писарь Фома Игнатьевич.
В поисках друзей Никита обошел все классы, поднялся в башню, заглянул в рапирный зал. Ни Корсака, ни Белова, ни прочих курсантов их группы нигде не было. Сторож Шорохов объяснил, что с утра раздавали жалованье, поэтому у Пирата, как всегда в таких случаях, разыгралась подагра и он отменил занятия старших классов.
Уже направляясь домой, Никита встретил в коридоре писаря, который выходил из канцелярии.
— Батюшка-князь, не откажите в помощи. Намедни карты и лоции прислали с оказией из Петербурга. Надобно бы их разобрать. А?
Никита не умел отказывать, поэтому молча пошел за Фомой Игнатьевичем в комнату под лестницей. Присланные карты отслужили свое, порядком износились, и теперь им надлежало стать наглядным пособием курсантам. Совершенную рухлядь Никита выбрасывал, а те карты, которые еще можно было склеить и отмыть, писарь помечал цифрой и складывал на стеллажи.
Подобного сорта работу Оленеву поручали часто не за какое-то особое прилежание или аккуратность, а просто потому, что чаще других заставали в этой маленькой комнате, называемой библиотекой.
Все библиотечные книги умещались в двух шкафах и были пожалованы школе после конфискации имущества некоего вельможи, обвиненного в государственной измене. Бывший хозяин книг не подозревал, что собирает библиотеку для будущих гардемаринов, поэтому увлекался больше французскими романами и сочинениями по философии, не имеющей никакого отношения к морской стихии. Но, как известно, дареному коню в зубы не смотрят, дар был принят, и о нем забыли. Помнили о книгах только писарь, ставший называться библиотекарем, и Оленев, читающий все подряд.
Фома Игнатьевич к Никите весьма благоволил. Жизнь длинная, неизвестно, что с тобой станет, и желательно запасть в память долговязому студенту. Может, и вспомнит потом сиятельный князь маленького человека.
Ловко раскладывая карты и деликатно покашливая, писарь пересказывал Никите городские сплетни:
— На Арбатской улице пойманы вчера три разбойника с атаманом по кличке Кнут. Теперь клеймо на лоб «Вор» да на каторгу. А то и вздернут… Какая вина! Еще рассказывали, что большая баталия приключилась вчера у Земляного вала. Полицейская команда два часа толпу разгоняла. Не только кулаки, но и колья в ход пошли.
— Кто ж дрался?
— Зачинщик, сказывают, солдат Измайловского полка, а какие иные дрались — неизвестно. В субботу в старом Головкинском флигеле, говорят, пожар был.
— Что сгорело? — Никита спрашивал без интереса, из одной цели поддержать разговор и вдруг насторожился:
— Ты про какой флигель-то говоришь? Не про тот ли, в котором представление было?
— Оно и послужило происшедшему. Все по-разному рассказывают. Кто, мол, театральная зала сгорела, кто — реквизит, а иные утверждают, что от дома только уголечки остались. Хорошо, драгуны подоспели, а то и люди б сгорели…
— Господи! Да не пострадал ли от пожара Алешка Корсак? То — то его нигде нет.
— Вашему Алешке и впрямь лучше сгореть. — Писарь деликатно склонился к Никите. — На него дело заведено. Штык-юнкер Котов лично принес бумагу и велел мне к утру переписать. — Он сбавил голос до шепота. — Корсак теперь государев преступник.
— Что? — Никита в себя не мог прийти от изумления. — Совсем ополоумели. Не может Алешка быть государевым преступником! Он Котову по роже съездил, тот теперь и куражится!
— Про битую рожу в той бумаге нет ни слова, а написано, что Корсак с поручениями служил у графини Бестужевой, ныне арестованной, а посему много может сообщить для прояснения дела.
Никита ошалело посмотрел на писаря, потом обвел глазами комнату, словно пытался осмыслить, что это за место такое, где возможно сказать вопиющую бессмыслицу и глупость.
— Повтори еще раз, Фома Игнатьевич. Что-то я не понял ничего. Писарь, видя такую заинтересованность молодого князя чужими делами, перепугался, поняв, что сболтнул лишнее, и, проклиная свою дрянную страсть — казаться более осведомленным, чем прочие, заискивающе пролепетал:
— Вы, господин Оленев, понимаете, что дело зело секретное? Только мое расположение к вам позволили мне…
— Подожди, Фома Игнатьевич, не тарахти… Где эта бумага, которую дал тебе Котов?
— Донос-то? Видите ли… Бумагу штык-юнкер принес в субботу, а в воскресенье должен был забрать у меня… уже начисто переписанную…
— Так он забрал?
— Господина Котова нет нигде. Но бумагу я в стол господина Котова положил.
— Мне надо посмотреть эту бумагу, — решительно сказал Никита. Писарь поежился.
— Послушай, трусливый человек, об этом никто не узнает, если ловко сделать, — страстно зашептал Никита в ухо писарю. — Проведешь меня в канцелярию вечером, когда школа будет пустая. Сторожа я сам напою, не твоя забота. Впрочем, можно и не поить никого. Ты бумагу из котовского стола возьми, а завтра принеси ее сюда в библиотеку. Да не отнекивайся ты! — воскликнул Никита с раздражением. — Я же не задаром прошу.
— Места лишусь, — твердил писарь, пряча глаза. — Неважно, что штык-юнкер куда-то исчез. Кажется, нет его, а он тут как тут.
Чем настойчивее сопротивлялся Фома Игнатьевич, тем очевиднее было Никите, что бумагу эту надо непременно посмотреть, и не только посмотреть, но и уничтожить. О последнем он, конечно, и не заикнулся перепуганному писарю.
9
Белов пришел к Никите только вечером. Он был хмур, озабочен и все время кусал костяшки пальцев. Саша давно пытался избавиться от этой несветской привычки, даже горчицей пальцы мазал, но в минуту раздражения или тревоги опять забывался и обкусывал суставы до крови.
— Сашка! Я ищу тебя два дня!! Где ты был?
— Спроси лучше, где я не был.
— Это я знаю и так. Ты не был у меня. Что с Алешкой? Ты знаешь, что в театре был пожар? Может, Алексей в госпитале?
— Нет его в госпитале. Я узнавал! — Саша опустил глаза в пол. — И пожару никакого не было. Похоже, что Алеша сбежал.
— Час от часу не легче. Куда?
— Наверное, в Кронштадт, хотя, помнится, он говорил, что ему туда не нужно. — Саша виновато посмотрел на друга. — Это я во всем виноват. Мы уговорились бежать вдвоем…
— И оба в Кронштадт, в который вам не надо? Почему меня с собой не позвали? Может, мне тоже не надо в Кронштадт!
— Ах, Никита! Все так быстро и глупо получилось… Я наговорил Алешке всякого вздору, он поверил и… Я его подвел страшно, чудовищно!
Саша подпер рукой щеку и с горестным видом уставился на горящую свечу. Вот такая же свеча стояла на ее столике. Сколько раз она поменяла их за ночь? Два, три, пять? Когда Анастасия дунула на последний огарок и встала, чтобы закрыть окно, Саша с удивлением обнаружил, что уже светло, и услыхал, как где-то рядом запел петух.
Потом он бежал по предрассветным улицам, потом будил нищих на паперти собора Грузинской богоматери: «Не видели здесь молодого человека? Миловидного, с родинкой на щеке, в синем камзоле?» Он обежал всю площадь, обошел торговые ряды, обшарил крестьянские обозы, что привезли на продажу в столицу дрова и овощи. Дома тонули в тумане, улицы были пусты, и только бродяги из подворотен подозрительно ощупывали глазами суетливого барчука. «О, женщины, крапивное племя! — шептал Александр, чуть не плача. — Вот так и гибнет из-за вас мужская дружба!»
Алексея он так и не нашел, а воскресенье и понедельник потратил на светскую болтовню, выспрашивая подробности субботнего представления. Все ахали и охали, актеры-де чуть не устроили пожар. Об Алексее он не услышал ни слова.
— А какого ты вздора Алешке наговорил? Саша понял, что Никита уже третий раз повторяет свой вопрос.
— Я думал, что Котов его хочет арестовать по бестужевскому делу. Предчувствие у меня было такое. Понимаешь?
— Все верно, только «дело» это называют лопухинским. Так в Москве называют заговор против государыни. И к сожалению, предчувствие тебя не обмануло. Котов уже донос на Алешку написал.
— Правда? Так, значит, его действительно могли арестовать? воскликнул Саша с неожиданным восторгом. —
Оленев, ты снял груз с моей души.
— Один снял, другим нагрузил, — проворчал Никита. В столовой Гаврила сервировал стол на две персоны. Молодой барин завел неукоснительный порядок — сколько человек в доме, столько и трапезничают. Гаврила знал счет хозяйским деньгам, а тут, прости господи, такая голытьба да дрань иногда приходит, и тоже ставь прибор, бокалы. А этот Белов франт франтом, а любит подхарчиться за чужой счет.
— Гаврила, принеси что-нибудь горькое, горло болит, — крикнул Никита и добавил, обращаясь к Саше: — Котов, между прочим, исчез, и писарь Фома Игнатьевич обещал завтра принести бумагу, то есть донос, в библиотеку.
У тебя деньги есть?
Александр присвистнул.
— Вот и у меня эдак же! «В кошельке загнездилась паутина», как сказал поэт.
Волоча ноги и всем видом показывая недовольство, явился Гаврила с полосканием в пузатом кувшинчике в одной руке и тазом в другой.
— Спасибо, поставь. Да принеси денежную книгу. — Никита старался говорить не то чтобы строго, а так, чтобы у камердинера даже мысль не появилась, что отказ возможен.
Гаврила, однако, решил, что только отказ и возможен. Он нахмурился, вытянул руки по швам и замер, укоризненно светя глазами в лицо барину. Не иначе как глаза Гаврилы обладали гипнотическим свойством, потому что Никита не выдержал взгляда, отвернулся.
— Сколько я тебе должен? — стараясь выглядеть непринужденным, спросил он.
— Нам вся школа должна, — проворчал Гаврила.
— Не школа, а я. Понимаешь? Я тебе должен. Скоро из Петербурга посылку пришлют, отдам тебе все до копейки.
— Нет у меня денег. Все на покупку компонентов извел.
— Гаврила, побойся бога. Ты вчера лампадное масло носил в иконный ряд?
— Ну носил…
— Отдадут мне долги. Перед каникулами всегда отдают. А Маликову я подарил. Не помирать же ему с голоду. — Голос Никиты набирал громкость. — Я имею право подарить, я князь!
Камердинер молчал и не двигался с места.
— Гаврила, добром прошу… Ты мне надоел! Зря ты, ей-богу… Хотя я знаю, где мне взять деньги. Я тебя продам, а батюшке напишу, что ты колдун.
— Кхе… — Звук этот заменял Гавриле смех.
— Ладно, черт с тобой. Сегодня же переведу тебе все рецепты из новой книги. И не выкину больше ни одной банки, как бы мерзко она ни воняла. И еще…Никита говорил торжественно-дурашливым тоном, но Гаврила стал внимательно прислушиваться, видимо, имея все основания верить обещаниям барина.
— Я изготовлю тебе арак из незначительного количества подорожника, из тополиного пуха, — продолжал Никита, впадая в патетический тон, — а Белов будет толочь тебе сухих пауков. Будешь, Саш?
— Буду. — В продолжение всей сцены Саша пристально смотрел в темное окно, с трудом сдерживая смех.
— Зачем деньги нужны? — сдался Гаврила. Никита сразу стал серьезным.
— Писаря подкупить. Надо десять рублей, чтобы котовский донос выкупить, а то Алешку арестуют.
— Десять рублей! — Заломил руки Гаврила. — Да за такие деньги, извольте слушать, всю Москву можно посадить доносы писать.
— Не умничай! Нам надо не написать, а выкупить донос. Это дороже стоит.
— Три рубля дам.
— Пять, — твердо сказал Никита.
Гаврила махнул рукой и ушел в свою комнату, а через минуту вернулся с кошельком и толстой тетрадью, в которой долго вычитал и складывал какие-то цифры, скрипя голосом: «…Теперь это… пять на ум кладем…»
— Ну вот, мы богаты! — воскликнул Никита, получив деньги. И поделимся с писарем. Горло не хочешь пополоскать, Белов? Очень бодрит! Не хочешь? Тогда пошли ужинать.
10
Беда к штык-юнкеру Котову пришла в лице роскошного вельможи, давно и хорошо ему известному.
Вернемся в театральную залу Головкинского флигеля и посмотрим, чем закончилось субботнее представление. Читатель обратил, наверное, внимание на мужчину, который в одиночестве боролся с огнем, сбивая пламя с парчового подола своей соседки?
Беспамятную даму в обгоревшем платье унесли слуги, перепуганные зрители разъехались по домам, один за другим, забыв смыть грим, ушли актеры. Только драгуны расхаживали по зале, поднимая опрокинутые кресла, а мужчина все сидел и с глубокой задумчивостью смотрел на боковую дверь, словно ждал кого-то.
— Пошли, пошли… — торопил старший из полицейской команды. — Петров, брось кресла! А где этот, в черном камзоле?
— А кто его знает, — ответил один из драгун. — Я походил по комнатам — темнота… Нет никого.
— Не сквозь землю же он провалился! Зачем он за девицей-то погнался? Мы кого арестовывать шли?
— А шут его знает! Пошли, пошли… Петров, брось кресла! Не наше дело здесь порядок наводить! И помните, если будут спрашивать, как мы тут очутились — пришли на крик! А то Лизаков очень пожары не любит. Если пронюхает, что по нашей вине…
— Дак не было пожара-то!
— А подол горел? А крики были? Да брось ты, чертов сын, кресла. Пошли.
Вельможа проводил глазами драгун, встал, взял свечу и медленно, припадая на левую ногу, пошел к боковой двери.
Котов лежал в дальней комнате на полу, подтянув колени к подбородку. Мужчина поставил свечу на стол, отошел к окну и стал ждать.
Наконец лицо Котова ожило, он поморщился и встал на четвереньки, мотая головой и пытаясь понять, где он находится. Заметив у окна мужскую фигуру, он разом все вспомнил, еще раз тряхнул головой, отгоняя дурноту, и вскочил на ноги.
— Сбросил женские тряпки? А ну пойдем! — И Котов, широко расставив руки, бросился к окну.
— Не узнаешь? — тихо спросил вельможа.
Пальцы Котова, сомкнувшиеся на кружевном воротнике, разжались, он отпрянул назад и неуклюже, весь обмякнув, сел на пол.
— Иван Матвеевич… Ваше сиятельство… Как не узнать, — пролепетал он на одном дыхании. «Он, он! Неужели он? Что за наваждение такое? Откуда он здесь взялся?»— Котову показалось что мысли эти пронеслись в голове с грохотом, словно табун лошадей. Он судорожное хрипом вздохнул.
— Зачем за девицей гнался?
— Это не девица. Это Алешка Корсак, опасный преступник, заговорщик.
— У тебя все преступники, один ты чист. Может, наоборот, а? Про девицу забудь. Достаточно ты на своем веку людей к дыбе привел.
— Ошибаетесь, ваше сиятельство. — Котов старался говорить с достоинством, но голос его дрожал и зубы выбивали дробь.
«Сейчас бить начнет. Князь Черкасский всегда был скор на расправу», — покорно подумал он, придерживая рукой цокающую челюсть и перемещаясь из сидячего положения на колени.
— Отец предупреждал меня, что ты плут, что тебе верить нельзя. Ты не плут, ты подлец! Благодеяния вашего родителя я не забыл и помнить буду до смертного часа. А в вашем деле, поверьте, ваше сиятельство, я играл совсем незначительную роль. Оговорил вас Красный-Милашевич. Это всякий знает. У любого в Смоленске спросите и каждый скажет: «Котов не виноват».
— Милашевич казнен, и ты это знаешь. Теперь на него все валить можно. Но бог с ним, с Красным-Милашевичем. Он ведь только меня с дороги убрать хотел, а смоленская шляхта ему была не нужна. Веденского кто под розыск подвел? Тоже Милашевич? А Зотов зачем тебе понадобился? Он-то совсем ни при чем. Он только в шахматы ко мне играть ездил.
— На коленях молю, ваше сиятельство, выслушайте…
— У тебя еще будет время поговорить. Пошли.
Черкасский коротко взмахнул рукой и пошел к выходу. Котов с трудом поднялся и последовал за ним.
Они прошли залу, где служитель тушил колпаком последние свечи, спустились по лестнице. У подъезда стояла запряженная цугом карета. Высоченный гайдук с нагайкой в руке отворил перед князем дверцу.
«А ну как эта плетка пройдется по моим ребрам», — подумал Котов, забившись в угол кареты.
— Трогай! — крикнул Черкасский.
«Нет, не будет он меня бить, — продолжал размышлять Котов. — Я государыне служил. Попугает, кулаками помашет и отпустит. Одно плохо — негодяя Алешку отпустил».
Для ареста Корсака штык-юнкер решил воспользоваться старым, проверенным способом. Заготовь бумагу, но не отсылай по инстанции, чтобы волокиты не было и человек не скрылся, предупрежденный доброжелателями. Крикни «слово и дело» полицейскому отряду, а когда арестованный под замком, заготовленную бумагу и представь.
«Времена не те… Нет прежней строгости, нет порядка. Еле уговорил драгун пойти в театральный флигель. Пришли, а что толку? Видели ведь, что спугнул злодея, так нет, пожар, растяпы, стали тушить. Еще Черкасского откуда-то черт принес. Десять лет не виделись, и вот тебе, — Котов поежился, — однако куда он меня везет?»
Окна кареты были зашторены, и штык-юнкер, осторожно перебирая пальцами, отодвинул занавеску.
— Посмотри, попрощайся, — услышал он негромкий голос. «Что значит — попрощайся? — хотел крикнуть Котов и не посмел. За окнами было черно. Фонарь, подвешенный к коньку кареты, освещал только жирно блестевшую на дороге грязь. Лошади повернули, и на Котова надвинулось что-то темное, непонятное, скрипучее. Мельница, — догадался он. — Мельница на Неглинке. То-то под колесами чавкает. Здесь всегда топь. А на взгорке светятся окна Спаса в Кулешах. Так вечерняя литургия идет. Эх, все дела, дела… Плюнуть бы на службу да пойти в храм. Стоял бы сейчас со свечой в руке. Хор поет, тепло, боголепие…»