Гардемарины, вперед! (№1) - Трое из навигацкой школы
ModernLib.Net / Исторические приключения / Соротокина Нина / Трое из навигацкой школы - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Нина Соротокина
Трое из навигацкой школы
Посвящается моим сыновьям
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
— Пошли, Котов у себя.
— Может, не надо, а? — В голосе Алексея прозвучал последний робкий призыв к благоразумию, который, впрочем, был обращен больше к самому себе, чем к двум стоящим рядом друзьям.
Князь Никита Оленев, высокий, с несуразной фигурой малый, положил на плечо Алексея руку, словно подталкивая его к двери, а третий из молодых людей, Саша Белов, запальчиво воскликнул:
— Как же не надо? Ты дворянин! Или ты идешь и в присутствии нашем требуешь у этого негодяя извинения, или, прости, Алешка, как ты сможешь смотреть нам в глаза?
— А если он откажется извиниться? — пробормотал Алексей, сопротивляясь осторожно подталкивающей руке Никиты.
— Тогда ты вернешь ему пощечину! — еще яростнее крикнул Белов.
Он предвидел эту заминку у двери и теперь дал волю своему негодованию.
— Все ты колеблешься! Ходишь, как девица, румянец боишься расплескать. Зачем только шпагу на бедре носишь? Это тебе не театральный реквизит. Может, ты и мундир сменишь на женские тряпки?
Уже произнеся последние слова, Белов понял, что про театр вспоминать сейчас ни к чему, зачем травить раны. Алешка и так на пределе, но было поздно. Недаром в школе говорили: «Козла бойся спереди, коня сзади, а тихого Алешу Корсака со всех сторон».
— Реквизит, говоришь? — Алексей сбросил с плеча руку, которая уже не подталкивала к двери, а успокаивающе похлопывала, отступил назад и рванул шпагу из ножен:
— Уж тебе-то я не позволю!.. Позиция ан-гард!
— Защищайся, Белов!
— Сэры, вы в уме? — только и успел крикнуть Никита Оленев.
Позднее Алексей говорил друзьям, что шпагу выхватил без умысла, просто так, что он вовсе не хотел драться. «Глаза у тебя, однако, были опасные», — отвечал Никита.
Эти «опасные» глаза и заставили Оленева выставить руку, отводя острие шпаги от груди изумленного Белова. Шпага чиркнула по раскрытой ладони и повисла, опущенная к полу. К Белову вернулся дар речи.
— Ты же ему руку поранил, сумасшедший! Никогда наперед не знаешь, что ты выкинешь!
Внезапно дверь распахнулась, и на пороге появился сухого сложения мужчина в черном камзоле. Он вышел на шум, собираясь отчитать курсантов, но так и замер с назидательно поднятым пальцем. Специальный указ запрещал в школе носить оружие, а тут мало того, что курсант при шпаге, так еще затеял оной драку.
— Что вы здесь?.. — начал Котов грозно и умолк, потому что прямо на него, выставив вперед шпагу, шел Алексей Корсак.
Глаза у Котова округлились. Вид дрожащего лезвия не столько испугал его, сколько обескуражил. Виданное ли дело, чтоб ученик шел с оружием на учителя?
Белов опомнился первым и бросился отнимать шпагу, а распаленный Алексей, который забыл, что у него в руках, решил, что ему хотят помешать объясниться с Котовым.
— Отойди, Александр! — крикнул он, отталкивая Белова.
Шпага заходила ходуном, со свистом разрубая воздух.
— Отдай, дуралей, — требовал Белов.
— Не отдам, — твердил Корсак, не понимая, что он должен отдать и судорожно вспоминая слова, которых требовал этикет: — За бесчинство ваше, сударь, я пришел требовать удовлетворения! — прокричал он, наконец.
— Какое бесчинство? Опомнись! — воскликнул Котов.
— Вы дали мне пощечину!
— Ты лжешь!
В этот момент Белов разжал белые от натуги Алешины пальцы, шпага взметнулась вверх и самым своим кончиком сорвала парик, украшавший голову учителя. Парик описал плавную траекторию и упал прямо в руки к Никите, который как раз кончил перевязывать носовым платком кровящую ладонь. Молодой князь поднял глаза и, увидев лысую, гладкую, как кувшин, голову и обалдевшее лицо Котова, громко, неприлично захохотал. Эхо рассыпалось по коридорам, как сыгранная на трубе гамма. И тут до понимания Алексея дошел призыв Белова, но он его по своему истолковал.
— И отдам! — крикнул он страстно. — Сполна отдам! Если не было вашей пощечины, то моя налицо… — И он наотмашь приложился к отвислой щеке да так, что рука потом ныла, как от тяжкой работы.
Котов успел только крикнуть: «У-ух»— и задом влетел в комнату. Александр быстро захлопнул дверь и, подхватив обомлевшего Корсака, понесся прочь по коридору. Никита повесил на ручку двери парик и, громко хохоча, бросился вслед за друзьями.
— Как при тебе шпага-то оказалась? — сердито спросил Александр, когда они, переводя дыхание, выскочили на улицу.
— Я из театра. — Только сейчас Алексей осознал, что совершил. — Теперь все, конец… в солдаты… или в Сибирь! Котов ведь решил, что я убивать его пришел. Почему вы меня не остановили?
— Перестань причитать, — все еще смеялся Оленев. — Посадят всех под арест, это точно. Всыпят. Но пусть это Федор делает. Ему это по чину положено. Но чтоб всякие штык-юнкеры руки распускали… Мразь! Доносчик!
— Хорошо ты его. — Белов тоже позволил себе улыбку. — Рожу теперь раздует пузырем. А как грохнуло, господа!
Они шли по улице, размахивая руками, припоминая новые
подробности и смешные детали. Сзади, горестно вздыхая, тащился Алексей.
— Такое и в помыслах представить страшно, — приговаривал он. — Вас посадят и выпустят, а со мной что будет?
— Не хнычь! — крикнул Оленев. — Ответ будем держать все вместе. Выше нос, гардемарины!
И они пошли в трактир обмыть пощечину.
2
Описанное событие происходило под сводами Сухаревой башни, где в сороковых годах XVIII столетия размещалась Морская академия, или попросту навигацкая школа, готовящая гардемаринов для русского флота. Когда-то навигацкая школа была очень нужна России. Море было истинной страстью Петра I. Чуть ли не все свое дворянство решил он обучить морской службе, чтобы превратить дворянских детей в капитанов, инженеров и корабельных мастеров. Для этих целей и открыли в Москве в 1701 году школу математических и навигационных искусств. Курсантов набирали принудительно, как рекрутов в полк. Дети дворян, подьячих, унтерофицеров сели за общие парты. Обучение велось «чиновно», то есть по всем правилам. Профессор Эбердинского университета Форварсон с двумя помощниками учили недорослей морской науке. Леонтий Магницкий, автор известной «Математики», вел цифирный курс. Неутомимый соратник Петра Брюс оборудовал обсерваторию в верхнем ярусе Сухаревой башни и сам с курсантами наблюдал движение небесных светил. Обыватель обходил стороной школу на Сретенке, считая ее притоном чернокнижья. Про Брюса говорили, что он продал душу дьяволу за тайну живой и мертвой воды. После смерти Петра многие его начинания были брошены. Наследники престола занимались казнями, охотой и балами. Бывшие соратники преобразователя, видевшие смысл жизни в служении государству, после смерти своего кумира сбросили личину патриотов и вспомнили о собственных кровных нуждах. В России легче было построить флот, чем привить понимание в необходимости этого флота. Сейчас, когда корабли тихо гнили в обмелевших кронштадтских гаванях, вспоминая битвы при Гангуте и Гренгаме, когда сама мысль о России, как морской державе, стала ненужной и хранилась только по привычке, московская Навигацкая школа совершенно захирела. Еще при Петре в 1715 году в Петербурге создали Морскую академию для прохождения всей мореходной науки, а в Сухаревской школе, хоть и была она по примеру столичной переименована в академию, предписывалось иметь только начальные курсы.
Но переводить курсантов, или, как их называли, «морских питомцев», в Петербург на доучивание было хлопотно, дорого, и их опять после прохождения арифметики принялись кое-как обучать круглой и плоской навигации, морской астрономии и прочим премудростям.
Адмиралтейская коллегия с недоумением просматривала штат навигацкой школы — закрыть ли ее совсем или присовокупить к другому учебному заведению? В петербургской академии питомцы живут в казармах, гвардейские офицеры поддерживают в классах строгий порядок, а в Москве все по старинке. Да и как учить «фрунту» орду в разносшитых, драных мундирах? Как заставить ходить на занятия расселенную по трущобам «морскую гвардию», если от голода и тоски по дому курсанты будто хмелели, смотрели независимо и впадали в предерзости, из которых самая невинная — ограбление монастырского сада или пекарни?
В те времена аппетит к знаниям прививался поркой. Слова «бить»и «учить» всякий недоросль воспринимал как синонимы. Но навигацкая школа побила все рекорды. В нее привозили столько розог, что выше названное учебное заведение можно было скорее принять за фабрику по производству корзин и прочих изделий из гибкой лозы.
Розги сваливались в просторном подвальном помещении, прозванном курсантами «крюйт-камерой» note 1, там же происходили ежедневные экзекуции. Правый угол подвала был разделен на закутки, в которых отсчитывали часы и дни посаженные на гауптвахту. Секли за малейшую провинность, а более всего за нежелание учиться. Ничто не вызывало в сухопутных курсантах большего отвращения, чем море. Им казалось, что их готовят на роль утопленников, а весь этот гвалт про защиту отечества, лоции, фокмачты и навигацию не более чем ритуал перед тем страшным часом, когда они пойдут на дно. «Хоть плохонькую службу, да на берегу», — было молитвой курсантов. Были, правда, в школе и такие, в которых море вызывало не страх, а любопытство и даже интерес, и свои честолюбивые замыслы они связывали именно с флотом. В числе таких курсантов были Алеша Корсак — неудачный дуэлянт. Но вот насмешка судьбы!
Секли прилежного и, по признанию учителей, остропонятливого Корсака не только не реже, но даже чаще, чем самых нерадивых, самых тупоумных учеников.
Виной тому были Алешин простодушный характер, вспыльчивый нрав и прямо-таки фатальная невезучесть. Алеша жил в нереальном, выдуманном мире. Убогая маменькина усадьба, забытая за три года, сквалыга хозяйка, у которой он квартировал, неприязнь учителей, опостылевший театр, всевидящее око Котова — все это существовало само по себе, а он бредил морем, грозными баталиями и теми далекими странами, где нас нет, и уже потому там хорошо. За эту нелепую, непонятную любовь к морю курсанты
Считали Корсака чудаковатым, чуть ли не помешанным, и ждали только очередной истории, в которую тот попадет, чтобы всласть посмеяться за его спиной. Смеяться над Алешей в лицо было опасно. Одному насмешнику он скулу в драке свернул, другому пальцы отбил, третьему… Да что говорить! В гневе, тихий и даже трусоватый, по мнению курсантов. Корсак совершенно забывался и мог ударить чем не попадя.
Остропонятливых в Сухаревской школе не любили. Курсанты считали их подлизами и выскочками, учителя тоже не нуждались в слишком шустрых — много лишних вопросов, а то еще спорить начнут…Навигацию в школе преподавал мрачного вида англичанин по кличке Пират. Изъяснялся он на немыслимом жаргоне из смеси русских, английских и даже испанских слов, словно эксперимент ставил во славу лингвистики — а вдруг поймут? Но понять было невозможно, и Алексей, для того, чтобы разобраться в морских учебниках (русских учебников по навигации еще не было), начал втайне от всех изучать английский язык.
Через полгода Алеша стал улавливать в лекциях англичанина столь тщательно скрываемый им смысл, и только отдельные, особенно часто повторяемые Пиратом слова-термины, оставались непонятными. Тогда Алексей, полистав навигацкий словарь и не получив в нем ответа, обратился на лекции к англичанину за разъяснением. Пират свирепо прищурился и довольно чисто перевел на русский непонятные термины. Алеша покрылся краской, курсанты грохнули хохотом, а англичанин, выделив таким образом Корсака (для него все ученики были, как арапы, на одно лицо), стал придираться к этому остропонятливому по поводу и без повода.
А каждая придирка — это порка в крюйт-камере или общей зале, где курсанты собирались для молитвы. В Законе Божием наставлял курсантов отец Илларион, человек рассеянный и добродушный. Многие находили в его лице заступника, но Алексей и с ним не нашел общего языка.
Пользуясь повышенной смешливостью веселого попа, морские питомцы во время богослужения, если не присутствовало начальство, выкидывали иногда каверзы, впрочем весьма традиционные и безобидные. Однажды отец Илларион так увлекся служебным ритуалом, что не заметил, как один из курсантов поставил на оклад вместо иконы светскую картинку, закрыв лик Всескорбящей. Изображенная на картинке девица томно улыбалась и протягивала изумленному священнослужителю бокал вина.
На этот раз отец Илларион не рассмеялся, а обрушился на паству с бранью. Алеша стоял в первом ряду, как всегда во время богослужения витая где-то мыслью, и поэтому не сразу заметил, что произошло. Кадило в руках разъяренного отца вертелось, как праща, и больно ударило юношу в бок. Воспринимая все обидные слова на свой счет, Алексей побагровел и, вцепившись в эфес шпаги, прокричал: «Я вам, батюшка, дворянин, а не» мерзкий богоотступник «!
Отец Илларион сразу умолк, окинул Алешу пристальным взглядом и исчез за царскими вратами.
Батюшка очень обиделся за такое непочтение к сану, но доноса на еретика-курсанта не настрочил, считая это несовместимым со своим положением. Однако вездесущий Котов придал сцене на заутрене гласность, особо упирая на то, что Корсак при разговоре держался за шпагу. За это» держание» Алексей был порот сильнее обычного и трое суток просидел в закутке крюйт-камеры, а курсантам было строжайше запрещено являться в школу при шпаге.
Штык-юнкер Котов вел в навигацкой школе курс под названием «Рыцарская конная езда и берейторское обучение лошадей». Трудно представить себе что-либо более бесполезное для моряка, чем берейторское обучение, разве что «Науку о различных способах пускания мыльных пузырей», но мало ли несуразностей нес с собой век просвещения. И в Москве и в Петербурге знали, что всесильный Бирон — страстный любитель лошадей. Знали также, что напрямую говорить об этом не надо, потому что страсть эта как бы наследная Биронов дед был не граф, не маркиз, а конюх у герцога Курляндского. Но так хочется русскому чиновнику угодить, так сладко угадать скрытые желания фаворита, что, не ожидая прямого указания сверху, школьное начальство придумало новую дисциплину, определив на службу штык-юнкера Котова.
Скоро, однако, об этом и пожалели, и не только курсанты. Несмотря на то, что Котов был невоздержан на язык, груб, крайне самонадеян и дремуче безграмотен во всем, что выходило за рамки рыцарской конной езды, ему удалось занять в Сухаревской школе куда более значительное положение, чем полагалось ему по скромной его должности. И не без основания! Ходили слухи, что еще тридцать лет назад был он назначен фискалом, или «правдивым доносителем», как называли тогда добровольных помощников «Активного контроля». Орган этот учредил Петр, «дабы обнаруживать грабителей народа и повредителей интересов государственных». Говорили, что не одну душу погубил штык-юнкер, что многих раздел до нитки, а поскольку сам он при этом оставался гол, как сокол, и не нашел на старости лет ничего более прибыльного, чем преподавание в заштатной школе, то выходило, что доносил и подличал он не из корысти, а из любви к делу. Это казалось совсем непонятным и мерзким. Понимали также, что и во времена Анны Иоанновны он не оставил своего патриотического дела.
Носил Котов черный, застегнутый до горла камзол, лицо и парик содержал в отменной чистоте и только глазам, что с ними не делай, не мог придать приличный вид. Покрытые сетью тончайших красных жилок, они казались мясистыми, как фрикадельки. Котов знал, что глаза его не красят, и часто во время назиданий прикрывал их темными морщинистыми веками.
Этот человек и был главным мучителем Алеши Корсака. Какая-то неуловимая черта в характере юноши вызывала в Котове неодолимое желание бить, ломать, переделывать. Не то чтобы Корсак не боялся штык-юнкера — боялся, как все, и даже не фрондировал, как некоторые, не грубил. Алексей оскорбительно не замечал любителя конной езды. При всех экзекуциях рядом с распластанным телом Алексея неизменно торчал черный камзол и гнусавил голос: «Сие впрок пойдет». После каждой порки Корсак вставал, натягивал штаны и даже взглядом не удостаивал штыкюнкера, словно тот был пустое место.
От простодушия или недомыслия Алексей не признавал за Котовым права читать нотации, вмешиваться в личную жизнь и не понимал особой значимости его в школе. А непонимание есть бунт, и все грехи Корсака стал штык-юнкер держать в уме.
Раздача стипендии не входила в обязанности Котова, но и тут он решил навести свой порядок. «Малое жалованье» (всего-то рубль в месяц!) платили всегда неисправно, вызывая полнейшую неразбериху — кто два раза получил, кто ни одного. Котов стал выдавать деньги по алфавиту. Когда курсанты от «А» до «К» получали положенное жалованье, неудачники от «Л» до «Я» довольствовались недоимками за прошлый месяц.
Денег регулярно не хватало, и Котов начал передвигать фамилии по своему разумению, отмечая неоплаченных красными и синими чернилами, кружочками и галочками. Фамилия Корсак находилась как раз на стыке мысленно проведенной в списке черты, что помогло штык-юнкеру задолжать Алексею не за месяц, а за три. Котов потерял эту фамилию скорее не по прямому расчету, а повинуясь скрытому голосу души своей, но бесхитростный Корсак не понял этого и в присутствии курсантов обвинил штык-юнкера в злонамеренности этой ошибки. Котов смертельно обиделся и с бранью ударил ученика по лицу.
— Одно дело, когда бьют по мягким местам. Это и уставом предусмотрено, — говорили курсанты. — Но совсем другое дело пощечина. Да и дворянского ли он звания?
Этого ему нельзя спускать!
— Ты обязан!.. — горячо говорил Белов.
— Ты просто не имеешь права… — вторили курсанты.
Никита Оленев ничего не говорил, но так сокрушенно качал головой, что Алексей первый раз в жизни почувствовал себя битым, словно и не пороли его каждую неделю. Это и привело трех наших героев к вышеописанной сцене, которая круто повернула их жизнь, заставив стать участниками событий, может быть, вовсе не уготовленных им судьбой.
3
В третьем ярусе Сухаревой башни размещался рапирный зал.
Обучал курсантов шпажной игре полнощекий мусье с кошачьими усами и повадками мушкетера. Десять лет он растрачивал в Москве свое педагогическое умение, но так и не привык к русскому характеру. Показываешь им блистательный бой, а они в окно смотрят на крыши, на огороды, на открытые взору дворы, а то ласточек хлебными крошками начнут кормить. Трудно работать в России! Он твердил курсантам, что шпага суть дворянская доблесть, панацея от всех бед. Ученики вполне усвоили положение руки «moyenne», «quarte»и прямой выпад с ударом, но воспитать в них задор и святую веру, что шпага поможет им выйти из любого трудного положения, так и не удалось азартному французу.
Шпага для курсантов как была, так и осталась принадлежностью модного туалета, данью куртуазности, но каждый знал, коли дойдет до важного дела, то лучшего оружия, чем кулак или дубина, не найти. Белов был любимым учеником, и хоть мусье не признавался себе в этом, превзошел своего учителя в умении фехтовать. Молодость, хорошая осанка и бесстрашие помогли ему в этом, а главное — не с морской стихией связывал Саша Белов свои честолюбивые мечты.
Он хотел в гвардию, а именно в лейб-гвардию, на обязанности которой лежала охрана царского дворца. Поэтому главный курс обучения видел Белов не в математике, не в изучении качества рангоута и такелажа, а здесь, в рапирном зале. Лейб-гвардеец должен отлично владеть благородным оружием! В отличие от друга Корсак плохо фехтовал. В минуты горячности он забывал все приемы, ему было все равно чем драться — шпагой или кочергой. В классе он все делал правильно, но не чувствуя настоящей злобы к противнику, фехтовал вяло, скучно, словно бубнил набивший оскомину урок.
Оленев тоже не любил шпагу. В его руках любое оружие выглядело нелепо. Он вообще не любил драться, и только нежелание выслушивать ругань Котова да постоянная угроза порки удерживала его от пропусков занятий в рапирном зале.
После уроков француза друзья часто собирались где-нибудь в уединенном месте, чтобы повторить фехтовальные приемы, а чаще просто поболтать о том о сем. Больше всего они любили маленькую лужайку на берегу Самотеки, защищенную от городского шума старым погостом и храмом св. Адриана и Натальи.
Жарко… Июль на исходе. Никита улегся в тени одинокого вяза, закрыл лицо платком и слегка похрапывает, Белов вертит шпагой, тренируя кисть, Алеша сидит поодаль, опустив ноги в воду, и швыряет камешки в стайки мальков.
— В августе распустят до домам, — раздается голос из-под платка. — Потом еще год…
— Угу… еще год. — Саша ловко срубает шпагой венчик ромашки. — Тоска…
Не вяжется сегодня беседа, настроение, видно, не то. А при хорошем настроении какие разговоры случались под старым вязом! Здесь мечтали и ругали учителей, здесь вольнодумствовали и насмешничали, зубрили науки и обсуждали достоинства и недостатки прекрасного пола, никого конкретно, а вообще… вот ведь загадочные существа!
Но более всего спорили о долге и дворянской чести. Роль ментора в этих спорах обычно доставалась Никите. Начинал он всегда своей любимой фразой: «Жители Афин говорили…»
— Тебя послушать, так умнее древних афинян нет никого!
— Вспомни Сенеку. — Никита умел быть невозмутимым. — Оскорбление не достигает мудреца.
— Оскорбление словом, но не рукоприкладством, — горячился Саша. — А если мудрецу по роже съездят?
— Циник Крат, получив удар кулаком в лицо, повесил под кровоподтек табличку: «Это сделал Никондромас», и все афиняне сочувствовали ему и презирали обидчика.
— Если в России так отвечать на побои, то все бы оделись в дощечки. Со мной этого не будет! Я шпагой защищу свою честь!
— Жители Афин говорили, что честь у гражданина может отнять только государство.
— Угу… Напишет один гражданин на другого гражданина донос в Тайную канцелярию, и государство с готовностью отнимет не только честь твою, но и жизнь.
— Любишь ты, Сашка, Россию ругать!
— Отнюдь! Просто я понимаю, что с государством не повоюешь, а с гражданином можно. — Как озорно умел Сашка блеснуть глазом, а потом продолжить то ли дурашливо, то ли серьезно, не сразу и поймешь: — Как говорит соборное уложение государя нашего Алексея Михайловича от 1649 года..
— …в котором, как известно, девятьсот шестьдесят семь статей, — поддакивал Никита, — и из которых ничего нельзя понять…
— Но, но! Я говорю об уложении о чести и бесчестии…
Алеша обычно не вмешивался в эти споры, следуя мудрой пословице: «Audi, vidi, sili» — слушай, смотри и молчи. Да и о чем спорить? Алеше казалось, что правы оба. Но однажды он не выдержал:
— Саш, что ты все о себе да о дворянской чести? Шпагой можно защитить слабого, например, женщину!
С той поры друзья при всяком удобном случае подтрунивали над Алексеем, сочиняя образ некой обиженной дамы, чью жизнь будет защищать Алешка в далеких портах.
— Алешка! — крикнул Александр. — Хватит ногами болтать. Лучше становись в позицию. Будем отрабатывать фланконаду. Ты сегодня отвратительно дрался.
— Зато он хорошо дрался вчера, — разомлевшим голосом сказал Никита, — с Котовым… Ювелирная была битва. Но больше бряцать оружием не надо, это утомляет… Гардемарины, а где белая коза? Я к ней привык. Почему она не идет?
— Тьфу на вас! — обиженно сказал Алексей. — Как вы можете, право… Уже сутки прошли. Неужели замнут дело?
— Вряд ли, мой друг, — сказал Никита, обмахиваясь платком.
— Так чего тянут?
— Фискал рожу боится показать. Вот когда синяк чуть-чуть слиняет, он глазенапы свои красные почистит и пред глазами директора предстанет — так, мол, и так… А дальше колодки, Владимирка, Сибирь…
— Да ну тебя к черту. Голова идет кругом…
— Послушай, Алеша, когда мысли твои в смятении, — начал Александр патетическим тоном, — и голова идет кругом, возьми шпагу и разогрей мышцы. Это научит тебя презирать боль, очистит мозг от скверны и прибавит уменья в обращении с благородным оружием. Саша встал, одернул камзол, легким щелчком поправил манжеты, хотя этого и не требовалось, Сашин костюм всегда в безукоризненном порядке.
— Ремесло гладиаторов, — проворчал Никита и опять лег, закинув за голову длинные руки.
Алексей, по опыту зная, что Саша не отвяжется, вынул ноги из воды и долго махал ими в воздухе, пытаясь сбить капли.
— Башмаки надень, поскользнешься…
— Да ну… — бросил Алеша, разыскивая под лопухами шпагу.
В его больших, серых у зрачка и ярко синих по ободку глазах тоска: «Кой черт Сашке надо, чтобы я фехтовал? Почему я перед ним робею? И вообще иду у них на поводу… Оскорбление не достигает мудреца… И вот я как циник Крат… И Никита уже не советует повесить мне на щеку табличку! И еще зубоскалят: колодки, Сибирь!..»
— Начнем! Ты усвоил одни парады: кварту и винту, а нужно еще уметь рипост и контррипост…
Алексей встал в позицию и сделал выпад.
— Не так, не так, — тут же закричал Саша. — Нет в тебе настоящей злости. Шпагу держишь ватно! В бою главное крепкая, подвижная кисть. Слушай… Гамбург, а хочешь, Венеция… Ночь… Твой фрегат у причала, и ты пошел в таверну выпить стаканчик рома, а хочешь, пива… Та-ак! Теперь дегаже — выводи мою рапиру из линии прямого удара. Укол! Экий ты неловкий… Смотри на меня! Я не друг твой Александр Белов, я пьяный шкипер у таверны и обижаю даму. Видишь, она плачет? «Ух ты, мерзавец! — кричишь ты. Дегаже, укол!» Какого такого дьявола, сэр, какого черта, разрази вас гром! — или как там ругаются пьяные шкипера? Так, хорошо… Умница, тебя главное разозлить!
Потные фехтовальщики повалились на траву. Никита приоткрыл глаз.
— А если так… Ночь, Петербург, фрегат, кабак… И где-то на его задворках пьяный мужик таскает за косу свою дочь. «Вы что это делаете, сэр? — кричит наш горячий друг и выхватывает шпагу. Мужик повалится в ноги, а потом за это заступничество уж с дочкой посчитается…
— Любишь ты, Никита, Россию ругать, — крикнул Александр и навалился на разморенного приятеля.
Короткая схватка, и вот уже Белов лежит внизу, а Никита, скрутив ему руки, нравоучает:
— Главное, предугадать движение противника.» Сила отражается силой — так говорили древние. Дегаже, удар!
— Оленев, Белов, прекратите! Как вы можете? Вот ураки! Никита, оглянись, вон твоя коза пришла. Князь, тебя коза ищет!
Из-за кустов действительно появились сначала рога, потом аккуратная жующая мордочка.
— Где-то у меня был хлеб. — Никита сунул руку в карман.
Александр сбросил с себя тяжелое тело и, привалившись к вязу, начал приводить себя в порядок.
— В субботу спектакль, — как бы про себя сказал Алеша.
— На спектакль отпустят, — отозвался Никита участливо. — И потом нас еще не посадили. Вас посадят и выпустят, а меня и впрямь могут в солдаты списать. В прошлом году, когда Чичигов Василий уезжал в Кронштадт, уговорились мы, что через год-два приду под его начало. Вслед за Берингом мечтали пойти. А теперь…
— И что говорят по этому поводу жители Афин? — усмехнулся Саша.
— Жители Афин, а также государь Алексей Михайлович в своем уложении говорят, — Никита усмехнулся, — мол, береги честь смолоду…
— Как платье снову, — тут же отозвался Саша.
— Опять вы за свое… Честь! Знать бы что это такое!
— Я думаю. — В лице Никиты вдруг появилось задумчивое, даже растерянное слегка выражение. Алеша знал это грустное выражение, и особенно любил друга в эти минуты. — Честь — это твое достоинство, как ты сам его понимаешь. И если ты видишь неуважение достоинства твоей личности, — голос Никиты зазвенел, — то это надобно пресечь! Потому что… жизнь наша принадлежит отечеству, но честь — никому.
Саша посмотрел на Никиту восторженно.
— А неплохо сказано, а? Жизнь Родине, честь-никому! И отныне — это наш девиз.
Алеша вздохнул и стал надевать башмаки.
4
Утешая друга, мол, «на спектакль отпустят», Никита не догадывался, что даже гауптвахты Алексей боялся меньше, чем субботнего представления. Стать артистом его заставили бедность и страх.
Как уже упоминалось, стипендия курсантов составляла рубль в месяц. На эти деньги каждый должен был обеспечить себе мундир, квартиру и стол, а так как большинству учеников из дома присылали очень мало или ничего, то, чтоб не умереть с голоду, морские питомцы прирабатывали на стороне кто как мог.
Белов репетиторствовал сына богатой вдовы. Впрочем, жизнь его протекала в сфере, не доступной пониманию курсантов. Он имел связи, ходил франтом, при этом был скрытен, а в разговоре умел напустить такого туману, так значительно намекнуть на свою принадлежность к высшим кругам, что никто не удивился бы, узнав, что вдова выдумана им для отвода глаз, для объяснения внезапных исчезновений и водившихся в карманах денег.
Княжеский отпрыск Никита Оленев попал в навигацкую школу из-за каких-то семейных неурядиц, но подмогу из дома получал регулярно, и немалую, чем и выручал друзей в трудных ситуациях.
Алексею судьба уготовила приработок самый ненадежный и экзотический. Он играл в театре, труппа которого состояла из курсантов артиллерийской школы и семинаристов Славяно-греко-латинской академии.
В театр Алексей попал случайно. Один из самодеятельных актеров квартировал по соседству и уговорил Алешу пойти на представление. В антракте шутки ради Алексей примерил женское платье, и надо же тому случиться, чтобы в этом наряде его увидела попечительница театра, женщина чрезвычайно влиятельная и активная. «Где вы нашли такую красотку? — восторженно спросила попечительница.» Это, ваше сиятельство, не красотка, а красавец «, — проворчал суфлер. Последнее замечание ничуть не смутило попечительницу. В театре все женские роли играли мужчины.» Ты будешь играть у нас Калерию «, — сказала важная дама. Алексей отказывался изо всех сил. Онде бесталантен, застенчив, но ничего не помогло.
Через неделю после роковой примерки его вызвали в дирекцию навигацкой школы и намекнули, что если он откажется играть в театре, то, невелика птица, может и вылететь из родных Сухаревых стен в ближайшие же сутки.» На тебя, дурака, такая дама внимание обратила, а ты нос воротишь! — дружелюбно проворчал директор на прощание. И Алексей смирился.
Благодетельница не оставила его своим вниманием. После каждого спектакля он получал от нее деньги и богатые подарки: кружева, кольца. Однажды она расщедрилась даже на часы, сунув их в кармашек камзола, и запечатлела на Алешином лбу горячий, как клеймо, поцелуй. На каждое представление он должен был непременно надевать все презенты, чем вызывал завистливые и злые насмешки актеров.
Алексей ненавидел театр. Он так и не привык к сцене, боялся зрителей, но более всего его пугала предстоящая расплата с благодетельницей. Она повадилась сама облачать Алексея перед спектаклем в пышные юбки, сама накладывала грим на его румяные, без признаков растительности щеки. Не нуждавшийся в бритве подбородок и естественная мушка на правой щеке, особенно умилявшая благодетельницу, вызывали в душе юноши жестокую обиду на природу. Не торчала бы эта дурацкая родинка и брейся он, как все, и не носил бы опостылевших юбок, не ждал с ужасом, как в один прекрасный день швырнут его на подушки кареты и умчат на расправу, как называл он мысленно услады любви с сорокалетней прелестницей.
В этот век фаворитизма, который, как репей, пышным цветом расцветал и на хорошо унавоженной почве царского двора и на тощих землях московских задворков, ходить в любовниках богатых дам, старших тебя вдвое, не только не считалось зазорным, но мнилось подарком судьбы, крупной удачей, с помощью которой можно было делать карьеру и устраивать денежные дела. Всю весну благодетельница жила при дворе в Петербурге, и Алексей получил четыре месяца передышки. И вот приехала…
Алексей был призван в дом и принят чрезвычайно милостиво.
— Приеду на спектакль. Чем порадуешь, голубь мой? Вырос, возмужал… Пора тебе переходить на мужские роли! А?
Нарумяненное, чуть рябое лицо светилось благодушием, но что-то новое появилось в его выражении. Видно, Алексей действительно вошел в сок. Раньше она не улыбалась так плотоядно, не говорила про амурные услады. Алексей покрывался испариной от каждого смелого намека.
На прощание она погладила его родинку и чуть ли не силой всунула в руку кошелек.
— Не смущайся, друг мой… Такие мушки называются «роковая тайна». За такие мушки деревни дарят…
В полном смятении после визита он бросился к Никите.
— Хочешь есть? — встретил Оленев друга. — Гаврила отличное жаркое из трактира принес и щи.
— Щи? Нет. Скажи, Никита, что такое любовь?
— Слиянье душ, — тут же отозвался Никита, словно давно приготовил ответ.
— А если?.. — Алексей вспыхнул и умолк.
— Тогда слиянье тел, — быстро уточнил Никита.
— А если я не хочу!
— Что значит — не хочу? Любовь это как… жизнь. Я думал об этом. Любовь это такая штука, которую можно как угодно обозвать, с любым прилагательным соединить, любым наречием усилить. Скажи какое-нибудь слово.
— Дождь, — бросил Алеша безразлично.
— Освежает, как дождь, любовь!
— Дерево…
— Подобно корням его оплетает душу, подобно кроне его дает тень измученной душе.
— Сапоги, — приободрился Алеша.
— Если жизнь — пустыня, то любовь — сапоги, которые уберегут тебя от ожогов горячего песка.
— А если жизнь не пустыня, а просто… земля?
— Кому пустыня, кому оазис — это как повезет. Но как Ахиллес от матери — земли Геи — черпает силу, так и возлюбленный…
— Тебя не собьешь, — перебил Алексей друга, ему уже надоела эта игра. — Ладно — Котов. Любовь и Котов. Как их вместе соединить?
— Подл, как Котов, глуп, как Котов. — Вот, вот, подла и глупа — любовь!
Это когда тебя не любят, — согласился Никита. — Нет, когда любят. — Алексей насупился. — Omnia vincit amornote 2, — пылко воскликнул Никита.
Ради бога, не надо латыни. Давай лучше щей. Алеша жевал, смотрел на Никиту — милый друг, он всегда готов помочь — и видел перед собой безрадостную картину. Он, Алексей Корсак, стоит в пустыне без сапог, идет дождь, но не освежает, душа его сморщилась, как кора дуба, и хочется выть: «Пронеси, господи!»
5
Пятница не принесла изменений в судьбе Корсака — его не арестовывали, не стращали розгами, не объявляли начальственной воли. Утром в классы, как сквозняк, проник передаваемый шепотом слушок: «Заговор… в северной столице… против государыни…»
Какое дело навигацкой школе, такой далекой от дел двора, до каких-то тайных соглашений и действий в далеком Петербурге? Курсантам ли страшиться заговора? Но ежатся сердца от предчувствия близких казней, пыток, ссылок, и если не тебя злая судьба дернет за вихры, то ведь и ты не далек от беды — кого-то знал, с кем-то говорил, о чем-то не так, как следовало, думал…
Мало ли голов полетело с плеч в светлое царствование Анны Иоанновны, и хоть доподлинно известно, что ныне здравствующая государыня Елизавета перед иконой дала обет смертную казнь упразднить, кто знает цену этим обетам и кто рассудит, если обет будет нарушен?
Вскрыл гнойник заговора Арман де Лесток, лейб-хирург и доверенное лицо государыни Елизаветы.
Прежде чем перейти к сути заговора, необходимо вернуться назад и подробно рассмотреть весьма любопытную фигуру придворного интригана — Иоганна-Германа-Армана де Лестока. Он появился в Петербурге около тридцати лет назад в числе нескольких лекарей иностранцев, вызванных Петром для службы в России. Искусству врачевания он выучился у отца, который, впрочем, считался более цирюльником, чем лекарем. Продолжил свое образование Лесток во французской армии и вынес из этого «университета» твердое убеждение, что лучшего средства против любой болезни, чем кровопускание, найти невозможно.
В Петербурге он сполна использовал свой опыт — пускал кровь и при насморке, и при подагре, и при вздутии живота — и делал это так искусно, что вскоре стал называться не просто лекарем, а хирургом. Получить приставку «лейб», то есть «состоящий при особе монарха», ему помогли деятельный и веселый нрав, любовь к блеску и приключениям. Лесток настолько прижился при русском дворе, что стал своим человеком в доме Петра.
При восшествии на престол царица Екатерина I вручила ему в руки жизнь дочери, назначив Лестока лейб-хирургом Елизаветы Петровны.
Надо отдать Лестоку должное — он не оставил свою царственную пациентку в трудное для нее время. В правление Анны Иоанновны двор цесаревны Елизаветы влачил довольно жалкое существование, и Лесток не только пускал кровь, но был отличным развлекателем, душой общества, отличным партнером за карточным столом и доверенным лицом опальной дочери Петра.
Времяпрепровождение цесаревны весьма интересовало Анну Иоанновну, Елизавета заводила опасные связи, французский посол Шетарди был ее приятелем. Большую часть времени, вопреки желанию царицы, она проводила в своем Смольном доме у гвардейских казарм. Подальше бы держаться Елизавете от гвардейских казарм! Для старой гвардии «матушка Елизавета Петровна — живое напоминание о славном прошлом. Гвардейцы ее боготворят. До Анны Иоанновны то и дело долетали слухи — то цесаревна на венчании какого-то сержанта — преображенца, то на крестинах. А заигрывание с гвардией известно чего стоит!
Лестоку в те времена открыто предложили наблюдать за цесаревной и доносить о каждом ее шаге, и хотя лейб-хирург очень нуждался в деньгах, он отказался. Природный инстинкт подсказал ему, что верность в его положении будет оплачена более щедро, чем предательство. И не ошибся.
Как только Елизавета взошла на престол, она сделала своего лекаря графом, тайным советником и главным директором медицинской канцелярии.
Новое назначение на время излечило Лестока от хронического недомогания — безденежья. Лейб-хирург жил всегда широко, вел крупную карточную игру, держал свору собак, любил хорошую кухню. Скромного лекарского оклада никак не хватило бы на такую жизнь, если бы не постоянная денежная помощь наихристианнейшего короля Людовика XV. Да, да… Лесток состоял на службе у французского двора так давно, что сам позабыл, с чего все началось.
В те годы подобную службу не оскорбляли унизительным словом — шпион. Чуть ли не все русские министры получали щедрые подарки от иностранных дворов. А какая разница — единовременный крупный подарок или постоянный не слишком щедрый пансион. Главное — полученные денежки помогали оной державе в ее политике. И Лесток твердо помнил, что русские дела — его кровные и французские — его кровные.
Франции что надо? Чтоб жила Россия тихо, как пятьдесят лет назад — патриархальное, удельное государство, чтоб дружила с Парижем и прислушивалась к советам мудрого старца — кардинала де Флери — фактического правителя Франции.
Активно помогал Лестоку в его стараниях французский посол Шетарди. Можно только диву даваться, сколько полезных Людовику XV дел устроил этот человек в России, но переусердствовал, допустил ряд грубых политических ошибок и был срочно отозван в Париж.
Отъезду Шетарди весьма способствовал вице-канцлер Алексей Петрович Бестужев, враг французской политики, а следовательно, и Лестока. За небольшой срок вице-канцлер успел приобрести огромный вес при дворе, с ним весьма считается сама государыня Елизавета.
Бестужев не устает твердить, что он последователь реформ Петра Великого, что Россия — морская держава, а потому могуществу ее послужит сотрудничество с Англией. Он также ратовал за содружество с Австрией, правильно полагая, что оно необходимо для сохранения политического равновесия. Более всего европейские дворы волновала борьба за так называемое австрийское наследство, то есть за принадлежащие дряхлеющей Австро-Венгерской монархии земли: Чехию, Богемию, Венгрию, а Бестужев никак не хотел, чтобы Франция или Пруссия усилились за счет получения этих земель и стали бы диктовать России свои условия.
Вернемся к заговору. Погожим июльским утром Елизавета собиралась в Петергоф. Двор был уже там. Во дворце шла предотъездная суета. Грузили на подводы мебель, упаковывали гардероб императрицы, фрейлины принимали и отдавали последние распоряжения. Царская карета была уже подана к подъезду, когда на взмыленной лошади прискакал со страшной вестью Лесток:» Доподлинно известно, что обер-шталмейстера Куракина, камергера Шувалова и его, Лестока, хотят умертвить, а потом отравить и саму государыню «.
Это известие произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Двор пришел в панику. Куракин и камергер Шувалов со страху заперлись в комнате прислуги, придворные не смыкали глаз ни днем ни ночью, у каждой двери стояли часовые. Именным указом у покоев императрицы был поставлен гвардейский пикет.
Только через три дня взяли первого злодея. Им оказался подполковник Иван Лопухин, и следственная комиссия в составе Лестока, генерал-прокурора Трубецкого и главы Тайной канцелярии Ушакова приступила к первым допросам.
Лопухина еще не называют отравителем, этому пока нет доказательств, но комиссии известны дерзкие речи молодого подполковника:» При дворе Анны я был камер-юнкером в полковничьем чине, а теперь определен в подполковники и то не знаю куда. Государыня Елизавета ездит в Царское Село и напивается, любит английское пиво и для того берет с собой непотребных людей. Ей и наследницей-то быть нельзя, потому что она незаконная «. Не умел Иван Лопухин держать язык за зубами в пьяной компании.
Эти речи еще не заговор, но их вполне достаточно, чтобы висеть на дыбе, потому что от таких слов попахивает дворцовым переворотом.
Елизавета хорошо помнит, что это такое, недавно было — год назад. Ночь, холод… Чадят масляные факелы, и гренадеры по темным улицам несут ее во дворец, где спят регентша и император Иван.» Матушка…« — шепчут гренадеры Елизавете, но это не успокаивает страшно! А ведь тогда она сама шла свергать и арестовывать, а как страшно было тому, кого она арестовывала? Она, дочь Петра, незаконная? И все потому, что родители обвенчались после ее рождения? А кто же тогда законный? Этот мальчишка Иван, которого положили на русский трон двух месяцев отроду? Иван — сын немца и немки?
Когда родился он, уже смертельно больная Анна Иоанновна повелела самому Леонарду Эйлеру составить гороскоп для новорожденного племянника. Эйлер составил гороскоп. Но звезды предсказали такую страшную участь будущему царю, что великий математик, боясь гнева императрицы, представил вымышленный гороскоп, сулящий Ивану всяческие благополучия. Но не зря, видно, называли Эйлера гением — он правильно понял язык звезд.
Говорили, что прощание Елизаветы со свергнутым младенцем было очень трогательным. Она взяла императора на руки и поцеловала со словами:» Бедное дитя. Ты вовсе невинно, твои родители виноваты «, — и сослала его, невинного, со всем семейством в Ригу, потом в Холмогоры, а как подрос для тюрьмы, посадила его в отдельную камеру. И всю жизнь, пока не зарезали его по приказу Екатерины II, сидел Иван в крепости, как опасный политический преступник. Но это потом. Сейчас он еще в Риге, укутанный в пеленки с неспоротыми царскими вензелями на руках дородной кормилицы. У него еще все впереди…Иван был занозой в теле Елизаветы, непроходящей язвой, букой, которой стращали императрицу враги внутренние и внешние, грозя ночным арестом, .монастырем и возвращением престола мальчику царю.
Поэтому, когда под пыткой у арестованного Лопухина вырвали слова, что-де императору Ивану будет король прусский помогать, поняли, что это заговор и что надобно искать серьезных сообщников. И нашли. Выяснилось, что еще в Москве, когда там стоял царский двор, заезжал к Наталье Федоровне Лопухиной, матери арестованного, австрийский посланник Ботта и говорил, что до тех пор не успокоится, пока не поможет Анне Леопольдовне с сыном Иваном, который в Риге под стражей сидит, что король прусский намерен им тоже помогать, а он, маркиз Ботта, будет о том стараться.
Появилось в опросных листах еще одно имя — Анны Гавриловны Бестужевой, урожденной Головкиной. Бестужева была близкой подругой взятой в крепость Натальи Лопухиной и во всех тайных пересудах принимала активное участие.
Это новое имя было очень привлекательно Лестоку, потому что Анна Гавриловна была замужем за дипломатом Михайлой Бестужевым, братом вице-канцлера. Ботта тоже был весьма близок с вицеканцлером по делам австро-венгерского двора. Если с умом взяться за дело и доказать, что Бестужева не по собственному недомыслию слушала крамольные речи Ботты, а по подсказке всесильного родственника, то не миновать вице-канцлеру далекой ссылки, а то и четвертования. Ничто так не послужит торжеству французской политики, как смещение Алексея Петровича Бестужева.
Подробностей этих не знали в Москве, тем более в навигацкой школе. И кажется, ни с какой стороны не могла коснуться столичная закулисная возня наших героев. АН нет… Если покопаться да поразмыслить, то можно найти среди морских питомцев если не участников заговора по малости своей, то имеющих к нему отношение.
А кому еще думать и радеть об этом, как не штык-юнкеру Котову, который сидит запершись, меняет примочки на глаз и поминутно трогает сбитую набок челюсть — ни говорить, ни жевать проклятая не дает. Знай штык-юнкер, что уже прискакали драгуны из Петербурга с тайным приказом на арест родственницы вице-канцлера, поутихла бы его боль и заснул бы он в приятном ожидании расплаты, потому что попечительницу Алексея Корсака на театральном его поприще, щедрую его мучительницу и благодетельницу звали Анна Гавриловна Бестужева.
6
Алексей тихо ругался, влезая в театральный костюм: шнурки, бечевочки… Костюм был чужой, не на него сшит, роль была не та и пьеса не та, что значилась на театральной афише.
Готовили» Трагедию о Полиционе, царевиче Египетском «, где Алеше была отведена роль нежной и трепетной Береники. Роль эту он особенно не любил. Не то, чтобы Береника его чем-то не устраивала, какая разница кого играть, царевич Египетский был гадок.
Полициона играл высокий истеричный семинарист, театральное дарование которого было представлено стройными и красивыми в лодыжках ногами. Котурны на них сидели великолепно. Поэтому если предполагалась трагическая роль, а котурны и трагедия неразлучны, истерический семинарист был незаменим.
На первой же репетиции обладатель стройных лодыжек, загипнотизированный сапфиром, украшавшим Алешин безымянный палец, стал клянчить у своей сценической возлюбленной деньги. Из опасения скандала Алексей дал незначительную сумму, не надеясь получить долг, но когда Полицион, криво улыбаясь, решил испытать счастье во второй раз. Корсак решительно отказался. Царевич Египетский сразу из просителя превратился в нахала, в бандита с большой дороги и попробовал заломить казавшейся хрупкой ручку Береники.
— А пошел ты! — гаркнула» нежная и трепетная»и ткнула возлюбленного ногой в живот. Полицион сложился пополам, ловя воздух ртом и закатывая глаза.
После этого случая и без того грустная жизнь Береники стала адом. Вместо поцелуев она получала укусы и щипки с вывертом. В финале, где трепетная безвинно погибает от руки обманутого Полициона, Алексей увидел приставленный к своему горлу отнюдь не бутафорский нож и, в нарушение всех трагических канонов, так дико заорал, что сорвал сцену и был всеми обруган.
«Трагедию о Полиционе» отменили совершенно неожиданно и взяли игранную ранее «Гонимую невинность», перевод с французского. Замена была произведена быстро и бестолково. Костюм Алексею принесли почему-то из «Приключения Теострика и Лиеброзы». Он был поношенный, пыльный и к тому же велик. Как ни стягивал Алексей тесемки лифа, груди все равно разъезжались и топорщили платье не как изящнейшее украшение женского тела, а как надутые бычьи пузыри, которые подвязывают под мышками для плавания.
«Какой у меня вид ошалелый», — подумал он, глянув на себя в зеркало. На него таращилась испуганная, хорошенькая, но несколько кривобокая субретка — перепутал-таки шнурки, и толщинки легли неправильно. Перетягиваться было некогда. Он показал субретке язык и, прикрыв изъяны фигуры длинным плащом, поспешил на сцену.
Скорей бы начало… Он попытался сосредоточиться на роли, но воображение против воли нарисовало мрачную рожу Котова. Сегодня он столкнулся с ним в коридоре школы. Алексей хотел независимо пройти мимо и не смог, ноги сами приросли к полу. Котов обошел его кругом, осмотрел любовно, словно Ивашечку, которого вот вот сунет в печь, и улыбнулся. И такая это была улыбка, что Алеша забыл дышать.
А в театре своя беда — Анна Гавриловна, что обещала сегодня любовные ласки.
Представление все не начиналось. Обряженные и загримированные актеры нервничали и разглядывали зал через глазок в занавеси. Алексей тоже посмотрел в зал, ища глазами благодетельницу. Горели свечи, качались пышные парики. Бестужевой не было. Кресло ее, поставлено как всегда чуть поодаль от прочих, пустовало, и было в этом бархатном троне что-то необычное — стоял криво, словно забытый, и привычная алая подушка не украшала его сиденья. «Может, заболела», — с надеждой подумал Алексей.
Кто-то натужно задышал ему в ухо.
— Сашка? Ты как здесь?
— Отойдем в сторону. Да побыстрей! Юбку-то подбери, — шептал, задыхаясь после быстрого бега, Белов.
Они спрятались в зарослях нарисованных библейских кущ.
— Твоя арестована!!! — выдохнул наконец Саша. — Не спрашивай как да откуда… Точно. Взяли твою Анну час назад в крытую коляску и с ней дочь…
— Какую еще дочь?.. — пролепетал Алеша.
— Анастасию Ягужинскую, от первого брака. Ты что, не знаком с ней?
Алексей ничего не ответил. Он растерянно обтер лицо, размазывая грим.
— Ты что молчишь-то? — Белов потряс Алексея за плечо. — Не слышал, что ли, — государыню хотели отравить.
— Анна Гавриловна-то здесь при чем? — растерянно спросил Алеша.
— Не нашего ума это дело. Взяли — значит виновата.
Какая же она отравительница? Алексей вспомнил вдруг ее руки с холеной, словно прозрачной кожей. Он стоит истуканом, а руки хозяйски шарят по его телу, выискивая, куда бы сунуть кошелек. Больно будет таким ручкам в кандалах. Молил он судьбу, чтоб лишила его постылой ласки благодетельницы, да разве так? Разве желал он такой жестокости, чтобы помчали ее на допрос. Добра ведь она была, Анна Гавриловна…
— Очнись ты, наконец! Котов из норы вылез и по начальству побежал, а уж зловещ…
— Тоже мне новость! Я давно ареста жду.
— Да пойми, наивный человек, я не про наш Сухарев подвал говорю! Котов меня в коридоре за пуговицу поймал и ласково так начал выспрашивать — бывал ли ты в бестужевском дому, почему так обласкан, туда-сюда… А сам вроде бы в ответах моих и не нуждается. Деловит и весел! Чуешь, куда гнет? А ну как тоже в коляску да на допрос Алексей похолодел.
— О чем меня допрашивать?
— Найдут. Ты записки ее носил?
— Полгода назад вроде отнес одно письмо. А куда, убей бог, не помню.
— Там вспомнишь… У них, брат, на дыбе вспоминают. Бежать тебе надо и немедля, потому что Котов рыщет, а он времени зря терять не будет.
— Бежать, прямо сейчас? А спектакль?
— Отыграй свой спектакль. Домой не ходи. Там могут засаду устроить. Деньги у тебя есть?
— Хватит, но ведь… — Алеша плохо соображал, — надо теплое взять, книги и еще… глобус.
— Какой к черту глобус? Ладно, я твои вещи сам соберу. Теперь слушай меня внимательно. Школа мне давно опостылела, ты знаешь. Словом, я бегу вместе с тобой.
Алексей, широко раскрыв глаза, уставился на Александра.
— Тебе-то зачем? Одумайся, Сашка! Без паспортов мы не люди. Котов два наших имени в одно соединит. Решит, что и ты в это дело замешан.
— Это мне решать, куда я замешан, а куда нет. Я не могу оставаться в Москве. Мне в Петербург надо. Понимаешь? Надо! А ты в Кронштадт к Чичигову открывать новые земли.
— Начинаем, начинаем, мадам… месье… — донеслось со сцены.
— Чичигов в Лондоне. Какой Кронштадт? — чуть ли не со слезами крикнул Алексей.
— Ладно. Потом решим, куда бежать. Сразу после спектакля приходи к Грузинской богоматери. Знаешь? На Старой площади. Я там буду.
Представление не клеилось. Внезапность замены давала себя знать тем, что дух пьесы не улавливался играющими. «Трагедия о Полиционе» была написана в стиле высокопарном, и актеры непроизвольно навязывали этот стиль фривольной «Гонимой невинности».
Кроме того, суфлер был пьян, а оттого сердит и слишком громок. Сколько ни увещевали его, сколько ни давал он клятв не брать перед спектаклем в рот спиртного, из суфлерской раковины всегда тянуло алкогольным душком, а подсказки перекрывали голоса самых громких актеров. Раньше суфлер был трезвенник, отличный был суфлер, но «окал» по-вологодски и очень возгорался. И половины действия не пройдет, а вся труппа окает и возгорается с суфлерскими интонациями. Выгнали его, да, видно, и этот, теперешний, скоро пойдет за своим предшественником.
Но публика принимала, как всегда, хорошо. В театр ходили себя показать и людей посмотреть, а то, что происходило на сцене, хоть и трогало зрителей, было далеко не главным в развлечении светского общества.
Алексей весьма вольно трактовал образ горничной. Он то мерил сцену угловатой мужской походкой, то застывал столбом, кусая губы и нетерпеливо топая ногой.
— Ах, мадам… Ну уж нет, мадам… Да пристало ли мне это, сударь, — лепетал он невпопад, а в голове вертелся один вопрос: «Что делать?»
Ответ подсказал суфлер:
— Живой я, сударь, не дамся, — крикнул он реплику мадам Лебрен.
«Вот ответ, — подумал Алексей. — Живым я вам не дамся. Живым на пытки не пойду».
Как только сцена с его участием кончилась, он побежал в гримерную и, закинув юбку на голову, подпоясался шпагой.
— Честь — суть мое достоинство… как я его понимаю… — шептал он, застегивая ремень.
Его выход. Мадам Лебрен поймала Алешу за рукав. — Ты где шатался, Корсак? Странный ты нынче. Пошли… — И добавила озабоченно. — Что-то в зале шумно стало.
Драгунские мундиры он увидел сразу, и оттого, что в зале было много зеркал, мундиры удваивались, утраивались, исчезали штатские платья и женские робы, лишь драгуны стояли, сидели, искали глазами Алексея.
«Прав ты был, Сашенька! За мной… Как же отсюда выбраться? Второй этаж. Выход один — через зал. Еще надо успеть снять с себя эти женские тряпки». И Алексей начал пятиться в глубь сцены, машинально расстегивая пуговицы.
Драгун было четверо. Они стояли позади кресел и с любопытством смотрели на сцену. Публика успокоилась и перестала обращать на них внимание. Невзрачного вида человек, сопровождающий драгун, и вовсе не был замечен. Кому есть дело до штык-юнкера Котова, который поставил драгун у стенки, пошептал что-то старшему и исчез за кулисами.
Дальнейшие события расценивались и актерами и зрителями как переполох, смятение, вызванное совершенно непонятными причинами.
На сцене уже любовь вошла в полную силу, дамы и девицы даже веера поуспокоили, ловя взволнованные признания лицедеев, а старики заснули без помех, когда раздался истошный крик и в зал со сцены выскочила девица в сбитом набок чепце и неприлично поднятых юбках. И не успели зрители признать в ней недавнюю горничную, как девица сбила ногой высокий канделябр, пулей пролетела по зале и скрылась в боковой двери. За девицей, вопя и размахивая руками, проскакал человек в черном камзоле.
Канделябр словно нехотя стал заваливаться набок, но был подхвачен сильной рукой вельможи в роскошном кафтане. И только одна свечка выскочила из своего гнезда и упала прямо на золоченый подол сидящей дамы. Украшавшие подол пышные рюши занялись сразу, и по парчовому подолу, который сам не загорелся из-за обилия золотых нитей, игриво побежали два ручейка пламени.
Визг, гам, рев, перевернутые кресла — вся зала словно сбесилась. Всем казалось, что огненные ручейки бегут к их парикам и юбкам. «Пожар!»— закричал кто-то фальцетом. Вельможа старался сбить пламя с одежды дамы, но она рвалась из рук и истошно вопила. Актеры бросили играть и облепили рампу. Только суфлер оставался спокойным и продолжал громко выкрикивать реплики.
Драгуны, видно, забыли, зачем пришли, и теперь видели свой долг в немедленном прекращении всей этой кутерьмы, для чего встали в дверях и, отбиваясь от лавины наседающих тел, дружно гаркали:
— Господа, спокойствие… Уберите руки, сударыня… Ма-а-ть вашу… прекратить!
А где Алексей? Он сидит верхом на подоконнике и отбивается руками и ногами от обессилевшего Котова.
— Не уйдешь, злодей! Не выйдет, душегубец! — Штык-юнкер вцепился в Алешину юбку и стойко принимал на себя град ударов.
Не запри ты, старый дурак, гримерную с актерскими пожитками, не суетись раньше времени, а выжди, и сидел бы твой юный враг в арестантской карете между мундирами, а теперь арестуй его попробуй, красноглазый черт!
Чувствуя, что Алексей вот-вот вылезет из юбки. Котов понял, что надо обхватить его за талию, присосаться к Корсаку и ждать драгун, чьи басовитые окрики слышались из залы. Собрав все силы, штык-юнкер грудью бросился на преступника.
Последней мыслью было: «Неужели прыгнул, подлец?» Через окно, не заслоненное Алешиным телом, заструилось небо и словно втекло в комнату, втащив с собой все звезды. Звезды вспыхивали, трещали, как на фейерверке в честь дня рождения Ее Императорского Величества Государыни Анны Иоанновны. Потом звезды полопались и образовалась тьма.
Удару «коленкой под дых с толчком из упора» Алексей был обучен еще деревенскими мальчишками, которые по субботам сходились в центре сельца Перовского, чтобы подраться «конец на конец».
7
Саша Белов был девятнадцатым ребенком в семье мелкопоместного шляхтича из Тульской губернии. Беловы были живучи, и только четырех детей прибрал господь, а остальные женились, вышли замуж и расселились по соседству с родительской усадьбой. Все земли окрест были беловскими, но помещики жили зачастую не богаче своих крепостных.
Отец Саши, Федор Пахомыч Белов, служил когда-то в пехотных полках сержантом, а в отставку вышел по обычаю того времени в офицерском чине. Человек он был простой, добрый и кроткий. Любимая супруга его умерла родами, произведя на свет последнего, Сашеньку, и он один остался опорой многочисленного семейства.
Беловы еле сводили концы с концами. Дети, зятья, внуки, словно состязаясь в настырности, без конца делили отцовскую пенсию, усадьбу, тридцать душ крепостных и даже нехитрый скарб родительского дома. Желание помочь многочисленной родне вынудили Федора Пахомыча заняться делом, казалось бы, вовсе ему не свойственным, — он начал писать письма, и этот эпистолярный труд скоро стал главным занятием в его жизни.
«Всемилостивый граф, отец и благодетель! Всенижайше прошу Вашего сиятельства простить мне, убогому, в моем дерзновении засвидетельствовать должное почтение и преданность мою…» — писал он важным адресатам, с коими состоял ранее в однополчанах. Вспомнил он также всех родственников от Литвы до Урала, правильно полагая, что и от них может быть какая-то польза.
Вряд ли нуждались сиятельные адресаты в изъявлении почтения убогого тульского помещика, но писем было написано так много, что обильный посев стал давать плоды, и ретивый корреспондент начал потихоньку распихивать детей и внуков по полкам и учебным заведениям.
Черновиками его, письмами, ответами были забиты до отказа два сундука, а Федор Пахомыч все писал и писал, уже не из рачения о потомстве, а находя невинную радость в таком общении с миром.
По неведомой протекции был устроен в навигацкую школу и Саша. Отец так и не понял толком, куда и зачем едет его младший отпрыск. Вместе с тощим кошельком и родительским благословением он выдал сыну пухлую книжицу, исписанную фамилиями и адресами. «В них помощь найдешь», — были последние напутственные слова родителя. Кроме книжки, Саша получил пачку рекомендательных писем.
Он с сомнением отнесся к родительскому дару, но по прибытии в Москву решил проверить некоторые из адресов, вооружился рекомендательными письмами и отправился с визитами.
Саша имел приятную наружность, при этом был общителен и уверен в себе, и хотя родительский дом не дал ему подобающего воспитания, сметливость, умение перенять и бойкий нрав, данные ему от природы, легко восполнили пробелы образования. Скоро он был принят во многих домах, и принят радушно.
Присмотревшись к городской жизни, Саша понял, что рассчитывать может только на себя, что навигацкая школа — место для него неподходящее и что карьеру он может сделать, только попав в гвардию. Служба в гвардии была самой почетной в России. Гвардия — вершительница судеб в государстве, на нее опирался всесильный Меншиков, гвардия свергла самого Бирона, и престол государыне Елизавете тоже дала гвардия. Как завидовал Белов гренадерам Преображенского полка! Ему в 1741 году было шестнадцать лет. Окажись он тогда в гренадерах, носил бы сейчас самую желанную форму — мундир лейб-кампанейца и мастера геральдики сочиняли бы для него новый герб.
Белов ждал только случая, знака судьбы, чтобы бежать в Петербург и поступить в Измайловский или Преображенский полк. Но не предполагаемый арест Корсака был этим знаком, и не одна мечта о гвардии толкнула Белова к мысли о побеге. Была еще одна причина, ото всех тайная, — страстная любовь к красавице Анастасии Ягужинской.
Он увидел ее зимой в доме вдовы полковника Рейгеля, где давал уроки. Они столкнулись на лестнице, и Саша онемел, потерялся, не смея даже взглянуть в прекрасное лицо. В памяти осталось что-то яркое, диковинное, словно в пасмурный голый лес прилетела тропическая птица и распушила на снежном сугробе свое драгоценное оперение.
Саша опять обратился к отцовской книге и начал выискивать дома, где мог увидеть Анастасию, и когда, наконец, свели их Сашины старания в общей гостиной, он подивился человеческой слепоте как можно говорить, есть, пить, если в комнате сидит сама богиня.
Он не измышлял тайных встреч, не пробовал шепнуть любовные слова, боясь показаться смешным или затеряться в толпе вздыхателей, пока он довольствовался ролью наблюдателя. Но Александр свято верил, что настанет час, когда он сможет сказать Анастасии о своей любви, и любовь эта будет принята. Как смел скромный курсант навигацкой школы мечтать об одной из лучших невест России, спросите вы? Это ли не наивно?
Саша знал, что мать Анастасии — важная боярыня Бестужева, что покойный отец — Павел Иванович Ягужинский, был генерал-аншефом, генерал-прокурором Сената и денщиком Петра I, но в том надежду для себя видел честолюбивый молодой человек, что знал также — дед Анастасии был бедным органистом из Литвы. И поныне стоит лютеранская церковь в Немецкой слободе, где наигрывал Иоганн Ягужинский хоралы и фуги. А уж если сын безродного музыканта достиг кабинета министров, то почему бы и ему, дворянину, не уповать на судьбу, а более всего на свой ум и изворотливость.
Весть об аресте Бестужевой с дочерью потрясла Сашу. В эгоистической своей любви он в первый момент мучился не жалостью к арестованной Анастасии, а клял судьбу, что отобрала у него мечту, лишила счастья наблюдать за каждым шагом своей возлюбленной дамы. Однако поразмыслив, он сообразил, что арест не отодвинул от него Анастасию, а наоборот — дал шанс. Дочь опальных родителей мало стоит на ярмарке невест. После допроса повезут арестованных женщин в Петербург, в крепость. Там будут досконально разбираться, кто в чем виноват. Может быть, он, Александр Белов, и полезен будет своей возлюбленной. В Петербург, за ней!
Сразу из театра он побежал к себе на квартиру, чтобы собраться в дорогу. Хотя что собирать? Книги, одежда, белье — это все лишнее, только руки будет оттягивать. Деньги, их мало… придется рассчитывать на Алешкины. Ну да ладно… Когда-нибудь он сполна вернет Корсаку долг. Отцовская книга… она всегда при нем. Может быть, это и есть его основное богатство, залог успеха?
Затем он отправился на квартиру Корсака. Хозяйка долго гремела засовом, потом долго рассматривала Сашу через приоткрытую дверь.
— Самого дома нет.
— Я знаю, что нет. Он в театре, Маланья Владимировна. Мы условились, что я подожду его здесь.
Хозяйка неохотно пропустила Сашу в сени.
— А скажите, не заходил ли к вам человек…
неприятный такой, весь в черном?..
Маланья Владимировна плюнула в угол, перекрестилась и ушла, хлопнув дверью, решив, что безбожник-курсант пугает ее сатаной.
Зря он пообещал Алексею собрать его вещи. Засады здесь никакой нет, а что брать в дорогу — совершенно непонятно. Корсак — человек аккуратный, и маменька, видно, регулярно снабжает его одеждой и прочим барахлом. Александр взял пару крепких башмаков, суконный кафтан, плащ и большой компас с поцарапанным стеклом, завязал все это в узел и тихо, чтоб не услышала хозяйка, вышел. Десять часов… Еще рано, и ноги сами понесли его в сторону опустевшего особняка Бестужевых. Сколько вечеров провел он подле этого дома, глядя на мезонин, где за колоннами скрывалась спальня Анастасии! Бывало, погаснет весь дом, утихнет улица, одни собаки дерут глотку, а он все стоит под деревом и ждет неизвестно чего. Словно крепкие канаты тянутся от ее окна, опутывают ему руки и не дают уйти.
Колонны мезонина слабо светились в темноте. «Кто это у нее в спальне? — с тревогой подумал Александр. — Или обыск делают?»
Свет в спальне погас, и по дому, освещая поочередно окна, начал двигаться неяркий огонек. «Горничная бродит по барским покоям», успокоил себя Саша и тут заметил, что не он один внимательно всматривается в блуждающий свет. Какой-то мужчина, вида непорядочного, шнырял в кустах сирени, а потом открыто подошел к решетке палисада и побрел прочь, пригнув голову, словно вынюхивая. «Не иначе, как шпион», — с ненавистью подумал Саша, отступая в тень.
Внезапно ближайшее окно отворилось, и он с восторгом и удивлением увидел дорогое лицо. Она! Вернулась! Отпустили!
Анастасия выглянула из окна, словно ополоснулась ночным воздухом, и села в кресло. Оконная рама стала резным обрамлением ее красоте. Она сидела покойно и тихо, лицо ее выступало из темноты, как что-то нереальное, и если бы ветер не шевелил волнистые пряди у виска, не теребил кружева воротника, Александр бы мог подумать, что все это плод его воображения.
«Милая… Я здесь, я рядом…» Саша почувствовал, как где-то в доселе скрытых тайниках его души рождаются слезы умиления и болезненно счастливой жалости к себе, и нежности к ней, и щедрой, как озарение, доброты к этому дому, этой ночи, к звездам, деревьям — ко всему миру.
Узелок с отобранными для побега вещами выпал из его пальцев и откатился под куст сирени, чтобы пролежать там до утра.
8
Никита Оленев снимал верхние апартаменты в богатом старинном доме на углу Сретенки и Колокольникова переулка. Крутое, в два излома, крыльцо вело на второй этаж. Три теплых помещения, два холодных, обширные сени и балкончик в затейливой резьбе — истинно княжеское помещение. Под лестницей находились баня и хозяйский винный погреб со множеством дубовых и липовых бочонков. Когда Никита был при деньгах, Гаврилу то и дело гоняли вниз с кувшином, а потом гурьбой шли в баню, ломая во дворе свежие березовые веники.
Воскресный день Никита проводил дома. Он лежал в подушках на лавке, укутав ноги одеялом, и пытался читать. Намедни он перепил морсу со льда, и у него болело горло, мучил то озноб, то жар, и злость за вынужденное свое безделье он срывал на камердинере Гавриле.
— Ты зачем, чернокнижник, эти подозрительные рецепты в дом притащил? Людей травить?
— Грех вам, Никита Григорьевич, говорить такое. Вы знаете, я эти книги читаю от природной склонности к перемешиванию различных компонентов с целью изобретения различных снадобьев.
— Слова-то выучил — «компонентов»! Фу, горечь какая! И кисло, — сморщился Никита, выпив лекарство. — Опять «незначительное количество незрелых померанцев»? А почему воняет мерзко?
— В этой настойке сложный букет трав для согретия груди, — торжественно произнес Гаврила. — Незрелые померанцы идут для других целей.
— Мне бы лучше незначительное количество спиртовой настойки да со зверобоем. Это мне больше поможет.
— Спирт при вашем телосложении зело вреден. — Гаврила вздохнул. — Яд он при вашем телосложении. Будете принимать это питье, — он указал на бокал, — мане эт нокте, то есть утром и вечером.
Никита рассмеялся.
— Мне-то хоть латынь не переводи, эскулап. Латынь для твоего телосложения — яд!
Камердинер с отвлеченным видом уставился в окно.
— Сходи еще раз к Алексею, может, он уже дома.
— Не ночевали они дома. Хозяйка ругается, мол, где их носит, но я передал, чтоб непременно к вам ступать изволили, как только явятся.
— Тогда к Саше.
— Они тоже не ночевали дома. Хозяин…
— Понятно, ругается, где их носит, но ты передал, чтоб непременно ко мне ступать изволили…
— Так точно… как только явятся. Теперь будете изволить потеть. — И камердинер неслышно ушел в свою комнату.
Комната Гаврилы, самая большая в снятом помещении, напоминала кабинет алхимика. На приземистом, длинном столе расставлены были фаянсовая и порцелиновая посуда, колбы, склянки, реторты и прочая чертовщина. В поставце, выкрашенном на голландский манер в черный цвет, в пронумерованных банках держал он те самые «компоненты», к перемешиванию которых имел склонность. В комнате всегда, даже в жару, топилась печь, воздух был сухой, со сложным запахом. Гаврила был здесь полным хозяином, и Никита никогда не спрашивал себя, по какому праву слуга занимает в доме то помещение, которое сам выбирает.
Наверное, потому, что Никита не мог вспомнить, когда в его жизни появился Гаврила. Он был всегда. В тот самый миг, когда вложили в Гавриловы руки корзину с младенцем, а именно так появился Никита в родном доме, душа камердинера дрогнула состраданием и нежностью, и согретый этими чувствами он стал, как умел, оберегать юного князя от жизненных напастей и несправедливости.
Вначале ссорился с иноземной кормилицей (у немок молоко постное!) и тайно подкармливал младенца из рожка русским грудным молоком, потом пилил нянек-неумех и сам стал нянькой, потом ворчал и неотступно наблюдал за нерадивыми гувернерами и как бы между делом выучился грамоте. Иногда князь Оленев — старший забирал Гаврилу с собой в заграничные поездки, но и там заботливый слуга не оставлял вниманием своего юного барина и в помощь учителю географии писал длинные письма с подробными описаниями Парижа и Мюнхена. Когда Никита поехал учиться в Москву, князь Оленев, зная привязанность сына к Гавриле, отдал ему камердинера в вечное пользование.
Среди дворни Гаврила почитался удивительным человеком. Молодость его протекала в бурных романах, в которых он проявлял истинно барские замашки. Непонятно, чем он прельщал прекрасный пол — худ, сутул, мрачен, назидателен, а лицо такое, словно Творец, лепя его, во всем переусердствовал: нос длиннее, чем нужно, брови косматы — на троих хватит, глаза на пол-лица. И почему-то все любовные истории легко сходили Гавриле с рук. Любому из дворни за такие проделки всю спину исполосовали бы на конюшне, а этому опять ничего — ходит по дому, ворчит, светит глазищами, как фонарями. Удивительный человек был барский камердинер!
К тридцати годам Гаврила остепенился и приобрел новую страсть, которая в Москве окончательно сформировалась, — он стал знахарничать и копить деньги. Склонность к первому он приобрел от матери — она пасла коз, снимала порчу и почиталась колдуньей. Поездки за границу развили в нем интерес к драгоценному металлу, и интерес этот стал основным двигателем Гаврилы на благородном поприще фармацевта, парфюмера и лекаря.
Гаврила готовил все — был бы покупатель. Толок серу и делал легкую как пух пудру для париков. Топил в глиняном горшке дождевых червей для закапывания в глаза, настаивал мяту от сердца, горицвет от водянки, делал навары из медуницы и хвоща для промывания гноящихся ран, изготовлял жидкие румяна и даже по собственному рецепту варил лампадное масло. Оно хоть и не имело того благовония, что церковное, стоило в десять раз дешевле и всегда имело сбыт.
Книгу, пренебрежительно названную Никитой «подозрительными рецептами», Гаврила купил на Никольской «из-под полы»в немецкой книжной лавке. Она называлась «Зеркало молодости Бернгарда»и содержала около сотни полезных советов, как сберечь мужскую силу с помощью телесных упражнений и различного вида лекарств.
Придя от барина, Гаврила сел за стол, открыл «Зеркало молодости»: «Полезные и верные советы для ослабленных. Надлежит взять незначительное количество анисового масла, смесь железа, молочного сахара и смесь сиропа арака…»
Гаврила задумался.
— Барин, что такое арак?
— Напиток. Думаю, что горький. Тебе подойдет, — отозвался князь из своей комнаты.
— А из чего его делают? — Из сока финиковых пальм. Нет финика, пойдет кокос. То есть сок кокосовых пальм.
— Что?
— Нет кокоса, пойдет лопух. Я думаю, клиент тебя простит.
И каждый углубился в чтение.
Ни Белов, ни Корсак так и не появились до вечера, и утром в понедельник, обеспокоенный их отсутствием, Никита решил пойти в школу, хоть боль в горле не прошла и Гаврила, как мог, препятствовал его уходу.
Занятия в навигацкой школе еще продолжались, но везде царила предотпускная суета. За учениками младших классов приехали родители, и в канцелярии срочно оформляли отпускные подписки, в которых не вернувшихся в срок курсантов стращали каторжными работами. Обычно подписки оформлял штык-юнкер Котов. и кто не умел так значительно и важно присовокупить к отпускной бумаге основное украшение морской инструкции: «За побег ученика полагается ему смертная казнь». Но Котова на месте не было, вместо него оформлял документы писарь Фома Игнатьевич.
В поисках друзей Никита обошел все классы, поднялся в башню, заглянул в рапирный зал. Ни Корсака, ни Белова, ни прочих курсантов их группы нигде не было. Сторож Шорохов объяснил, что с утра раздавали жалованье, поэтому у Пирата, как всегда в таких случаях, разыгралась подагра и он отменил занятия старших классов.
Уже направляясь домой, Никита встретил в коридоре писаря, который выходил из канцелярии.
— Батюшка-князь, не откажите в помощи. Намедни карты и лоции прислали с оказией из Петербурга. Надобно бы их разобрать. А?
Никита не умел отказывать, поэтому молча пошел за Фомой Игнатьевичем в комнату под лестницей. Присланные карты отслужили свое, порядком износились, и теперь им надлежало стать наглядным пособием курсантам. Совершенную рухлядь Никита выбрасывал, а те карты, которые еще можно было склеить и отмыть, писарь помечал цифрой и складывал на стеллажи.
Подобного сорта работу Оленеву поручали часто не за какое-то особое прилежание или аккуратность, а просто потому, что чаще других заставали в этой маленькой комнате, называемой библиотекой.
Все библиотечные книги умещались в двух шкафах и были пожалованы школе после конфискации имущества некоего вельможи, обвиненного в государственной измене. Бывший хозяин книг не подозревал, что собирает библиотеку для будущих гардемаринов, поэтому увлекался больше французскими романами и сочинениями по философии, не имеющей никакого отношения к морской стихии. Но, как известно, дареному коню в зубы не смотрят, дар был принят, и о нем забыли. Помнили о книгах только писарь, ставший называться библиотекарем, и Оленев, читающий все подряд.
Фома Игнатьевич к Никите весьма благоволил. Жизнь длинная, неизвестно, что с тобой станет, и желательно запасть в память долговязому студенту. Может, и вспомнит потом сиятельный князь маленького человека.
Ловко раскладывая карты и деликатно покашливая, писарь пересказывал Никите городские сплетни:
— На Арбатской улице пойманы вчера три разбойника с атаманом по кличке Кнут. Теперь клеймо на лоб «Вор» да на каторгу. А то и вздернут… Какая вина! Еще рассказывали, что большая баталия приключилась вчера у Земляного вала. Полицейская команда два часа толпу разгоняла. Не только кулаки, но и колья в ход пошли.
— Кто ж дрался?
— Зачинщик, сказывают, солдат Измайловского полка, а какие иные дрались — неизвестно. В субботу в старом Головкинском флигеле, говорят, пожар был.
— Что сгорело? — Никита спрашивал без интереса, из одной цели поддержать разговор и вдруг насторожился:
— Ты про какой флигель-то говоришь? Не про тот ли, в котором представление было?
— Оно и послужило происшедшему. Все по-разному рассказывают. Кто, мол, театральная зала сгорела, кто — реквизит, а иные утверждают, что от дома только уголечки остались. Хорошо, драгуны подоспели, а то и люди б сгорели…
— Господи! Да не пострадал ли от пожара Алешка Корсак? То — то его нигде нет.
— Вашему Алешке и впрямь лучше сгореть. — Писарь деликатно склонился к Никите. — На него дело заведено. Штык-юнкер Котов лично принес бумагу и велел мне к утру переписать. — Он сбавил голос до шепота. — Корсак теперь государев преступник.
— Что? — Никита в себя не мог прийти от изумления. — Совсем ополоумели. Не может Алешка быть государевым преступником! Он Котову по роже съездил, тот теперь и куражится!
— Про битую рожу в той бумаге нет ни слова, а написано, что Корсак с поручениями служил у графини Бестужевой, ныне арестованной, а посему много может сообщить для прояснения дела.
Никита ошалело посмотрел на писаря, потом обвел глазами комнату, словно пытался осмыслить, что это за место такое, где возможно сказать вопиющую бессмыслицу и глупость.
— Повтори еще раз, Фома Игнатьевич. Что-то я не понял ничего. Писарь, видя такую заинтересованность молодого князя чужими делами, перепугался, поняв, что сболтнул лишнее, и, проклиная свою дрянную страсть — казаться более осведомленным, чем прочие, заискивающе пролепетал:
— Вы, господин Оленев, понимаете, что дело зело секретное? Только мое расположение к вам позволили мне…
— Подожди, Фома Игнатьевич, не тарахти… Где эта бумага, которую дал тебе Котов?
— Донос-то? Видите ли… Бумагу штык-юнкер принес в субботу, а в воскресенье должен был забрать у меня… уже начисто переписанную…
— Так он забрал?
— Господина Котова нет нигде. Но бумагу я в стол господина Котова положил.
— Мне надо посмотреть эту бумагу, — решительно сказал Никита. Писарь поежился.
— Послушай, трусливый человек, об этом никто не узнает, если ловко сделать, — страстно зашептал Никита в ухо писарю. — Проведешь меня в канцелярию вечером, когда школа будет пустая. Сторожа я сам напою, не твоя забота. Впрочем, можно и не поить никого. Ты бумагу из котовского стола возьми, а завтра принеси ее сюда в библиотеку. Да не отнекивайся ты! — воскликнул Никита с раздражением. — Я же не задаром прошу.
— Места лишусь, — твердил писарь, пряча глаза. — Неважно, что штык-юнкер куда-то исчез. Кажется, нет его, а он тут как тут.
Чем настойчивее сопротивлялся Фома Игнатьевич, тем очевиднее было Никите, что бумагу эту надо непременно посмотреть, и не только посмотреть, но и уничтожить. О последнем он, конечно, и не заикнулся перепуганному писарю.
9
Белов пришел к Никите только вечером. Он был хмур, озабочен и все время кусал костяшки пальцев. Саша давно пытался избавиться от этой несветской привычки, даже горчицей пальцы мазал, но в минуту раздражения или тревоги опять забывался и обкусывал суставы до крови.
— Сашка! Я ищу тебя два дня!! Где ты был?
— Спроси лучше, где я не был.
— Это я знаю и так. Ты не был у меня. Что с Алешкой? Ты знаешь, что в театре был пожар? Может, Алексей в госпитале?
— Нет его в госпитале. Я узнавал! — Саша опустил глаза в пол. — И пожару никакого не было. Похоже, что Алеша сбежал.
— Час от часу не легче. Куда?
— Наверное, в Кронштадт, хотя, помнится, он говорил, что ему туда не нужно. — Саша виновато посмотрел на друга. — Это я во всем виноват. Мы уговорились бежать вдвоем…
— И оба в Кронштадт, в который вам не надо? Почему меня с собой не позвали? Может, мне тоже не надо в Кронштадт!
— Ах, Никита! Все так быстро и глупо получилось… Я наговорил Алешке всякого вздору, он поверил и… Я его подвел страшно, чудовищно!
Саша подпер рукой щеку и с горестным видом уставился на горящую свечу. Вот такая же свеча стояла на ее столике. Сколько раз она поменяла их за ночь? Два, три, пять? Когда Анастасия дунула на последний огарок и встала, чтобы закрыть окно, Саша с удивлением обнаружил, что уже светло, и услыхал, как где-то рядом запел петух.
Потом он бежал по предрассветным улицам, потом будил нищих на паперти собора Грузинской богоматери: «Не видели здесь молодого человека? Миловидного, с родинкой на щеке, в синем камзоле?» Он обежал всю площадь, обошел торговые ряды, обшарил крестьянские обозы, что привезли на продажу в столицу дрова и овощи. Дома тонули в тумане, улицы были пусты, и только бродяги из подворотен подозрительно ощупывали глазами суетливого барчука. «О, женщины, крапивное племя! — шептал Александр, чуть не плача. — Вот так и гибнет из-за вас мужская дружба!»
Алексея он так и не нашел, а воскресенье и понедельник потратил на светскую болтовню, выспрашивая подробности субботнего представления. Все ахали и охали, актеры-де чуть не устроили пожар. Об Алексее он не услышал ни слова.
— А какого ты вздора Алешке наговорил? Саша понял, что Никита уже третий раз повторяет свой вопрос.
— Я думал, что Котов его хочет арестовать по бестужевскому делу. Предчувствие у меня было такое. Понимаешь?
— Все верно, только «дело» это называют лопухинским. Так в Москве называют заговор против государыни. И к сожалению, предчувствие тебя не обмануло. Котов уже донос на Алешку написал.
— Правда? Так, значит, его действительно могли арестовать? воскликнул Саша с неожиданным восторгом. —
Оленев, ты снял груз с моей души.
— Один снял, другим нагрузил, — проворчал Никита. В столовой Гаврила сервировал стол на две персоны. Молодой барин завел неукоснительный порядок — сколько человек в доме, столько и трапезничают. Гаврила знал счет хозяйским деньгам, а тут, прости господи, такая голытьба да дрань иногда приходит, и тоже ставь прибор, бокалы. А этот Белов франт франтом, а любит подхарчиться за чужой счет.
— Гаврила, принеси что-нибудь горькое, горло болит, — крикнул Никита и добавил, обращаясь к Саше: — Котов, между прочим, исчез, и писарь Фома Игнатьевич обещал завтра принести бумагу, то есть донос, в библиотеку.
У тебя деньги есть?
Александр присвистнул.
— Вот и у меня эдак же! «В кошельке загнездилась паутина», как сказал поэт.
Волоча ноги и всем видом показывая недовольство, явился Гаврила с полосканием в пузатом кувшинчике в одной руке и тазом в другой.
— Спасибо, поставь. Да принеси денежную книгу. — Никита старался говорить не то чтобы строго, а так, чтобы у камердинера даже мысль не появилась, что отказ возможен.
Гаврила, однако, решил, что только отказ и возможен. Он нахмурился, вытянул руки по швам и замер, укоризненно светя глазами в лицо барину. Не иначе как глаза Гаврилы обладали гипнотическим свойством, потому что Никита не выдержал взгляда, отвернулся.
— Сколько я тебе должен? — стараясь выглядеть непринужденным, спросил он.
— Нам вся школа должна, — проворчал Гаврила.
— Не школа, а я. Понимаешь? Я тебе должен. Скоро из Петербурга посылку пришлют, отдам тебе все до копейки.
— Нет у меня денег. Все на покупку компонентов извел.
— Гаврила, побойся бога. Ты вчера лампадное масло носил в иконный ряд?
— Ну носил…
— Отдадут мне долги. Перед каникулами всегда отдают. А Маликову я подарил. Не помирать же ему с голоду. — Голос Никиты набирал громкость. — Я имею право подарить, я князь!
Камердинер молчал и не двигался с места.
— Гаврила, добром прошу… Ты мне надоел! Зря ты, ей-богу… Хотя я знаю, где мне взять деньги. Я тебя продам, а батюшке напишу, что ты колдун.
— Кхе… — Звук этот заменял Гавриле смех.
— Ладно, черт с тобой. Сегодня же переведу тебе все рецепты из новой книги. И не выкину больше ни одной банки, как бы мерзко она ни воняла. И еще…Никита говорил торжественно-дурашливым тоном, но Гаврила стал внимательно прислушиваться, видимо, имея все основания верить обещаниям барина.
— Я изготовлю тебе арак из незначительного количества подорожника, из тополиного пуха, — продолжал Никита, впадая в патетический тон, — а Белов будет толочь тебе сухих пауков. Будешь, Саш?
— Буду. — В продолжение всей сцены Саша пристально смотрел в темное окно, с трудом сдерживая смех.
— Зачем деньги нужны? — сдался Гаврила. Никита сразу стал серьезным.
— Писаря подкупить. Надо десять рублей, чтобы котовский донос выкупить, а то Алешку арестуют.
— Десять рублей! — Заломил руки Гаврила. — Да за такие деньги, извольте слушать, всю Москву можно посадить доносы писать.
— Не умничай! Нам надо не написать, а выкупить донос. Это дороже стоит.
— Три рубля дам.
— Пять, — твердо сказал Никита.
Гаврила махнул рукой и ушел в свою комнату, а через минуту вернулся с кошельком и толстой тетрадью, в которой долго вычитал и складывал какие-то цифры, скрипя голосом: «…Теперь это… пять на ум кладем…»
— Ну вот, мы богаты! — воскликнул Никита, получив деньги. И поделимся с писарем. Горло не хочешь пополоскать, Белов? Очень бодрит! Не хочешь? Тогда пошли ужинать.
10
Беда к штык-юнкеру Котову пришла в лице роскошного вельможи, давно и хорошо ему известному.
Вернемся в театральную залу Головкинского флигеля и посмотрим, чем закончилось субботнее представление. Читатель обратил, наверное, внимание на мужчину, который в одиночестве боролся с огнем, сбивая пламя с парчового подола своей соседки?
Беспамятную даму в обгоревшем платье унесли слуги, перепуганные зрители разъехались по домам, один за другим, забыв смыть грим, ушли актеры. Только драгуны расхаживали по зале, поднимая опрокинутые кресла, а мужчина все сидел и с глубокой задумчивостью смотрел на боковую дверь, словно ждал кого-то.
— Пошли, пошли… — торопил старший из полицейской команды. — Петров, брось кресла! А где этот, в черном камзоле?
— А кто его знает, — ответил один из драгун. — Я походил по комнатам — темнота… Нет никого.
— Не сквозь землю же он провалился! Зачем он за девицей-то погнался? Мы кого арестовывать шли?
— А шут его знает! Пошли, пошли… Петров, брось кресла! Не наше дело здесь порядок наводить! И помните, если будут спрашивать, как мы тут очутились — пришли на крик! А то Лизаков очень пожары не любит. Если пронюхает, что по нашей вине…
— Дак не было пожара-то!
— А подол горел? А крики были? Да брось ты, чертов сын, кресла. Пошли.
Вельможа проводил глазами драгун, встал, взял свечу и медленно, припадая на левую ногу, пошел к боковой двери.
Котов лежал в дальней комнате на полу, подтянув колени к подбородку. Мужчина поставил свечу на стол, отошел к окну и стал ждать.
Наконец лицо Котова ожило, он поморщился и встал на четвереньки, мотая головой и пытаясь понять, где он находится. Заметив у окна мужскую фигуру, он разом все вспомнил, еще раз тряхнул головой, отгоняя дурноту, и вскочил на ноги.
— Сбросил женские тряпки? А ну пойдем! — И Котов, широко расставив руки, бросился к окну.
— Не узнаешь? — тихо спросил вельможа.
Пальцы Котова, сомкнувшиеся на кружевном воротнике, разжались, он отпрянул назад и неуклюже, весь обмякнув, сел на пол.
— Иван Матвеевич… Ваше сиятельство… Как не узнать, — пролепетал он на одном дыхании. «Он, он! Неужели он? Что за наваждение такое? Откуда он здесь взялся?»— Котову показалось что мысли эти пронеслись в голове с грохотом, словно табун лошадей. Он судорожное хрипом вздохнул.
— Зачем за девицей гнался?
— Это не девица. Это Алешка Корсак, опасный преступник, заговорщик.
— У тебя все преступники, один ты чист. Может, наоборот, а? Про девицу забудь. Достаточно ты на своем веку людей к дыбе привел.
— Ошибаетесь, ваше сиятельство. — Котов старался говорить с достоинством, но голос его дрожал и зубы выбивали дробь.
«Сейчас бить начнет. Князь Черкасский всегда был скор на расправу», — покорно подумал он, придерживая рукой цокающую челюсть и перемещаясь из сидячего положения на колени.
— Отец предупреждал меня, что ты плут, что тебе верить нельзя. Ты не плут, ты подлец! Благодеяния вашего родителя я не забыл и помнить буду до смертного часа. А в вашем деле, поверьте, ваше сиятельство, я играл совсем незначительную роль. Оговорил вас Красный-Милашевич. Это всякий знает. У любого в Смоленске спросите и каждый скажет: «Котов не виноват».
— Милашевич казнен, и ты это знаешь. Теперь на него все валить можно. Но бог с ним, с Красным-Милашевичем. Он ведь только меня с дороги убрать хотел, а смоленская шляхта ему была не нужна. Веденского кто под розыск подвел? Тоже Милашевич? А Зотов зачем тебе понадобился? Он-то совсем ни при чем. Он только в шахматы ко мне играть ездил.
— На коленях молю, ваше сиятельство, выслушайте…
— У тебя еще будет время поговорить. Пошли.
Черкасский коротко взмахнул рукой и пошел к выходу. Котов с трудом поднялся и последовал за ним.
Они прошли залу, где служитель тушил колпаком последние свечи, спустились по лестнице. У подъезда стояла запряженная цугом карета. Высоченный гайдук с нагайкой в руке отворил перед князем дверцу.
«А ну как эта плетка пройдется по моим ребрам», — подумал Котов, забившись в угол кареты.
— Трогай! — крикнул Черкасский.
«Нет, не будет он меня бить, — продолжал размышлять Котов. — Я государыне служил. Попугает, кулаками помашет и отпустит. Одно плохо — негодяя Алешку отпустил».
Для ареста Корсака штык-юнкер решил воспользоваться старым, проверенным способом. Заготовь бумагу, но не отсылай по инстанции, чтобы волокиты не было и человек не скрылся, предупрежденный доброжелателями. Крикни «слово и дело» полицейскому отряду, а когда арестованный под замком, заготовленную бумагу и представь.
«Времена не те… Нет прежней строгости, нет порядка. Еле уговорил драгун пойти в театральный флигель. Пришли, а что толку? Видели ведь, что спугнул злодея, так нет, пожар, растяпы, стали тушить. Еще Черкасского откуда-то черт принес. Десять лет не виделись, и вот тебе, — Котов поежился, — однако куда он меня везет?»
Окна кареты были зашторены, и штык-юнкер, осторожно перебирая пальцами, отодвинул занавеску.
— Посмотри, попрощайся, — услышал он негромкий голос. «Что значит — попрощайся? — хотел крикнуть Котов и не посмел. За окнами было черно. Фонарь, подвешенный к коньку кареты, освещал только жирно блестевшую на дороге грязь. Лошади повернули, и на Котова надвинулось что-то темное, непонятное, скрипучее. Мельница, — догадался он. — Мельница на Неглинке. То-то под колесами чавкает. Здесь всегда топь. А на взгорке светятся окна Спаса в Кулешах. Так вечерняя литургия идет. Эх, все дела, дела… Плюнуть бы на службу да пойти в храм. Стоял бы сейчас со свечой в руке. Хор поет, тепло, боголепие…»
Карета опять повернула, и Котов угадал, что она въезжает под Варварскую арку. Он поднял глаза и, словно увидев сквозь потолок кареты лик Богородицы Боголюбской, страстно зашептал молитву.
Запахло рыбой, рассолом, горячим хлебом — они проезжали торговые ряды. «Как есть хочется, — подумал Котов и вспомнил пироги с рубцом, которыми закусывал нынче утром в питейном погребе. — Рядом он, погреб, за углом на Ильинке. Там, поди, и сейчас пьют едят». И как нарочно, дверь ближайшей харчевни отворилась и выплеснула наружу скоморошью музыку, веселые бражные голоса и сытый мясной дух. «Все дела, все заботы постылые… — думал Котов. Сидел бы сейчас в харчевне, мясо бы ел с гречневой кашей…»
Вдруг в мутном свете фонаря возникла фигура мужика в кумачовой рубахе. Видно, он переходил дорогу и чуть не угодил под колеса кареты. Кучер щелкнул кнутом, пьяное мужичье лицо оскалилось и прямо в глаза Котову заорало: «У, ирод! Людей давить? Проклят будь!» Из-за спины мужика высунулась голова юродивого. Он открыл черный, беззубый рот и мелко, дребезжаще засмеялся. Котов отпрянул от окна, прижался спиной к подушке.
— Переписку мою ты отнес? — спросил вдруг Черкасский.
— Куда, ваше сиятельство?
— В Тайную канцелярию, куда ж еще!
— Я, благодетель…
— Зачем?
— Угрожали… Злобились очень. Сам Андрей Иванович Ушаков… Лично! — Хоть бы разобрал письма. Зачем любовные записки поволок?
— Так я говорю, злобились…
— Прибью я тебя, — скучно сказал князь и умолк. Подковы звонко зацокали по брусчатой мостовой, карета выехала на Красную площадь. Храм Василия Блаженного, весь в лесах после недавнего пожара, заслонил собой небо, и Котов истово начал креститься. На Фроловской башне часы пробили одиннадцать раз.
Вознесенские ворота, лавки Охотного ряда, и карета выехала на Тверскую.
— Нам не туда, ваше сиятельство. Ваша московская усадьба в другой стороне была… Или заново отстроились? Куда вы меня везете? Я не могу! У меня служба. Я к воспитанию гардемаринов приставлен… В навигацкой школе, что у Пушкарского двора…
— Отдохнут от тебя молодые души. Не ерзай! Когда подковы лошадей пошли по мягкому и запахло травой, лесной прелью и сквозь стволы деревьев Котов угадал не иначе как стены Страстного монастыря, он совсем потерял голову. Это же окраина Москвы. Карета остановилась. Гайдук отворил дверцу и шепотом что-то долго говорил князю, показывая нагайкой назад. Мимо проехал тяжело груженный возок, потом другой, полный каких-то людей.
— Пусть едут вперед. На постоялом дворе поменяем лошадей, сказал Черкасский. «А ну как выведет меня на Козье болото и порешит, — с ужасом подумал Котов. — За живодерней тоже отличное место для убийства».
— Отпусти, батюшка, — закричал он пронзительно, пытаясь облобызать руку Черкасского.
— Сиди тихо, а то свяжу. Пошел! — крикнул князь кучеру и добавил весело — Мы едем в парадиз — северную столицу. Молись, Котов, молись…
11
Отпущенная после допроса домой Анастасия Ягужинская старалась думать о чем угодно, только не о пережитых ужасах. То вспоминала бал у Салтыковых, то рассматривала присланный из Парижа веер, на белом шелку которого были изображены веселые дамы и кавалеры, то пыталась вспомнить лицо красавца майора, что всю неделю гарцевал перед ее окнами на кауром жеребце. Сейчас исчез майор, не гарцует. И с визитами никто не идет. Все обходят дом, как чумной!
Неприбранная, в папильотках бродила она по дому, засыпала сидя, где придется, и просыпалась внезапно, как от толчка. И опять думала о приятном: об игре в волан у Новосильцевых, о заезжих итальянских музыкантах.
Но когда время подошло к ночи, она заметалась, не находя себе места. Крикнула Лизу, та все пряталась с испугу, и дуреха камеристка сделала книксен: «Одеваться?»— «Куда одеваться? — хотела заголосить Анастасия и отхлестать нахалку по щекам, но сдержалась. Одеваться? А почему бы и нет?»
Она выбрала цвета майской травы юбку с бантами из ажурной тесьмы и парадное, затканное цветами, платье-робу на обширных фижмах. Потом отослала камеристку и стала рыться в большом материном ларце, к которому ранее не имела доступа. Чего только не было в этом старинном, украшенном усольскими эмалями ларчике! Драгоценные камни всех цветов и размеров, оправленные в кованое и филигранное золото: серьги, браслеты, пуговицы, табакерки, мушечницы. Крест в алмазах пожаловал Головкиным сам царь Федор. Мать рассказывала, что в Смутное время семейная реликвия попала в руки Марины Мнишек и только счастливый случай помог вернуть крест назад. В старинном смарагдовом ожерелье мать венчалась с отцом ее.
— Это подходит, — прошептала Анастасия. — Жемчуг требует томности, но томность на допросе не поможет. А темно-зеленые смарагды так значительны! Она примерила одни серьги, другие и неожиданно успокоилась. И так каждый вечер стала Анастасия одеваться, как для бала. Потом шла в угольную гостиную, там садилась у окна и, глядя на свечу, проводила ночь в ожидании повторного ареста.
Коли явятся опять и закричат: «Говори!», то единой заступницей перед строгими судьями встанет ее красота, силу которой хорошо знала девица неполных восемнадцати лет.
Но с арестом медлят. Третьи сутки торчит в палисаднике маленький человечек в цивильном платье, шпион, которого, как собачонку бросил офицер охранять ее от нежелательных встреч. Человечка жалеет прислуга, кормит щами в людской, а он все рвется к парадному крыльцу и что-то записывает маленьким угольком в книжечку.
Одного, видно, мало — не уследит… Второй является каждую ночь неотрывно смотрит в окно, следит за каждым ее движением. Пусть смотрят, пусть докладывают своему начальству — она не плачет, не прячется в покоях, она ко всему готова и ждет.
Оплывает свеча в серебряном подсвечнике, устает шея от тяжелых украшений, туго стянутый корсет стесняет дыхание. В доме тихо, только маятник часов стучит неустанно да поскрипывает от ветра оконная рама. Анастасия не зовет Лизу, сама меняет свечу и опять глядит, как выгорает ямка около фитиля.
А потом появился шевалье де Брильи. Она задремала и не слышала, как говорил он со слугами, как вошел, а когда открыла глаза, шевалье уже стоял на коленях, крепко держал ее руку в своей и шептал:
— Oh, mademoiselle, pardonez-moi mon indiscretion… Се bonheur m'est donne par Dieu…note 3
Они встречались на балах и куртагах, обхождение у шевалье было самое светское, походка и жест изысканны. В гавоте он как-то показал себя отличным партнером. Впрочем, вся свита французского посла маркиза де Шетарди знала толк в приличном танцевании. Но мрачен был Брильи совсем не по-французски и уж больно носат. Все словно принюхивался к русской жизни, морщился брезгливо. И только когда взгляд его обращался к ней, на спесивом лице появлялось удивленное и восторженное выражение.
Как быстро он говорит…
«Я полюбил вас, мадемуазель, в тот достопамятный вечер… О-о-о! Я обожаю вас… я ваш раб», — машинально переводила Анастасия. Французский язык только начал входить в моду, и она еще не научилась свободно изъясняться на нем.
Сколько за свою недолгую жизнь она выслушала признаний — робких, похотливых, смелых — всяких. Анастасии нравилось, когда ей поклонялись. Но сейчас ей было не до любви. Она даже не смогла, как того требовал этикет, принять кокетливый вид и улыбнуться отвлеченно, и распаленный де Брильи увидел в смятенном выражении ее лица отблеск истинного чувства.
Он уже завладел парчовой туфелькой и нежно гладил вышитый чулок. Анастасия легонько оттолкнула молодого человека и встала.
— Не подходите к окну, вас увидят. Стойте там! Значит, вы предлагаете любовь неземную, карету и себя в попутчики?
— Так, звезда моя, — прошептал взволнованно шевалье. — Вот славно, — удивилась Анастасия. — Вы говорите по-русски?
— Да, но я не люблю ваш язык. — Его не обязательно любить, важно, что вы на нем говорите. Вы богаты? У вас много людей?
— О! У нас нет собственных крестьян, как у вас, русских. Считать человека собственностью — это вандализм, варварство. Русские дики. Французская нация самая свободная в мире!
— Дальше, дальше, — поморщилась Анастасия, как бы призывая — «говорите о деле!»
— Мой род состоит в родстве с лучшими фамилиями Франции. Герцог де Фронзак по материнской линии, по отцовской линии маркиз де Графи-Дефонте и также бывший интендант полиции маркиз де Аржасон…
— Не надо так много фамилий, — перебила Анастасия. — Мы с царями были в родстве.
— Поэтому я и не решался просить вашей руки. Но сейчас, когда моя преданность… в этих грустных обстоятельствах. Я льщу себя надеждой… В Париже мы обвенчаемся.
— Вы католик?
— Да, звезда моя.
Анастасия отошла в глубь комнаты, села на кушетку и стала задумчиво раскачивать пальцем сережку в ухе. Де Брильи терпеливо ждал, но потом, не совладав с томлением, опять принялся за уговоры:
— Что ждет вас на родине? В любую минуту сюда могут нагрянуть драгуны, и тогда… Холмогоры, Березов или в лучшем случае монастырь. А я предлагаю вам… — Лицо его приняло недоуменное, даже глуповатое выражение. — Францию!..
— Я завтра вам дам ответ, — сказала Анастасия и встала. — Молиться буду, плакать. У вас в Париже, поди, и икон-то нет? Пусть просвятит Богородица…
Де Брильи припал к ее руке.
— Все, хватит. Уходите…
И он исчез. Уж не привиделся ли этот разговор? Анастасия выглянула в окно, всматриваясь в темноту. Стоит… Опять на том же самом месте под деревом. Даже отсюда видно, что молод и недурен собой. А может, он не шпион? Может, он из воздыхателей?
— Спать пора! — крикнула она молодому человеку и рассмеялась.
Он помахал рукой и не тронулся с места.
Анастасия прошла в домашнюю божницу. Сказала де Брильи: «помолюсь, поплачу», а не идет молитва, нет слез, нет смирения. Суровы и осуждающи лики святых. Так и крикнут: «Говори!
» Что делать тебе, Настасенька? Ты ль не была одной из лучших невест в России? Все ты, мамаша. Шесть лет назад умер отец, но только год относила негодница мать траур. И уже опять невеста, опять румянит рябое лицо. А как не хотели родниться с маменькой Бестужевы! Сама рассказывала хохоча — отговаривают, мол, Мишеньку, говорят, беспокойного я нраву. Вот и дохохоталась!
Тьфу… Анастасия плюнула и устыдилась. Не так молиться надо! Мать, поди, сейчас в тюремной камере, в темноте, на соломе. Что ждет ее? Господи, помоги ей, отврати…
Как привезли их вечером в полицейские палаты, так и разлучили, и больше она мать не видела. Анна Гавриловна хоть и была нрава суетного, перед следователями стала важной и сдержанной. Ответы ее были просты — она все отрицала. Не перепугайся дочь, может, и вышла бы матери послабка.
А Настасенька со страху, с отчаяния ни слова не могла вымолвить в ее защиту и согласилась со всем, что внушали ей следователи. И уже потом, вернувшись домой, поняла, что говорила напраслину.
Теперь ищи в святых ликах утешения. За что ей любить мать? Какая любовь, какое почтение, если одевает кое-как, а сама, словно девчонка-вертопрашка, кокетничает с ее же, Анастасьиными, кавалерами. И хоть бы искала себе ровню! Смешно сказать, влюбилась в мальчишку, в курсанта-гардемарина. Анастасия видела его издали — мордашка смазливая, вид испуганный. Ладно, чужое сердце — потемки, играла бы в любовь — полбеды. Так нет, тянуло ее к склока! , к шептаниям, к интригам… Дожили, Анна Головкина — дочь бывалого вице-канцлера-заговорщица! Погубила ты, маменька, мою молодость!
Кто ей теперь поможет? Кому нужна Анастасия Ягужинская? Родственникам? Отчиму? Михаил Петрович Бестужев — дипломат, скупец, фигляр! Скорее всего он и сам уже арестован, трясется от страха и клянет весь род Головкиных и приплод их.
Не идет молитва, ни восторга чистого, ни экстаза… Не понимают они ее, эти суровые мужи в дорогих окладах. Икона «Умиление» самая старая, самая чтимая в доме. Лицо у Заступницы ласковое, но не для нее эта ласка. Прильнула к младенцу, нежит его и вот-вот зашепчет: «Мысли твои, девушка, суетные. Где твоя доброта, где терпение? Жизнь суровая, она не праздник».
— А я праздника хочу, — сказала Анастасия. — Радости хочу, блеска, музыки. Все было в руках, да вырвалось. Но я назад верну!
И чувствуя крамольность мыслей этих в святом месте, она, как была в сорочке, босая, кинулась в зеркальную залу. Раньше здесь кипели балы! Она подтянула батист, обозначив талию, подняла игриво ножку, помахала ей, глядя, как пенятся у пятки оборки, и пошла в менуэте, составляя фигуры одна другой вычурнее.
Де Брильи пришел на следующую ночь уже в дорожном платье, вооруженный чуть ли не десятью пистолетами, еще более мрачный и пылкий. Увидя Анастасию во вчерашнем роскошном наряде, весь так и затрепетал, то ли от любви, то ли из боязни получить отказ. — Как же мы уедем? — спросила Анастасия. — За домом следят.
— Шпиона убрали, звезда моя.
— Уж не смертоубийство ли? Зачем мне еще этот грех на душу?
— Нет. Зачем его убивать? Ему заплатили, и он ушел. Анастасия осторожно выглянула в окно. «Стоит… прячется за липу. Значит, этот… не шпион. Где я тебя видела раньше, в каком месте? Сейчас недосуг вспоминать. Кто бы ты ни был — прощай!»
Прошептала тревожное слово и будто опомнилась: «Что делаю? А как же маменька? Уеду, значит, предам ее навсегда! — Она замотала головой, потом выпрямилась, напрягла спину, словно телесное это усилие могло задушить бормочущую совесть. — Здесь, матушка, я тебе не помощница… только хуже. И не думать, не думать…»
Она повернулась к французу и улыбнулась
благосклонно.
— Как зовут вас, сударь мой?
— Серж-Луи-Шарль-Бенжамен де Брильи. — Он склонился низко.
— Ну так едем, Сережа.
12
Когда Никита читал, писарь держал бумагу обеими руками и с опаской косился на Белова. Тот стоял рядом и тоже, хоть уговору о том не было, запустил глаза в государственный документ. Никита читал внимательно, хмурился, а Белов иронически усмехался.
Донос был написан лаконично, но в редких эпитетах, в самих знакax препинания чувствовалось вдохновение. Трудно было узнать Алену Корсака в герое котовского «эссе»— лукав, необуздан, подвержен самым худым и зловредным помыслам, одним словом, злодей!
— Звонко написал, — подытожил Белов. — Слово сказать не умеет, а пишет, что тебе Катулл.
Лучше не вспоминай Катулла. Не та компания. У Котова, я думаю, образец есть. Вставь фамилию в пустые места — и бумага готова, — сказал Никита и тихонько потянул к себе листок, писарь сразу воспротивился и обиженно запыхтел: — Порвем, Фома Игнатьевич, отдай бумагу, а?
Писарь даже не удостоил молодого князя ответом. Он решительно отодвинул руки Никиты, старательно свернул донос и спрятал его за пазуху.
— Все, господа, — твердо сказал он, — мне библиотеку запирать пора.
— Оставь его, — сказал Белов на ухо Никите, но достаточно громко, чтоб писарь его услышал. — Он трусит. Если человек так трусит, то толку от него не жди. Я пошел домой, спать хочу.
— Спать? Что же ты по ночам делаешь? — машинально спросил Никита.
— Мечтаю, — ответил Белов с металлом в голосе и ушел, хлопнув дверью.
Фома Игнатьевич просительно и жалко заглянул в глаза Оленеву, но тот не тронулся с места.
— Зачем вам сия бумага, наивный человек? — прошептал писарь. — Сам по доброй воле я ее никому не отдам, а коли явится штык-юнкер, он мигом другую сочинит. А я место потеряю. Пойдемте, князь.
— Я понимаю, что в наше время деньги — пыль… Но клянусь…Никита прижал руки к груди. — Я на всю жизнь запомню твой добрый поступок. Отдай бумагу…
Они вышли в коридор, и писарь долго рылся в карманах — достал деревянную табакерку и спрятал, повертел кошелек в руках и тоже убрал, потом вынул ключ от библиотеки и синий, грубый, как парус, носовой платок, который зачем-то сунул под мышку. Никита не обращал внимания на эти суетливые движения, он держал глазами Писарев камзол, в недрах которого скрывался котовский донос.
— Вам паспорт Корсака нужен, вот что, — как бы между прочим заметил писарь, никак не попадая ключом в замочную скважину. — А самому Корсаку подальше куда-нибудь.
— Если Алешка не арестован, то в бегах. Дайте я запру. Руки у вас трясутся, — сказал Никита, незаметно для себя переходя на «вы». — Самое милое дело, пересидит бурю, а потом можно и назад можно и дальше навигации обучаться.
— Зачем же паспорт красть?
— Затем, чтоб Котов разыскать его не смог. Корсак куда ни бег, но прибежит к маменьке, в сельцо Перовское. А местечко это только в паспорте и указано. Был человек, и нет человека — порожнее место. Никита внимательно посмотрел в глаза писарю.
— Все школьные документы сосредоточены в кабинете директора. Как войдешь — правый шкапчик у окна.
— Достань, Фома Игнатьевич, — воскликнул Никита и, видя отрицательный жест писаря, добавил: — Неужели тебе Алешку не жаль?
— Мне всех жаль. И его, и тебя, батюшка, и особливо себя самого. — Писарь огорченно махнул рукой и понуро побрел прочь.
Что-то упало с глухим стуком под ноги Никите. Он нагнулся синий платок. Оленев хотел вернуть писаря, но остановился — рука нащупала какой-то твердый предмет. Он поспешно развернул платок и увидел маленький ключ с костяной дужкой и тонкой цепочкой, которую вешают на шею.
13
Сторож навигацкой школы, Василий Шорохов, был любопытнейшей личностью. Во всем его облике — в форменной одежде, чулках, на пуговицах, непомерно больших, разношенных башмаках, в красном отмороженном лице, украшенном зимой и летом черной треуголкой, — угадывался моряк, не один год ходивший по палубе.
Он плавал когда-то на галерах, где на каждом весле сидело по шести человек, ставил паруса на четырнадцатипушечной шняве «Мункер», работал на верфи и, наконец, стал бомбардиром.
Вершиной его морской удачи, самым светлым воспоминанием, была битва при Грингаме в 1720 году, в которой он участвовал корабельным констапелем (старшим бомбардиром) и от самого Петра Великого получил именной подарок.
Продвигаться по службе дальше помешала ему страсть к крепким напиткам. Он мог месяцами не пить, а потом вдруг срывался и, словно с ума сходил, накачивался ромом, буянил, себя не помнил, и когда матросы на следующее утро рассказывали о его пьяных подвигах, он только стонал: «Да неужели, братцы? Что ж не остановили-то?»
Последним кораблем его была легкая голландская «Перла», купленная Россией после Гангутской кампании. Капитаном на ней был датчанин Делапп, известный во всем флоте трезвенник.
Однажды Шорохов «сорвался». Обошел после вахты все имеющиеся в городе кабаки, погреба и таверны и, чего с ним никогда не случалось, заблудился. Не найдя в тумане свой корабль, он переночевал на берегу у кнехтов.
Ночное отсутствие его было замечено. Может быть, и сошла бы Шорохову с рук его пьяная бестолковость, но капитан, как на грех, получил накануне выговор от начальства, выговор несправедливый и тем более обидный, что о человеке, сделавшем выговор, во флоте говорили: «Он умеет ладить только с Бахусом». Обозленный Делапп решил на примере Шорохова наказать «этих проклятых русских пьяниц». Артикул от 1706 года — «А кто на берегу ночует без указу, того под кораблем проволочь»— еще не был забыт, и капитан отдал приказ килевать своего констапель, как простого матроса. Шорохова уже привязывали к решетчатому люку, когда Делапп сжалился и заменил килевание кошками.
Наказание это считалось легким, к тому же молодой мичман, руководивший экзекуцией, так переживал и нервничал, что кошки довольно милостиво прошлись по дубленой коже главного бомбардира. Но уж лучше бы били сильно, да с толком. Кошка — плеть с узлами на концах ремней. От частого употребления узлы пропитываются потом и кровью, поэтому становятся тяжелее свинцовых. Неумеха — матрос, жалея констапеля и бестолково размахивая кошкой, перебил несчастному какую-то важную жилу. У главного бомбардира отнялась рука, и за ненадобностью он был списан на сушу.
Жизни без моря Шорохов не мыслил и, сойдя с корабля, считал себя конченым человеком. По рекомендации все того же молодого мичмана он попал в Сухаревскую школу, опоясался подвязкой с ключами, стал топить печи и стеречь убогое школьное добро. Пил он теперь редко, денег не было, но всякое бывало.
Однажды его обидели. Дознания не выявили имени обидчика, сам Шорохов его не помнил, некоторые утверждали, что его не было вовсе. Но пьяный сторож, у которого всегда была про запас обидчица — собственная горькая судьба, обежал с дубиной всю школу, потом сорвал со стены учебное пособие — абордажный топор — и, призывая восторженно носившихся за ним курсантов «не спускать вымпелы и марсели перед неприятелем», бросился крушить школьное имущество. Он высадил два окна, порубил шеренгу стульев, расколол пополам глобус и чуть было не задушил Котова, который в одиночку (всегда больше всех надо правдолюбцу!) стал подавлять бунт. Шорохова с великим трудом угомонили, абордажный топор спрятали, а на его место повесили другое учебное пособие — канат, чтоб в случае необходимости вязать буйного пьяницу. Котов хотел выгнать сторожа, но директор его пожалел и оставил в прежней должности за патриотический дух и пряные морские рассказы.
Шорохов был прирожденным рассказчиком. Героями его повествований были он сам, живые и покойные товарищи его, крутые и добрые капитаны, а чаще корабли. О них он рассказывал, как о живых людях, описывая всю жизнь от рождения где-нибудь на Партикулярной верфи, когда нарядный и юный корабль сходил со стапелей, до смертного часа под огнем неприятельских ядер, до рваных в клочья парусов и неизлечимых пробоин, с которыми уходил он от житейских бурь в морскую глубину.
Чтобы послушать сторожа, курсанты часто вскладчину покупали бутыль дешевого воложского вина и шли в каморку под лестницей, поэтому никого не могло удивить, что князь Оленев и Саша Белов проводят вечер в обществе убогого, отставного бомбардира.
Шорохов уже съел изрядную часть индейки, принесенной Никитой, разогрелся ромом, снял опояску с ключами, бросил на стол и, покуривая трубку, продолжал рассказ. Слова его, словно цветные кубики смальты, послушно ложились один к другому, а жест и оттенки голоса скрепляли их, подобно цементу, и создалась мозаичная картина ушедшей жизни, картина, которая не жухнет от света, не боится сырости, огня и воды.
— Я в молодости некрасивый был, щуплый. Сейчас я не в пример шире, рука только плохо слушается. И вот стою у фок-мачты, трясусь, как оборванный шкот на ветру, а стюрман вопрошает: «Он убийца? Он?»— и в матроса этого, каналью, пальцем тычет.
— Подтвердил? Рассказал, что видел? — нетерпеливо перебил Никита. — Слово, как кость, в горле застряло. И ненавижу я убийцу, из за кошелька человека ножом пырнуть! Мыслимо ли? И жалко мне этого негодяя — знаю ведь, что его ждет. Тем временем труп принесли, и как стали убийцу с убиенным им снастить, тут меня и прошибло. Поднялась во мне волна, и я бегом к борту травить, все кишки наизнанку вывернул. А на корабле шум! Убийца не дает себя к мертвецу привязать, кусается, орет, а стюрман еще громче: «Кончайте скорее! — кричит, — невозможно этого видеть!»И рукояткой кортика убийца по виску — раз! Тот и затих.
Белов показал глазами на ключи. Никита кивнул, вижу, мол, погоди… Сторож шумно глотнул из глиняной чарки, утерся рукавом.
— Бросили их за борт, и, как мне показалось, очень долго они летели. Все-то я рассмотреть не успел. Связаны они были спинами, веревки на груди крест-накрест, ступни ног у мертвого судорогой сведены, а у другого — мягкие, и одна ступня покалеченная, без единого пальца — то-то он хромал. Я чуть было за ним не упал, да стюрман поймал за штанину. «Молодец, — говорит, — Шорохов, уличил убийцу!»А я уж глаза закатил.
Никите вдруг гадко стало, что поят они старого человека и про жизнь его расспрашивают не из интереса, а чтобы заговорить, отвлечь. Он налил себе рому и выпил залпом. Белов посмотрел на него удивленно, но Никита, будто так и надо, закусил луковицей, вытер заслезившиеся от едкого сока глаза и сказал:
— И правильно сделал, что уличил. Так этому негодяю и надо. А дальше что было?
— Василий, — не вытерпел Саша, — почему у тебя так много ключей? У нас в школе и дверей-то столько нет. — Это первый этаж, — провел сторож по связке пальцем, — это второй, это канцелярия, потом кабинет их сиятельства, обсерватория, рапирный зал… Много. Белов взял связку, заинтересованно позвенел ключами и незаметно исчез. Когда через полчаса Саша вернулся назад, Шорохов и Никита были совершенно пьяны. — Я прыгнул в воду. Вода ледяная — октябрь! За мной и солдаты в воду попрыгали. А солдат, известное дело, моря боится. Ему все равно, что сам государь спасать их подлые души прибыл.
Историю эту о том, как в версте от Лахты сел на мель бот, идущий из Кронштадта, и как император Петр по пояс в воде добрался до бота и спас людей, знали все в навигацкой школе наизусть. После этого вояжа государь простудился и слег, чтобы больше не встать.
— И уснул от трудов Самсон Российский, — подсказал Саша заключительную фразу, уже ставшую в школе пословицей.
— Тебе этого не понять, — сказал Шорохов строго. — Был у России флот да нет его. Почил царственный Адмирал! — И сторож захлебнулся пьяными слезами.
— Ты мне вот что, друг Василий, скажи. — У Никиты падала голова, и он двумя руками поддерживал ее в вертикальном положении. — Почему русские пьют так невесело?
— А чего веселиться-то?
— Француз — тот пьет шампанское и весь ликует.
— Это он по глупости. Немцы не радуются.
— Так они и не пьют! — весело сказал Саша и похлопал себя по груди, давая Никите понять, что похищение паспорта удалось.
— Ключи давай, — сказал сторож.
Саша смутился. Он был уверен, что Шорохов не заметил отсутствия ключей. Сторож допил чарку до дна, сунул ключи в карман и ушел, приговаривая:
— Ликует! Полчаса поликуешь, а потом посмотришь вокруг ма-ать честная!..
У Никиты не шли ноги. Он всем телом наваливался на Сашу и невнятно бормотал:
— Горло болит… Посмотри, Сашка, а? Или у меня здесь не горло?
Белов еле дотащил его до квартиры. Гаврила всполошился, уложил барина в кровать.
— Никита Григорьевич, батюшка родимый, да как же…? — причитал камердинер, поднося к носу барина нашатырный спирт.
Но тот мотал головой, отпихивал Гаврилу и все толковал про кость в горле, про труп с покалеченной ногой, про море, красное на закате. У него поднималась температура.
На следующее утро Белов рано явился в школу. — Фома Игнатьевич, ты обронил давеча, — сказал он писарю, встретив его в коридоре, и, не замедляя шага, сунул ему в руки синий платок.
Писарь быстро оглянулся по сторонам, ощупал платок, снял парик и отер вспотевшую вдруг лысину и только после этого спокойно пересчитал деньги.
14
Всю ночь Никита метался в жару. Гаврила менял компрессы, вливал в рот больного освежающее питье и мучился вопросом — самому ли делать кровопускание, которое он никогда не делал, или дождаться дня и позвать лекаря. Кровопускание сделать он так и не решился, но задумал на будущее купить скальпель и выучиться всем хирургическим приемам.
К утру Никита затих, убрал руку с горла — он все время тер шею в беспамятстве, и Гаврила, благословляя небо, ушел на цыпочках в свою комнату. Никита не уснул, как думал камердинер, а именно проснулся. Голова была тяжелой, гудела, как пчелиный рой, но мысли были ясными. Он стащил с себя мокрую от пота рубаху, надел халат.
«Где я вчера был? Я, кажется… Ах да, Шорохов… Если мне так плохо, каково же ему? Он ведь старик. Во рту мерзко, словно мыши там свили гнездо!»
Он взял стоящий на столике бокал. Питье было чуть сладковатым, с запахом мяты. «Рассолу бы огуречного», — подумал он с тоской.
Отчего русские пьют так невесело? Евангелический пастор, учивший его дома латыни, сказал как-то в разговоре с отцом, князем Оленевым, с которым очень любил беседовать:
— Русские оттого много пьют, что очень благочестивы. Пост возбраняет вам есть питательную пищу, и вы едите одни грибы. А грибы тяжелы и неудобоваримы. В России пьют водку, как могучее желудочное средство.
— Водка — не клистир, — сказал тогда отец и долго смеялся.
Отец… Мысли о нем никогда не покидали Никиту. Охотнее всего он вспоминал не лицо его и не жест, а то чувство, которое он вызывал при встречах, вспоминал детское ощущение праздника, когда приезжал князь из очередного посольского вояжа и мать светилась, как на Пасху, а он, щербатый мальчишка, смеялся восторженно, получая все новые и новые игрушки из обширных недр заграничного сундука.
Но чаще всего против воли тревожила память сцена расставания. Что же вы сердитесь, батюшка?
Никита распахнул окно. Забор, тяжелые, обитые металлом ворота, листья на березах, зелень в огороде — все было мокрым. Видно, опять шел дождь. Где-то тревожно мычала корова, телега простучала по бревнам мостка через ручей.
«Похоже на Холм-Агеево, — подумал Никита, вспоминая свою мызу под Петербургом. — Впрочем, ничем не похоже внешне, но тот же запах, те же звуки. Как там, дома? Какая разница, кто у них родится? Наследство… Разве это важно? Важно то, что у меня будет брат или сестра и я буду любить ее».
Никиту отослали в Москву, когда Григорий Ильич Оленев, батюшка, после пятилетнего вдовства женился на гоф-девице Арсеневой. Молодая жена не настаивала на отъезде пасынка, и князю Григорию Ильичу очень не хотелось отсылать сына в навигацкую школу, но по какому-то неведомому порядку все, в том числе и Никита, понимали, что его отъезд необходим. Присутствие его в доме было нежелательно по многим причинам, но более всего из-за того, что, как ни старался князь стушевать это, сын был незаконный.
Тайну своего рождения Никита узнал из пакета, доставленного по почте. Подробно и злобно объяснялось в нем, что покойная княгиня Оленева не мать ему, а настоящая мать — немецкая мещаночка, получившая от князя большой куш «за труды». «Рождение твое приключилось в Мюнхене, а в Петербург прислали тебя с почтовой каретой. Когда несчастная Катенька презентовалась корзиной с младенцем и кормилицей, не имевшей при себе даже рекомендательного письма, то упала в беспамятстве, и было опасение за ее жизнь».
Катенька, как называли в письме его мать, княгиню Оленеву, была представлена невинной жертвой, отец — простаком, попавшим в капкан соблазна, и только он, Никита, плод греха и мерзости, был ответствен за свое рождение.
В то время князь курьерствовал по Италии, и три месяца ждал Никита его приезда, душевно терзаясь, часами простаивая у склепа на Лазаревском кладбище, словно ожидая ответа или знака от мертвой, горячо любимой и ласковой, саму память о которой хотели у него отнять.
И когда отец приехал, и Никита, рыдая, отдал ему письмо, которое всегда носил при себе, князь прочитал послание, швырнул его на пол и ушел в страшном гневе, не желая объясняться с сыном. Только через сутки произошел разговор.
— Родила тебя немка. Уж пятнадцать лет, как нет ее в живых, она умерла родами. Так что платить за тебя было некому!
— Что же вы сердитесь, батюшка? — спросил Никита дрожащим голосом и понял — за то, что носил на груди и перечитывал эту бумагу, за то, что поверил ей и теперь, пусть почтительно и робко, требует от отца отчета и сочувствия. И поняв это, сказал: «Простите меня…»
— Катерина Исаевна, твоя мать, — князь сделал ударение на последних словах, — нашла в тебе радость. Я ее при жизни обижал, не обижай ее после смерти. О пасквиле забудь!
Но князь сам вспомнил через год про анонимное письмо, когда сообщил сыну о намерении жениться.
— Тебя незаконным хотели видеть в поисках наследства. Коли я женюсь и у меня будут дети, то тетка твоя, — князь возвысил голос, и Никита понял, кто автор пасквиля, — может, и подружиться с тобой захочет. Добра от нее не жди. Она тебя приветит, а потом по судам затаскает.
Тетка жила в Москве в родовом гнезде Оленевых, но за два года учебы Никита ни разу не видел ее. И вдруг Ирина Ильинична сама пожаловала к племяннику. У нее было веселое и безжалостное лицо. Никита старался быть вежливым, и беседа велась непринужденно, в светском тоне.
— А как дела дома? — спросила она как бы между прочим.
— Хорошо, — пожал плечами Никита. — Хорошо то хорошо, да знаешь ли ты, что молодая княгиня, мачеха твоя, на сносях? Да, да… На пятом месяце! Ежели у них родится дочь — твое счастье, а ежели сын, то как был ты незаконным, так им и останешься.
Никита не нашелся, что ответить, а Ирина Ильинична взяла у Гаврилы розовой эссенции, румян и укатила, весьма довольная собой.
Свиданию с теткой Никита был обязан своим первым литературным произведением — «Трактатом о подлости». Гаврила и раньше замечал, что на барина иногда «находило»и он за вечер столько ломал перьев и портил бумаги, сколько хорошему писарю хватило бы на месяц.
Но в этот раз бумаги было изведено мало, а трактат явно получился. Никита, правда, подозревал, что это заслуга не столько его самого, сколько Катулла, чьими цитатами он нашпиговал свой труд, как баранину чесноком. Что ж делать, если мысли есть, да толкутся в беспорядке, ярость есть, да не выскажешь, слова витают, жужжат, как комары. А у Катулла фраза гремит, как анафема с амвона.
Что за мстительный бог тебя подвинул На губительный этот спор и страшный?note 4 Катулл был так ему созвучен, так до последней капли понятен, что перо выводило латинские фразы, как свои, только что написанные. Трактат он кончил угрозой, занесенной над теткой, словно топор: «Жадному коршуну в корм кинут презренный язык. Сердце собаки сожрут, волки сглодают нутро» note 5.
Писать было так мучительно и сладко, что он и думать забыл о визите родственницы, а запомнил, как счастлив был, сочиняя трактат, как умен, как неуязвим для человеческой злобы и корысти.
Служанка прошла по двору с подойником, и Никите захотелось парного молока — теплого, с вздутой пеной.
«После попойки хорошо молоком отпиваться», — вспомнил он слова Шорохова, сел за стол и решительно вывел: «Трактат о пьянстве».
«Человек тратит весь свой наличный капитал до копейки, портит здоровье свое, подвергает себя гонениям и насмешкам и все для чего? Что ищут люди в состоянии опьянения, изгоняя из себя человека и принимая образ бессловесного скота? Если бы человек по божьему умыслу и деянию его был бы сотворен всегда пьяным, то какие бы деньги платил за столь чистое и светлое состояние трезвости!»
Он опять выпил мятной настойки и еще решительнее продолжал: «Именно разумом отличил Господь человека от всех живых тварей на земле. Разум — это способность мыслить, а пьет человек для того, чтобы лишить себя этой возможности».
Дальше он начал дробить эту мысль, развивать ее «вглубь и вширь», называя всех пьющих преступниками, втаптывающими в грязь величайшее свое сокровище — мысль, и так далее, и…
Исписав листок, Никита внимательно прочитал написанное. Трактат получался скучным, назидательным и бескровным, как гербарий в тетрадках евангелического пастора. Пришлось листать спасительного Катулла.
Вот оно! «Потому-то с утра и до рассвета, — подсказал ему поэт, — обжираетесь вы, нахально пьете…» note 6 Никита, даже не выяснив толком, почему пьянствуют Порций с Сократием, начал вписывать цитату в свой труд. Какие эпитеты! «Отребье мира, пакость, подхвостники Пизона…» Нечаянно страница перевернулась…
Ну-ка, мальчик — слуга, налей полнее.
Чаши горького старого Фолерна…note 7 — прочитал Никита и невольно засмеялся — как хороши строки!
Он прочитал стихотворение целиком, потом еще раз, наконец повторил наизусть. Гений Катулл!
Никита подошел к окну и с улыбкой на лице порвал трактат пополам и еще раз пополам. Клочки бумаги закружились в воздухе, как тополиный пух, облепили мокрое крыльцо, некоторые долетели до огорода и белыми заплатами украсили капусту.
Ты ж, погибель вина — вода, отсюда Прочь ступай! Уходи к суровым, трезвым людям… Никита потянулся, зевнул и лег, чтобы проспать до полудня.
15
В гостиной Веры Дмитриевны Рейгель, полковничьей вдовы, рядом с хозяйкой сидел у столика маленький, усохший господин преклонных лет. Грустные, большие глаза его со вниманием остановились на жабо кружев «англетер» на шее Белова и словно остекленели, не мигая.
— Граф, это весьма добросовестный и учтивый молодой человек, — представила Вера Дмитриевна Белова.
Саша поклонился.
— Простите, сударыня, что я отрываю ваше драгоценное время. Я пришел уведомить вас, что обстоятельства вынуждают меня срочно уехать, и поэтому вчерашний урок был последним.
— Ах, какая жалость! — Хорошенькое, краснощекое личико Веры Дмитриевны приняло строгое выражение. Ваш дом, — заторопился Белов, — оставил в душе моей неизгладимые впечатления, и я беру на себя смелость просить вас о величайшем одолжении. — Саша передохнул, поднял было глаза, но тотчас опустил их в пол. — Я попал в ваш дом по рекомендации своего батюшки. Наше соседство в Тульской губернии дает мне право надеяться… Вы были благодетельницей моей в Москве, не оставьте своей милостью в Петербурге. — И он умолк, сделав вид, что совершенно смешался.
— Так вы едете в Петербург? — Вере Дмитриевне приятно было смущение Александра, она сложила губы сердечком и покровительственно улыбнулась. — Чем же, Александр Федорович, я могу помочь вам?
— В разговоре вы упомянули как-то, что ваш брат, сударыня, имеет крупный военный чин и связи в Сенате. Если бы вы написали Юрию Дмитриевичу, что я два года репетиторствовал Мишеньку в математике…
— А! Поняла, вам нужно рекомендательное письмо. Но я ума не приложу, чем может быть полезен вам мой брат. Вы ошибаетесь, никаких связей в Сенате у него нет, и вообще он далек от дел двора.
— Невинные развлечения боевой жизни… — сказал граф баском, неожиданным при его хилом строении. — Военный смотр. Новый манер военной экзерциции.
Вдова стрельнула глазами в графа и улыбнулась, словно тот сказал что-то остроумное.
— Я напишу письмо. Садитесь, Александр Федорович. Выпейте венгерского. Великолепным вином осчастливил меня граф Никодим Никодимыч. — И она опять всплеснула взглядом с милой ужимкой, а граф оторвал, наконец, глаза от Сашиного кружевного воротникаи приосанился самодовольно.
Саша послушно сел на кончик стула и покосился на початую бутыль вина.
— Бери орешки, юноша. — Граф пододвинул поднос с пряниками и орехами.
— Благодарю. — Белов вскочил и шаркнул ногой. Орех был твердым, как морская галька.
Вера Дмитриевна принесла из соседней комнаты письменные принадлежности и стала аккуратно расставлять их перед собой.
— Так что вы толковали про Матрену Монс? — возобновил граф прерванную Сашиным приходом беседу.
— Матрена Монс — мать Натальи, была замужем за генералом Балком. Вы знаете семейство Балков? — обратилась Вера Дмитриевна к Белову.
— Не имею чести знать, — поспешно отозвался тот, перекатывая во рту орех.
— Никодим Никодимыч попросил меня рассказать про Наталью Лопухину, заговорщицу, — строго сказала Вера Дмитриевна, всем своим видом показывая, что государственные дела ей вовсе не безразличны. — На чем мы остановились?.. Ах, да… Анна Монс, королева немецкой слободы и возлюбленная покойного государя, приходилась Лопухиной теткой. Вы знаете, Никодим Никодимыч, я все могу понять и простить, но поверьте, они заслуживают порицания. Монсы — ужасная семья!
— Да, да… Я помню. Там кому-то заспиртовали голову. Вера Дмитриевна необычайно оживилась и отложила в сторону бронзовую песочницу, которую долго трясла над чистым листом бумаги, проверяя, есть ли в ней песок для промокания.
— Вы говорите о Вильяме Монсе, дяди Натальи. Он красавец был. Они все, и Монсы и Балки, были красивы, но сидели бы тихо со своей красотой. Вильям был влюблен в государыню Екатерину, и злые языки поговаривали, что не без взаимности. За эту любовь его и казнили. Он на эшафот взошел с тремя медальонами. Вера Дмитриевна не просто рассказывала, она проигрывала всю сцену. — На каждом медальоне было изображение государыни, и он поочередно их поцеловал. Тогда умели любить! После казни Петр велел голову Монса заспиртовать, сам принес банку в комнату государыни и поставил на стол в назидание.
— Хорошо назидание! — не выдержал Саша.
— И как вы все это помните? — пробасил граф с полным недоумением. — С той казни уж двадцать лет прошло. Вы тогда ребенком были.
— Да об этом вся Москва сейчас говорит! — вскинула руки Вера Дмитриевна. — Еще не то вспоминают!
Саша посмотрел на нее с тоской. В письме была написана одна фраза: «Драгоценный брат мой!»
«Раньше, чем через три часа, я отсюда не выйду, — подумал Саша. — Сижу, как дурак, катаю во рту орех и жду неизвестно чего. Даю голову на отсечение и даже спиртование, что она так и не напишет рекомендательное письмо».
У Саши были все основания для беспокойства. Сейчас полдень. Почтовая карета, с которой он намеревался уехать, отбывала в пять, а он еще не успел предупредить о своем внезапном отъезде Никиту.
— А муж Натальи — двоюродный брат несчастной царицы Авдотьи Федоровны…
«Это какая же Авдотья? — силился сосредоточиться Саша. — Евдокия! Евдокия Федоровна Лопухина — опальная супруга Петра I. Последнее время она жила в Новодевичьем монастыре. Может, и сейчас там живет, а скорее всего уж умерла по старости».
— Степан Васильевич, муж Натальи, — торопилась рассказать Вера Дмитриевна, — добрый человек, но трудно понять, чего в нем больше — доброты или безволия. Их поженил государь Петр. Говорят, против их воли. Наталья всю жизнь ненавидела мужа, а дама она прыткая, любила балы да танцы и излишней скромностью не отличалась. Ее связь с бывшим гоф-маршалом Левенвольде известна даже в Париже. И только ссылка гоф-маршала разорвала эту порочную связь. О, граф, поймите меня правильно! Кто же не любит балы? Я не лицемерка и не ханжа… — Вера Дмитриевна опять принялась трясти песочницу, чтобы просушить давно высохшие чернила. — Но если Степан Лопухин заодно со своей супругой, вы знаете, он тоже арестован, то доброта его не более чем маска на лице хищного зверя.
Вера Дмитриевна обладала вполне светским качеством охаять и очернить любого из своих знакомых да и незнакомых людей, если в этом возникала в разговоре надобность. При этом она не уставала повторять: «Я человек искренний, я не лицемерка», и собеседник, который, может, и хотел сказать слово в защиту охаянного, стоял перед выбором — либо согласиться с ней во всем, либо признать себя именно человеком неискренним и лицемерным.
Граф в продолжение всей беседы только поддакивал, повторяя эхом слова Веры Дмитриевны, и время от времени, словно забываясь, вставлял неясные, не имеющие отношения к разговору фразы армейского образца.
Вернуться к рекомендательному письму Веру Дмитриевну вынудили турки, которых она имела неосторожность приплести к семейству Лопухиных. Граф вскинулся, как боевой конь, заиграл глазами и, перебив хозяйку дома, стал долго и обстоятельно рассказывать про триумфальный въезд Измайловского полка в Петербург после заключения мира с турками.
— Вначале шла полковая артиллерия под командой гвардииот-бамбардир-поручика, потом квартермистр Соколов, потом…
Вера Дмитриевна попыталась было вернуть беседу в пробитое русло, но граф говорил без пауз, на одном дыхании, и она, досадуя на его разговорчивость, принялась за начатое письмо.
— …Шарфы имели подпоясаны. — Граф обращался уже к Саше. — У шляп кукарды лаврового листа. Очень много тогда лаврового листа прислали для делания кукардов у шляп в знак древлего обыкновения. Красиво, знаете… Знамена, блеск литавр, музыка! Генерал Апраксин верхами, за ним две заводные лошади. А далее с двумя Пешковыми скороходами по бокам и верховыми пажами-егерями сзади сам генерал-лейтенант Густав Бирон, отличнейший был человек..
Вера Дмитриевна выразительно кашлянула. Если уж поминать в разговоре сосланных Миниха или Левенвольде, или братьев Биронов, то извольте в осудительных тонах или с насмешкой. Так принято в приличном обществе. Может, Густав Бирон и «отличнейший человек», но про брата его экс-регента такого не скажешь. Им, злодеям, только мягкосердечие государыни жизнь спасло!
— Исправен в службе, храбр, надежен в деле, — продолжал граф патетическим тоном. — Не помните, Вера Дмитриевна, куда его сослали?
— Не помню. — Она поморщилась, зачеркнула все, что написала и взяла чистый лист бумаги.
— Биронов, бывшего экс-регента и бывшего подполковника Измайловского полка Густава Бирона, определили сейчас на жительство в Ярославль, — не вытерпел Саша, и граф посмотрел на него уважительно, вот, мол, совсем молодой человек, а так разбирается в политике.
Но Вера Дмитриевна не желала обсуждать события, которые не имели прямого отношения к лопухинскому заговору.
— Вы ведь знали Анастасию Ягужинскую, граф? Да, дочь Бестужевой. Вообразите, такая прелестная девица, а тоже поддалась соблазну. — Она помолчала, словно опасаясь, что Никодим Никодимыч возобновит триумфальное шествие, но граф молчал, и она спокойно повторила: — И тоже поддалась соблазну.
— Вы не сомневаетесь в ее виновности? — тихо спросил Саша.
— Как же можно сомневаться, когда про заговорщиков рассказывают такие ужасы. Арестовали, значит, виновны… Правда, насколько мне известно, Анастасия сейчас дома, под домашним арестом.
— Анастасию Павловну увезли сегодня ночью. Я думаю, вслед за матерью в Петербург, — сказал Саша, яростно стиснул зубы и к удивлению своему раскусил ненавистный орех.
— Так она уже не под домашним арестом? — Вера Дмитриевна опять вскинула руки. — Граф, вы только послушайте!
— Только послушайте… — повторил граф сокрушенно.
— Александр Федорович, откуда вам это известно?
Саша хотел сказать, что сам видел, как Анастасия садилась в карету в сопровождении господина в цивильном платье, но вовремя остановился и пожал плечами, как бы говоря, это уже все знают. В благодарность за такую новость Вера Дмитриевна не только налила Саше вина, но даже вспомнила, что не заплатила ему за три урока. Как только она вышла за кошельком, граф так и засветился в Сашину сторону. Сейчас, мол, поговорим…
— Нас само Императорское Величество Анна Иоанновна собственной персоной изволили трактовать вином, всех лейб-гвардии полков и штаб-обер-офицеров, — сказал он шепотом и улыбнулся.
— Достойный граф Никодим Никодимыч, — Саша прижал руки к груди, — ко всему, что касается лейб-гвардии, я имею чрезвычайный интерес.
— Государыня в середине галереи изволили стоять. Им учинили нижайший поклон, и Ее Императорское Величество изволили говорить нам такими словами… — Голос графа снизился до самого интимного, сокровенного тона, но в комнату вошла Вера Дмитриевна, и он, любовно поправив на Саше кружева, грустно замолк.
«Индюк! — подумал Саша. — Триумфальное шествие глупости! Почему ты так равнодушен к судьбе Анастасии и ее матери и всех Лопухиных? Все принимает на веру! И эта гусыня Вера Дмитриевна туда же…» Арестовали, значит, виновны!«И ведь не злая женщина, а верит всякой сплетне. Как можно в наше время не дать себе труда рассуждать?»
Саша уже забыл, что те же самые роковые слова: «Взяли, значит, виновна», — он говорил сам испуганному и смущенному Алексею. Вера Дмитриевна меж тем с легким стоном опять принялась за письмо.
— Красавица моя, не мучайтесь. Я сам рекомендую этого прекрасного молодого человека, — сказал граф неожиданно. — Не женское это дело, рекомендовать человека в гвардию. Вы ведь в гвардию хотите? — обратился он к Саше.
— Да, — выдохнул Белов и подумал удивленно: «Не такой уж он индюк!»
— Я адресую вас к моему племяннику — поручику Преображенского полка Василию Лядащеву. Он сейчас на весьма важной и секретной работе, — граф подмигнул Саше, — а если он вам поможет, то, клянусь здоровьем своим, это будет самое достойное из всех его дел на оной службе.
Через полчаса Саша вышел из дома подполковничьей вдовы, пополнив свой тощий кошелек и получив рекомендательное письмо.
— Я знал, что ты вот-вот сбежишь, — сказал Никита, когда Белов пришел к нему прощаться. — У тебя все эти дни было такое неспокойное, таинственное лицо. Как сказал поэт: «Уже рвется душа и жаждет странствий, уж торопятся ноги в путь веселый» note 8.
— Не такой уж веселый, — проворчал Саша.
— Когда ж ты отпускную бумагу успел получить?
— Черт с ней, с бумагой. Я тогда в директорском кабинете вместе с Алешкиным паспортом и свой прихватил.
— Побег, значит. Отчаянный ты человек! А если поймают да вернут назад? За побег, сам знаешь, по уставу смертная казнь!
— Эх, Никита, Россия тем хороша, что у нас «ничего нельзя, но все можно». Мой побег и не заметит никто. Может, со мной поедешь?
— Сейчас не могу. Надобно дождаться письма от отца. Я приеду в Петербург в карете с гербами.
— Когда?
— Когда позовут. Саш, а где искать тебя в Петербурге?
— Я сам тебя найду. А вот как нам быть с Алешкой? Никита задумался.
— Ты ищи его в Кронштадте, — он улыбнулся, — в котором Алеше «быть не надо», а я по дороге в Петербург наведаюсь в село Перовское. Может, он к маменьке побежал? Я бы на его месте так и сделал.
Друзья обнялись. В пять часов почтовая карета увезла Белова из Москвы.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Три дня шел дождь. Дороги в России всегда оставляли желать лучшего, а в то июльское лето старый лесной тракт, по которому пробиралась карета, представлял из себя совершеннейшую трясину. Карета была большая, четырехместная, сделанная с учетом всех требований удобства и моды, но глядя, как переваливается она с боку на бок, скрипит колесами, дрожит, преодолевая выбоины и ухабы, можно было только пожалеть сидящих в ней. От мокрых лошадиных спин валил пар. Кучер давно перестал щелкать кнутом и понукать лошадей, а сидел, втянув голову в плечи, и только молился, чтобы карета не завязла в грязи и не перевернулась.
Но Николай Угодник, защитник всех путешествующих, видно, не внял молитве. Лошади встали. Каждая их попытка вытащить карету на ровное место приводила к тому, что она подавалась вперед, готовая вот-вот преодолеть бугор, но в последний момент откатывалась на дно ямы, угрожающе кренясь набок.
— О, эти русские дороги! Эти русские кучера! Эти русские лошади! — раздалось из кареты.
— Загрязли, ваше сиятельство, как есть загрязли. Хворост под колеса надо положить, а то их так и засасывает. Я сейчас, мигом, — крикнул кучер, прыгая в жидкую грязь.
Он быстро миновал заросшую кустарником лужайку и скрылся в лесу, но очень скоро вернулся назад без хвороста и сильно испуганный.
— Там лежит кто-то, — крикнул он, стуча в дверцу кареты.
— Ну и пусть лежит, — ответил женский голос.
— Похоже, не живой.
— Труп, что ли?
— Женщина они… Может, и труп.
— Если живая — проснется, встанет и пойдет. А мертвой мы уже ничем не сможем помочь. Набирай хворосту, Григорий. Мочи нет!
— О, это русское бессердечие! — воскликнул мужчина, распахнул дверцу кареты и ловко выпрыгнул на обочину дороги, поросшую цикорием и желтой льнянкой.
— Там, ваше сиятельство, на опушке, под елкой, — торопливо сказал кучер и с готовностью побежал вперед, показывая дорогу.
Женщина лежала на боку, уткнувшись лицом в мох. Раскинувшиеся шатром еловые ветви не пропускали дождя, и оттого, что она лежала на сухом, видимо, заранее выбранном месте и была аккуратно прикрыта плащом, можно было предположить, что она просто спит. Безмятежную картину портила босая, синюшного цвета нога, торчащая из оборок юбки. Другая нога была обута в щегольский туфель с красным каблуком. Эти разные ноги вызывали в памяти мертвецкую.
— Может, пьяная? — с надеждой прошептал кучер.
— Григорий, послушай. Regarde ce qu'elle anote 9. — Мужчина выразительно вращал кистью руки, безуспешно пытаясь подыскать нужное слово.
— Перевернуть ее, что ли?
— Да, да… Перевернуть!
Как только кучер дотронулся до плеча лежащей, она встрепенулась, попыталась встать, но застонала и села, с ужасом глядя на мужчин. Это была молодая девушка, смертельно утомленная, а, может быть, и больная.
— Кто вы такие? Что вам от меня нужно? Оставьте меня… — Голос у нее был низкий, простуженный.
— Мы хотим помочь вам, дитя мое, — сказал тот, кого называли сиятельством. По-русски он говорил не чисто, с трудом подбирая слова, но именно это, казалось, успокоило девушку.
— Я повредила ногу и заблудилась.
— Здесь же дорога рядом. Там наша карета. Пойдемте. Григорий, помоги!
— Зачем карета? — опять разволновалась девушка. — Не надо кареты. Я с богомолья иду.
Но мужчины уже подняли ее, и, поддерживаемая с двух сторон, она заковыляла к карете.
— Эта бедняжка заблудилась. Она идет с богомолья, — сказал мужчина сидящей в карете даме. — Мы ее подвезем.
Девушка с трудом преодолела подножку, стараясь ни на кого не смотреть, опустилась на сиденье и замерла, прислушиваясь к возне, производимой снаружи кучером. Григорий ругался, подсовывал хворост под колеса, кряхтел, понукал лошадей. Наконец карета вылезла из ямы и опять пошла качаться по колдобинам и выбоинам, как шхуна на большой волне.
Девушка понемногу освоилась и начала робко приводить себя в порядок: пригладила волосы, закрыла голову капюшоном плаща, поправила складки юбки. Если бы неожиданные попутчики могли угадать мысли юной богомолки, они показались бы им более чем странными.
«Вот угораздило… Кто эти люди? На шпионов Тайной канцелярии они, пожалуй, не похожи. Не заметили ли они шпагу? А может быть, встреча и к лучшему? Отвезут на постоялый двор. Там решат, что я с ними, и внимания на меня не обратят. В тепле хоть посплю, а там видно будет…»
Так думала молодая девица, в обличье которой скрывался рьяно разыскиваемый друзьями Алексей Корсак.
Белов был прав — Алеша сбежал из Москвы. Прыгая из окна, он подвернул ногу и, на первых порах не чувствуя боли, помчался на Старую площадь. То, что Белов не пришел к месту встречи, укрепило самые худшие его подозрения. Он и мысли не допускал, что надо бы попытаться найти Александра или обратиться за помощью к Никите. В каждой подворотне ему мерещилась засада. Кроме того, как ни бредовы и бессмысленны были обвинения — участие в заговоре, Алексей почувствовал себя изгоем, чем-то вроде прокаженного. Инстинктивная боязнь навлечь подозрение на друзей была столь сильна, что он даже обрадовался отсутствию Александра.
На рассвете со Старой площади тронулся крестьянский обоз, с ним Алексей выбрался из Москвы. Его довезли до большого села на реке Истре, накормили, дали хлеба на дорогу, а дальше, держа путь на северо-запад, он побрел сам.
В карете было тепло, монотонная качка убаюкивала и вызывала легкую дурноту. Борясь со сном и придерживая ерзающий на голове мокрый парик, Алексей принялся украдкой рассматривать своих спутников.
Их было трое. Алешин спаситель был носат, молод и важен. Лиловый камзол по обычаю моды торчал по бокам колоколом, жесткое жабо из черных кружев подпирало острый, спесиво выпяченный подбородок. Скучное и брезгливое выражение лица его никак не вязалось с тем мнением, которое успел составить о нем Алексей.
В кокетливо одетой, хорошенькой и словно испуганной девице по неуловимым признакам угадывалась камеристка. Она держала на коленях дорожный баул и неотрывно смотрела на даму, готовая по любому знаку, слову, взмаху ресниц исполнить какие-то ей одной известные обязанности.
А дама! Творец, как получилось у тебя такое чудо? Она сидела совсем близко, протяни руку и коснешься лица, а казалось, что их разделяла огромная зала, полная света и музыки, и она, красавица, только присела на миг отдохнуть после мазурки или менуэта, закрыла глаза, а все в ней еще летит, танцует, и локон на шее шевелится, как живой.
Алексея жаркой волной опалил стыд. Он вдруг представил себя со стороны, мокрого, растерзанного, с распухшей босой ногой. Жалкий, выпавший из гнезда вороненок! И еще эти нелепые театральные тряпки! И тут он почувствовал, что красавица его видит. Улыбка, вернее, полуулыбка — никому, всему свету или себе одной, не изменилась ни одним своим движением, полузакрытые глаза словно медлили открыться. И вдруг распахнулись оба, с любопытством уставившись на Алексея.
Под этими зелеными, как ночные светляки, глазами Алексей бес — покойно заерзал на сиденье, и шпага, старательно укрытая юбкой, неожиданно сдвинулась и оттопырила подол. Он быстро поправил шпагу, но лучше бы он этого не делал — жест был столь явно мужской, что красавица даже удовлетворенно кивнула головой, видя подтверждение своей догадки. Она все поняла.
«Она все поняла, — пронеслось в голове у Алексея. — Сейчас спросит — почему я ряженый? Сейчас спросит… Боже мой, что отвечать?» Неожиданно для себя он чихнул, тут же закрыл рот ладонью и с испуганно вытаращенными глазами стал ждать приговора.
Но красавица молчала и всем своим видом выказывала насмешку и удивление. «Не хочешь ко мне в пажи, богомолка?» — дразнили ее глаза, губы вздрагивали, вот-вот расхохочется.
Алексей забился в угол кареты, закрыл лицо капюшоном и, зевнув через силу, сделал вид, что засыпает. Когда, совладав с собой, он слегка размежил веки и взглянул на красавицу, она его уже не видела.
— Сережа, скоро ли мы приедем, наконец? — раздался ее голос. «Мне до твоих тайн нет никакого дела, — послышалось Алексею в капризных интонациях. — Что может быть интересного в ряженом мальчишке, подобранном в дороге? У меня своих забот достаточно».
На лице у дамы появилось то же брезгливое выражение, что и у «лилового, надменного господина. Камеристка поспешно распахнула баул и извлекла флакон с нюхательной солью. Мужчина склонился к даме и зашептал по-французски, касаясь губами ее волос. До Алексея донеслось повторенное несколько раз слово» couvent «note 10.
И действительно, свой путь они кончили у стен большого монастыря. Было совсем темно. Вельможные попутчики, к счастью, забыли про Алексея. Молчаливая монашка отвела его в комнату, убогую и тесную — не то монастырская гостиница для бедных, не то пустующая келья. Деньги вперед, топчан в углу со свежей соломой да глиняная плошка с плавающим огоньком.
2
Алексей устал… Как тяжелы были четыре дня в пути! Он шел, не разбирая дороги, одержимый одной мыслью — уйти от Москвы. Нога опухла, не умещалась в узком башмаке, и он потерял его где-то в болоте.
За полями и оврагами, за ручейками и речками, холмами и низинами, за чащобами и топкими лесами — родительская усадьба. Маменька сидит у окна, смотрит на мир и не ведает, какая беда стряслась с ее сыном. Выйти бы к постоялому двору, выложить все деньги да и махнуть на перекладных в родную деревню. Но он обходил постоялые дворы, там его могли поджидать драгуны. Сколько людей едет в каретах, телегах, верхами! Куда их всех несет нелегкая? Бредут странники, нищие, ремесленники и прочий рабочий люд. И всех он боится. Девицу легко обидеть, а шпагой защищаться нельзя. И переодеваться в мужское платье тоже нельзя. Маршируют по дорогам полицейские отряды, бьют в барабаны, ищут преступника Алексея Корсака. Хочешь не хочешь, а продолжай маскарад.
В первую же ночь Алексей заблудился. Едва не утонув в болоте, голодный, еле живой от усталости, продирался он через бурелом и неожиданно вышел на костер. Какие-то люди сидели у огня, сушили одежду, ели, разговаривали. Алексей долго стоял под лохматой елкой, глотал дым и невольные слезы. Есть ли большее счастье в жизни, чем лечь у костра, согреть больную ногу и поесть горячей похлебки? Но он так и не решился выйти к людям. Не меньше, чем драгун, он боялся разбойников — рассказы о них в навигацкой школе были весьма популярны. У разбойников известное обращение — ограбят и повесят на осине.
— Живым не дамся! — прошептал он заветные слова и побрел прочь, оступаясь больной ногой и вскрикивая от боли.
Переночевал он в узкой расщелине между поваленных, наполовину сгнивших берез. Стараясь не думать о хищном зверье, он закутался в плащ, но даже в шорохе дождя ему чудилась осторожная волчья поступь. А потом он согрелся. Запах опят и лесной прели, возня крота под трухлявым пнем успокоили его, и он уснул.
Утром, уже потеряв надежду найти какую-нибудь просеку, тропинку или след человека, он неожиданно наткнулся на группку крестьянских девушек. Шумно, как воробьи, они шныряли по кустам, обирая малину.
— Туда не ходите, — махнул рукой Алеша. — Там люди костер жгли. Разбойники…
— Какие ж они разбойники? — наперебой закричали девушки. — Это наши мужики лес валят. Мы им обед несем. А ты как сюда попала?
Девушки накормили измученную горожанку и объяснили, как выбраться из леса и выйти на Петербургский тракт. Но Алексей боялся идти по большаку и продолжал держаться менее оживленных, проселочных дорог. Через два дня его подобрала карета.
Каморка, в которую привела Алексея монашка, была мала и холодна, как собачья конура, но он несказанно обрадовался и такому пристанищу. Здесь он был в безопасности.
Есть не хотелось. Спать, спать… С трудом превозмогая желание сразу лечь спать, он снял мокрую одежду и развесил ее для просушки. Стеганые бока пропитались влагой, узлы на тесемках затвердели, и он долго возился, развязывая их, пока не догадался разрезать шпагой. Кокетливые кудряшки парика превратились в липкие, как переваренная лапша, пряди, в которых запутались еловые иголки и стерни соломы. Он даже не решился выжать этот театральный реквизит, боясь, что парик склеится. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|
|