Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Роман

ModernLib.Net / Современная проза / Сорокин Владимир Георгиевич / Роман - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Сорокин Владимир Георгиевич
Жанры: Современная проза,
Контркультура

 

 


Пить горькую Парамоша Дуролом мог бесконечно и выпивал все, что ставилось перед ним, долго не хмелея. Потом, однако, пьянел самым чудовищным образом, наводя страх на окружающих.

Так, однажды на деревенской свадьбе он залез под стол и, приподняв его, опрокинул на гостей; в другой раз, страшно напившись на Пасху у вдовы Кораблихи, разделся донага и отправился «креститься водою и Духом Святым во реке Иордане», то есть в местной речке.

Много раз бывал бит за мелкое воровство: то горшок каши стащит из теплой печи, то сушащуюся на заборе дырявую рубаху; неоднократно изгонялся из Крутого Яра всем миром, но всякий раз возвращался с повинною, желая усердной работой загладить грехи, и бывал прощен.

Сейчас же он, слегка ссутулившись, стоял перед Петром Игнатьевичем и Романом, быстро переводя глаза от одного к другому, и выражение его чудного лица было таким, словно он решал: бить ли ему их или покорно подставить себя под удары. Роман с интересом разглядывал Парамона. Его узкое скуластое лицо с острым, слегка горбатым носом, большим ртом, кустистыми бровями и черными глазами не было ни красивым, ни безобразным. Оно было чудным, и эта характеристика, по мнению Романа, была наиболее точною.

Парамоша Дуролом совсем не изменился за эти годы, разве что седина кое-где мелькала в его лохматой голове и бороде.

– Что здесь происходит? – повторил свой вопрос Петр Игнатьевич.

– Да вот, пролик окаянный, пристал ко мне, как репей! – затараторила Настасья, во все широко выпученные глаза глядя на Красновского и идя к нему своим мелким утиным шагом. – Говорит, денег ему надо на лекарства, а какое же лекарство-то дубине-то эдакой, это ж я знаю, какое такое лекарство-то – зелья своего змеиного напиться и опять срам творить, вот какое такое лекарство!

– Да что ты мелешь, дура! – перебил ее Парамон, подходя следом к Петру Игнатьевичу. – Тебя да за такие слова живьем съесть мало! Начхать мне на вино, ты мне деньги отдай! Я ж ей, вше платяной, позавчера два воза дров сколол, а она все харчами да харчами! А мне мои лекарствия нужны! У меня, мож, грудя горят! – И, словно в доказательство сказанного, он распахнул свой видавший виды армяк, обнажив широкую волосатую грудь с болтающимся на толстом шнурке медным крестиком. – У меня, Петр Игнатьевич, третий ден у грудях быдто змеюшный царь поселилсь! Вот здеся! – Дуролом глухо стукнул себя в грудь, сверкая глазами и наступая на Красновского. – Быдто игрища свои справляет, на мою погибель! Я уж и свечку ставил, и отец Агафон водою святой брызгал – ничего не помогает! А она, дура невразуменная, деньгу зажала, а я-то, мож, лекарствия купил бы да и поправилсь, за что ж мне помирать во цвете лет?!

– Погоди, погоди, Парамон, – строго перебил его Петр Игнатьевич. – Не кричи, Настасья, он тебе вправду дрова колол позавчера?

– Колол, батюшка, – тихо проговорила Настасья, как-то сразу обмякнув и опустив глаза.

– Колол! А как же! Вон вишь, поутихла сразу, мокруша подтынная! – загудел Парамон, но Петр Игнатьевич махнул на него рукой:

– Замолчи!

– Да как же молчать-то, отец родной! – выкрикнул Парамон, дернувшись всем телом. – Ведь люди-то звери! Ведь я ж с чистым сердцем, со святою простотой, а мне вон – рогачом в бок! Я ж колю, колю, а сам-то, как святые угодники, – все даром, да опосля, мол, отдашь! Яко наг пришед, мзды не имал, прости, Господи, душу раба твоего!

Он стал быстро креститься своей большой жилистой рукой.

Настасья всхлипнула и опять заговорила быстро-быстро, но уже с повинной интонацией:

– Батюшка Петр Игнатьевич, я же ему, дураку-то, говорила вперед, как нанять-то, что вдовица ведь, я ж коровку купила в Рождество, до сих пор должная, я ж говорила, что отдам к Пасхе, мне ж кум привезет денег, а он приперся, с ножом к горлу пристал – отдай, и все. Отдам, отдам, пролик окаянный! Отдам, только жилы-то из вдовицы беззащитной не тяни…

Она всхлипнула и, волоча ухват по грязи, пошла к дому.

– Успокойся, Парамон, отдаст она тебе, – проговорил Петр Игнатьевич без прежнего напряжения и даже с неким безразличием. – Отдаст…

Роман достал портсигар, открыл и протянул Красновскому.

– Merci. – Петр Игнатьевич взял папиросу.

Парамоша Дуролом между тем с упрямой тоскою смотрел вслед удаляющейся Настасье:

– Да мне денег не жаль. Что деньги? Труха, пыль подметная. Мне, Петр Игнатьевич, лекарствия надобно.

– Лекарствия? – вяло переспросил Петр Игнатьевич, прикуривая от поднесенной Романом спички.

– Лекарствия, – убежденно повторил Парамон. – А то выгорит все нутро дотла и, стало быть, не в чем будет душе держаться. Так вот и пекет, и пекет…

Он почесал голую грудь.

– Настасья! – неожиданно крикнул Петр Игнатьевич еще не успевшей скрыться кухарке.

– Аиньки? – живо обернулась она.

– Принеси стакан водки с огурцом!

Настасья постояла немного, потом, вздохнув, пошла в дом.

Ее возвращения ждали молча.

Петр Игнатьевич курил, философски оглядываясь вокруг, Роман стоял, сунув руки в карманы пальто, думая о Зое. Дуролом несколько растерянно топтался перед ними.

«А если Зоя не приедет? – подумал Роман, стряхивая легковесный пепел себе под ноги. – Да и вообще, я же ничего не знаю о ней. Где она? Свободна ли она? Помнит ли обо мне?»

Вскоре появилась и Настасья. Мелко семеня и шлепая сапогами по грязи, она несла перед собою небольшой круглый медный поднос, крепко держа его обеими руками. На подносе стоял стакан с водкой и лежал на блюдечке соленый огурец. Поравнявшись с Петром Игнатьевичем, она остановилась.

– Вот, Парамоша, тебе лекарство, – проговорил Красновский, бросая недокуренную папиросу и наступая на нее ногой. – Выпей и ступай с Богом.

При этих словах Парамон как-то весь сгорбился, руки бессильно повисли и лицо словно постарело. Он подошел к Настасье, перекрестился, взял стакан и выпил одним глотком, по-петушиному дернувшись головою вверх.

– Оооха… грехи наши… – шумно выдохнул он, ставя стакан на место и нюхая левый рукав армяка. – Благодарствуйте, Петр Игнатьевич, благодарствуйте…

Голос его сразу стал спокойным.

– Закуси хоть, эфиёп, – прошипела Настасья.

– Благодарствуйте. – Дуролом взял огурец и сунул в карман штанов. – Мы огурчик-то лучше к обеду сберегем.

– Сбереги, брат, сбереги, – кивнул со смехом Петр Игнатьевич. – А к Настасье не приставай. Отдаст она тебе деньги.

– Да что мне деньги! – улыбаясь, махнул рукой Парамон. – Аз есмь птица Божья – что клюнул, тем и жив…

Он стремительно развернулся и зашагал прочь своей дерганой походкой.

– И-ишь, фанфарон… – усмехаясь и втягивая голову в плечи, пробормотал Петр Игнатьевич.

Настасья молча двинулась назад. Роману вдруг стало скучно. Он зевнул, не прикрывая рта, и только теперь почувствовал сильную усталость. Ему представилась большая белая подушка со все тем же НВ, заботливо вышитым тетиной рукой.

– Петр Игнатьевич, а что, Зоя приедет летом? – спросил Роман.

– Так она с Надеждой на Пасху обещались, – лениво откликнулся Красновский, по голосу которого чувствовалось, что и он не прочь соснуть.

– На Пасху? – переспросил Роман.

– Ага…

Романа словно подтолкнули.

Он быстро попрощался с зевающим и вяло удерживающим его Петром Игнатьевичем и, пригласив его на ужин, пошел домой.

V

На обрызганной кёльнской водою, обшитой кружевами свежевзбитой тетиной подушке Роман проспал часа четыре.

Проснувшись, он открыл глаза и первые мгновения с удивлением взглядывался в очертания притемненной сумерками комнаты. Но неповторимый переплет рамы тут же вывел Романа из забытья. Он все вспомнил и, улыбаясь, сладко потянулся. Дневной сон в дядюшкином доме всегда, во все времена для Романа был легким и восстанавливающим силы, и теперь, потягиваясь, он с радостью почувствовал бодрость и сладкую истому.

«Как хорошо, что я здесь, – подумал он, откидывая стеганое пуховое одеяло и закладывая руки за голову. – Наконец-то». Он вспомнил, как, просыпаясь в маленькой квартирке, которую снимал в столице, каждый раз думал о своей крутояровской комнатке, о том блаженном состоянии покоя, когда, пробудившись ото сна, можно вот так лежать, глядя в высокий белый потолок или в окно, и чувствовать себя по-настоящему свободным.

Роман протянул руку, взял со стоящей у изголовья тумбочки папиросу, размял и закурил.

«Нет, человеку творчества нужна только свобода, – думал он, спокойно затягиваясь и скашивая глаза на янтарный огонек. – Любая зависимость, будь то служба или семья, губит человека. Даже не собственно человека, а то свободное дыхание, которое и способно породить мысль или художественное произведение. Творческая личность не должна ни с кем делиться своей свободой. Но, с другой стороны, любовь? Ведь безумно влюблялись и Рафаэль, и Гёте, и Данте. И это не вредило их творчеству, а, наоборот, помогало…»

Роман встал и подошел к окну.

«Ведь они же делились своими чувствами со своими возлюбленными. И это их, наоборот, вдохновляло, придавало силы. А по человеческим меркам большая любовь должна целиком подчинить человека, не оставляя места ни на что другое».

Он задумался, разглядывая сумеречный сад под окном с голыми переплетенными ветвями, подпирающими вечернее чистое небо, и тут же пришла мысль, пришла легко и просто:

«Да ведь они же любили-то не как обычные люди! Вот в чем дело. Ведь свою любовь они сделали частью своего творчества, поэтому она и помогала им. А люби они просто, по-человечески, так, может быть, и не было б тогда ни “Божественной комедии”, ни сонетов Петрарки и Шекспира. Их возлюбленные были их персонажами, вот в чем суть».

Роман отошел от окна, зажег две из четырех свечей стоящего на бюро шандала и, не вынимая папиросы изо рта, принялся переодеваться.

Спал он всегда в своей любимой шелковой китайской пижаме, подпоясанный шелковым шнурком с кистями.

Снявши ее, Роман надел белую рубашку, вязаную розовую безрукавку, легкие бежевые домашние брюки и, причесавшись перед зеркалом костяным гребнем покойного отца, стал повязывать серый галстук.

«Интересно знать, который теперь час? – думал он, завязывая узел и прилаживая его строго по центру. – Попробую угадать. Проверим, Роман Алексеевич, как вы чувствуете время».

Повязав галстук, он опустил руки и, стоя перед зеркалом, проговорил:

– Сейчас шесть часов вечера.

Потом подошел к бюро, взял свои круглые плоские карманные часы на черном шелковом шнуре, поднес к свечке. Стрелки показывали без четверти семь.

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – усмехнулся Роман, пряча часы в задний кармашек брюк. – Наверно, все уже за столом, а ты спишь, как силен.

Быстро погасив свечи медным колпачком, он поспешил вниз.

Роман не ошибся: внизу гости и хозяева ужинали в гостиной, куда был перенесен стол с веранды ввиду значительной прохлады весенних вечеров.

Ужин начался недавно – с полчаса назад. По настоянию тетушки Романа решили не будить, поверив заверениям Антона Петровича, что «Рома непременно проснется сам, так как он не кто иной, как настоящий gentleman».

Роман быстро вошел в гостиную, громко желая здравствовать всем присутствующим; тут же раздались радостно-удивительные возгласы, загремели отодвигаемые стулья, гости принялись здороваться с ним и целоваться.

Их было не так уж много, в основном одни мужчины: Рукавитинов, Красновский и батюшка отец Агафон, а в миру – Федор или Агафон Христофорович Огурцов с супругой Варварой Митрофановной.

– Ну вот, судари вы мои, что я говорил! – рокотал Антон Петрович, сидящий во главе стола и тоже приподнявшийся с места.

Роман пожал руки Николаю Ивановичу и Петру Игнатьевичу, поцеловался с отцом Агафоном и с Варварой Митрофановной, которые буквально прилипли к нему с двух сторон и, не переставая издавать радостные восклицания, взявши Романа под руки, повели к столу. Это была милая простодушная чета, и он и она до удивительного походили друг на друга. И Федор Христофорович, и Варвара Митрофановна не отличались высоким ростом, имели полное сложение, пухлые короткие руки с пухлыми белыми пальцами, мучнистые, слегка одутловатые лица с почти одинаковыми маленькими круглыми носами, походившими на молодой розовый картофель. Отец Агафон был пятидесяти восьми лет, носил рыжеватую с сильной проседью бороду и такие же по цвету длинные, до плеч, волосы, обрамляющие гладкую розоватую плешь. Его маленькие вострые глазки с рыжеватыми, а поэтому незаметными ресницами непрерывно моргали, словно стараясь поспеть за ртом, не закрывающимся ни на миг.

Службу и приходские дела о. Агафон вел исправно, хоть и с некоей суетливостью, причиною коей были отнюдь не скаредность и расчет, а особая склонность его мягкого и отзывчивого характера. Сердце у о. Агафона было добрым, крутояровцы его любили и уважали.

Варвара Митрофановна была лет на шесть моложе супруга и ничуть не отставала от него в суетливой подвижности членов и в непрерывных словоизлияниях.

Огурцовы жили в Крутом Яре уж более тридцати лет, детей им Бог не дал, зато у них был прекрасный яблоневый сад с пасекой в пятьдесят колод, большое подворье с бесчисленной скотиной и птицей и просторная, изукрашенная местными древорезами баня с купальней, стоящая на речке на крепких дубовых столбах.

О. Агафон и его супруга были на удивление радушными людьми. По гостеприимству и хлебосольству в округе с ними никто не мог сравниться, их двухэтажный дом всегда кишел родственниками, знакомыми, малознакомыми, а то и вовсе незнакомыми. В будние здесь садились обедать сразу человек пятнадцать-двадцать, в праздники – все сорок. Но особенно трепетно и ласково здесь относились к детям. Им позволялось все, все двери для пяти-, семи-, семнадцатилетних Танюшек, Тишек и Настасьюшек были открыты, что подчас приводило к разного рода оказиям: битью посуды, потасовкам, объеданиям сладостями и многому другому.

И хотя вообще к детям чета Огурцовых питала невероятную слабость, но слабость и симпатия по отношению к Роману у них вовсе не знала границ.

И сейчас, идя с ними под руки и слушая непрерывный поток восторженных, радостных и удивительных восклицаний, Роман сразу вспомнил все свои шалости в их доме, вспомнил пироги и кулебяки, печенные Варварой Митрофановной на его именины, вспомнил их сад, где он валялся в траве, пасеку, где ел сотовый мед, запивая молоком, купальню, с мостков которой нырял в речку. И церковь, милую крутояровскую церковь, где он впервые уверовал в Бога…

– Голубок ты наш ясный! Прилетел наконец к родному гнездышку! Обрадовал всех, слава Тебе, Господи! – быстро говорила Варвара Митрофановна, крепко держа Романа под левую руку, а справа шуршал черной шелковой рясой отец Агафон:

– Облагодетельствовал, Ромушка, истинно облагодетельствовал! Ко святому празднику, Богу на радость, нам на умиление! Ой, как же я рад, помилуй, Боже!

– Федя, так я ведь сон видела вчера, как будто журавлики мимо нашего дома летели, а один спустился и на крышу сел!

– Сны вещие мы все видеть мастера, – перебил ее Антон Петрович. – Я видел, как зимою липа цвела, а Лидочка – как у нас под окном клад нашли золотой.

– Да не золотой, Антоша! – махнула рукой Лидия Константиновна! – Клад, а в нем младенец живой.

– Господи, вот чудеса! – удивилась, крестясь, Варвара Митрофановна.

– Обрадовал, вот обрадовал! – повторял отец Агафон, свободной рукой поглаживая свою бороду. – Теперь пасхальную утреню служить сил прибавится! Экий гость в наших краях!

– Надежда Георгиевна с Зоечкой тоже к Пасхе обещались, – проговорил Петр Игнатьевич, тяжело садясь на свое место.

– Ей-богу?! – почти одновременно воскликнули Огурцовы, еще крепче сжав руки Романа.

– Обещались, обещались, – кивал лысой круглой головой Красновский.

– Дай-то Бог, вот славно было бы!

– Надежда Георгиевна! Я ее год не видала!

– А Зоинька, деточка моя! Ну, вот уж радости-то было б!

– Вот был бы праздник-то, Господи, Твоя воля!

– Как хорошо, как хорошо бы! – жмурясь и качая головой, повторял отец Агафон. – И Антон Петрович с Лидочкой, и Петр Игнатьевич с Надеждой Георгиевной, Ромочка, Зоинька, Куницыны и, опять же, Николай Иванович с…

Он запнулся, моргая белесыми ресницами, а Николай Иванович тут же дополнил своим мягким вкрадчивым голосом:

– Со своими жуками.

Все рассмеялись, Антон Петрович захохотал, звучно хлопнув от удовольствия в ладоши:

– Ах-ха-ха! Нуте-с, честные господа, шутки шутками, а стол не забывать! Таков приказ фельдмаршала! Прошу садиться, хоть у нас и страстная, а овощами Бог не обделил, так что прошу покорнейше!

Посмеиваясь над шуткой Николая Ивановича, все стали садиться.

Батюшка с попадьей сели слева от Романа, Лидия Константиновна и Антон Петрович – справа. Петр Игнатьевич и Николай Иванович расположились напротив.

В отсутствие Романа гости и хозяева успели отведать всю ту же анисовую и закусывали теми же мочеными яблоками, квашеной капустой и грибками. Рюмка Романа во мгновение ока наполнилась желтовато-золотистой настойкой, а его тарелку тетушка принялась заботливо нагружать всем, что было на столе.

– Милые мои братья во Христе! – громко, но с теплотой в голосе проговорил, приподнимаясь, о. Агафон, держа рюмку пухлой, слегка подрагивающей рукой. – Позвольте просить вас всемилостиво выпить за здоровьице нашего Ромушки.

Всем пришлось снова встать, потянуться рюмками к Роману, который уже начинал ощущать неловкость от обилия всех приветствий и тостов, обращенных к нему за сегодняшний день.

– За соколика нашего сизокрылого! – пропела Варвара Митрофановна и первая чокнулась с Романом.

– Благодарю вас… покорнейше благодарю… – бормотал Роман, улыбаясь и чокаясь.

Все выпили, и каждый, как водится, отреагировал на анисовую по-своему: Роман коснулся кончиком сильно накрахмаленной салфетки своих усов; Антон Петрович издал звук, похожий на тот, что издавал сегодня Петр Егоров, расшибая поленья; отец Агафон сморщился, качнул головой и, прошептав: «Грехи наши…», сразу принялся закусывать; попадья сказала: «Ой»; Петр Игнатьевич крякнул, выпучил глаза, оттопырил губы и некоторое время не двигался; Николай Иванович зябко передернул плечами, смахнул мизинцем слезу из-под очков; Лидия Константиновна, по обыкновению, не отреагировала никак, словно воды выпила.

– Хорошо, – пробормотал Петр Игнатьевич, выходя из оцепенения и тыча вилкою в рыжики.

– Чай, не разучились еще, – ответил Антон Петрович, закусывая капустой. – Рука тверда. И меч булатный сдержит…

– Лидия Константиновна, а где же Клюгин? – спросил Николай Иванович.

– Сама не пойму. Я пригласила его, послала Акима сказать. Может, болен?

– Эскулап – и болен? Быть не может! – отрезал Антон Петрович. – Да еще такой Агасфер, как Андрей… Этот никогда ничем не болел. Он, судари мои, болезням не подвластен.

– Это почему так? – спросила Варвара Митрофановна, громко орудуя ножом и вилкой в попытке разрезать соленый огурец.

– А потому что он давно уже почил в Бозе и смерть его не берет!

– Господи, что ж вы такое, Антон Петрович, говорите!

– Антоша! Как тебе не стыдно.

– В страстную-то, Антон Петрович, ай-яй-яй… – закачал головою быстро, как кролик, жующий отец Агафон.

– Да я не к тому, чтобы унизить или что там, упаси Бог! – воскликнул Антон Петрович, тряхнув прядями. – Я же просто толкую вам о мертвом теле и живой душе! Андрей давно уж телом мертв, а дух живет в нем, и ого-го какой дух! Поэтому-то и болезни его минуют, как апостола Петра.

– Ну, Антон Петрович… – словно от зубной боли сморщился Красновский. – Как можете вы сравнивать Клюгина со святым апостолом. Это же чистая нелепость.

– Его лучше с юродивым сравнить, Антоша. Их ведь тоже болезни не брали, – улыбаясь, вставила Лидия Константиновна.

– Андрей Викторович человек с чудиною, – заметил отец Агафон. – В храм Божий не зайдет, лба не перекрестит. Много глупостей мужикам наговорил. Странный, странный человек…

– Да ну полноте вам, – с мягкой укоризной проговорил Рукавитинов. – Андрей Викторович прекрасный врач, скольким людям жизнь спас, скольких мужиков да баб вылечил. А что в церковь не ходит, так что ж с того? В Европе многие умы в соборы да кирхи не ходили, а вышли великие ученые.

Отец Агафон непримиримо качал головой:

– Нет, Николай Иванович, никак нельзя без церкви, без храма. Церковь – невеста Христова, святыми апостолами нам завещана. Чрез церковную общину человек спасение обретает, веру, покой душевный. Что люди в миру? Грубители, прелюбодеи, мшелоимцы. А в церкви все яко агнцы пред Господом-то нашим. А одному, да в миру, противу зла трудно устоять.

– А подвижники? Сергей Радонежский, Кирилл Белозерский? Одни жили, одни и молились.

– Батюшка вы мой, Николай Иванович. Так это ж подвижники, святые люди, угодники Божьи! А вы мне про мирян толкуете!

– А что миряне… Подвижники тоже сначала мирянами были…

– Да и какими греховодниками! – живо вмешался в разговор Антон Петрович. – Я читал в одной апокрифической книге об этих вот… отцах-пустынниках, что один из них, не помню кто, кажется, Марк Антиохский, был жутким бабником! Не было в Антиохии ни одной бабенки, которую бы он не соблазнил к блуду. А еще, говорят, содержал он у себя двух пони, опять же, не для езды там и гужевых надобностей, а, прямо скажем, для…

– Антон! – вскрикнула Лидия Константиновна, стукнув своей узкой ладонью по столу, отчего приготовленные к чаю стоящие с краю чашки задребезжали. – Прекрати сейчас же! Ей-богу, ты же не младенец!

– Молчу, молчу, – сложил огромные руки Антон Петрович, наподобие индуистского приветствия.

– Неужели больше не о чем говорить накануне Светлого Воскресения? Николай Иванович, голубчик, право, мне так плохо, когда начинаются эти querelles absurdes!

– Прошу прощения, Лидия Константиновна, – поспешил извиниться Рукавитинов.

Отец Агафон вздохнул, склонил голову к тарелке и, время от времени повторяя: «Без церкви нельзя, нельзя без храма», занялся квашеной капустой.

– Однако, странно у нас с вами получается, – заговорил Петр Игнатьевич. – Приехал наш дорогой Роман Алексеевич, из столицы, а мы на него нуль внимания и вот обсуждаем Клюгина. Как это, право… – Он нахмурился, подыскивая нужные слова, – не по-русски.

– Святая правда! – подхватила Варвара Митрофановна, кротко и даже несколько испуганно молчащая во время спора. – Ромушка, соколик наш, расскажи, как живешь, как твои науки?

– Да, да, Рома, я утром запамятовал спросить: кто за Прянишникова Ленского поет? – оживился Антон Петрович.

– А что, Ромушка, отец Валентин, дай Бог ему здоровья, по-прежнему в вашем приходе? – повернулся к Роману, шурша своей шелковой рясой, отец Агафон.

– Рома, я про Эльвиру Авксентьевну и не спросила до сих пор, как ее здоровье, как Ванечка? – поспешила произнести Лидия Константиновна.

Роман положил вилку и нож, отер губы салфеткой и принялся рассказывать всем обо всем, стараясь ничего по возможности не упустить. Он поведал о своем решении стать живописцем, обрисовал положение и жизнь столичных родственников, а свадьбу Ванечки пересказал так живо, с такими подробностями (впервые прослезившийся «железный» министр Сергей Борисович, пьяный шурин, кусок кулебяки, упавший Машеньке на колени и пролежавший там почти весь вечер), что вызвал бурное оживление у всех, особенно у Антона Петровича. О племяннице Лидии Константиновны Эльвире Авксентьевне он дал исчерпывающий во всех отношениях ответ; благопристойного отца Валентина назвал «истинно святым человеком», к величайшей радости батюшки Агафона, прослезившегося по этому поводу и долго не перестававшего повторять: «Святая правда! Святая правда!» Но, конечно же, более всех порадовал Роман Антона Петровича рассказом о новой постановке «Свадьбы Кречинского». В характере Романа была одна черта, ставившая его в ряд людей необычных и даже странных. Еще в детстве он заметил, что ему доставляет большое удовольствие освещать интересующие кого-либо события так, чтобы сильнее всего поразить слушателя, добиться в нем желаемого душевного трепета, отчего и самому затрепетать. Это вовсе не значило, что Роман был лжецом и фантазером, – напротив, он пересказывал все точно до мелочей, но делал это так, как никто другой. Он словно зажигал в себе какой-то невидимый волшебный фонарь, наводил его на описываемое событие, и все вдруг начинало сверкать в этих лучах необычными красками, воспламеняя и будоража и слушателей, и Романа, так что неизвестно, кто больше из них радовался.

Так и теперь, повествуя дядюшке о премьере, он вдруг опять почувствовал в груди этот «волшебный фонарь», это воодушевленное желание воспламенить собеседника и заговорил в свойственной ему манере – страстно и увлеченно.

Безусловно, Роман знал, что «Свадьба Кречинского» – одна из любимых пьес Антона Петровича, а роль самого Кречинского – щеголя, сердцееда и мошенника – одна из любимых ролей, которой дядя отдал более двадцати лет театральной жизни. Как он играл его! Роману никогда не забыть этой осанки, этих уверенных, точных и в то же время изысканно-небрежных движений больших дядиных рук, этого голоса жуира и бонвивана, в циничной музыке которого нет-нет да и прослышатся обертоны грусти, раскаяния и вселенской тоски… Роман рассказал о новом Кречинском, о новом Расплюеве, о новых декорациях, о публике, о критике и, наконец, поделился своим мнением о постановке. Всё это необычайно взволновало дядю. Уже где-то на середине Антон Петрович встал из-за стола и, скрестив руки на груди на манер шиллеровского Моора, стал мерно прохаживаться от рояля к бюсту Вольтера и обратно, глаза его загорелись, массивное лицо все как-то подобралось, он весь словно напружинился и, казалось, сам готовится через мгновенье выйти на сцену.

Роману тут же передалось его состояние, кровь прилила к щекам, глаза блестели. Все молча слушали его, а когда он кончил, тишина повисла в гостиной, лишь поскрипывали половицы под дядиными ногами.

– Да… – проговорил наконец Антон Петрович. – Молодцы.

И, помолчав, серьезно добавил:

– Спасибо тебе, Рома. Надо будет съездить посмотреть. Молодцы, черти!

После этой фразы все сразу ожили, заговорили и задвигались.

– Ах, как чудно. Я так давно не была в театре!

– Я тоже видал нового «Кречинского», правда, не премьеру.

– Театр дело богоугодное, а как же. Только поменьше бы разных водевилей, где барышни ноги задирают…

– А я, Антон Петрович, помню вашего Кречинского! Тогда мы на Рождество гостили у Кораблевых и пошли в театр. И, что вы думаете, как они нас приглашали – на «Свадьбу Кречинского»? Ничего подобного! Пойдемте, говорят, сегодня Воспенников играет!

– А как ты, Антоша, помнишь, Расплюева вытолкнул слишком сильно, а он, бедняга, в декорацию вломился! Господи, то-то хохоту было!

– Антон Петрович, я вас тоже помню. Я в ту пору совсем был мальчиком. А ту фразу: «Эге! Вот какая шуточка! Ведь это…»

– Ведь это целый миллион в руку лезет! – громово подхватил Антон Петрович, мгновенно преображаясь в Кречинского. – Миллион! Эка сила! Форсировать или не форсировать – вот вопрос! Пучина, неизведомая пучина. Банк! Теория вероятностей – и только. Ну, а какие здесь вероятности? Против меня: папаша раз. Хоть и тупенек, да до фундаменту охотник. Нелькин – два. Ну, этот, что говорится, ни швец, ни жнец, ни в дуду игрец. Теперь за меня: вот этот вечевой колокол – раз! Лидочка – два! И… да! Мой бычок – три! О, бычок штука важная, он произвел отличное моральное действие. Как два к трем. Да! Надо полагать – женюсь. Женюсь! – Резким движением он скрестил руки на груди и замер, обведя присутствующих самодовольными и наглыми глазами.

Все зааплодировали:

– Браво!

– Браво! Антон Петрович, браво!

– Bis! Превосходно!

– Чудно, право, чудно!

Антон Петрович медленно, с достоинством поклонился, его седые пряди красиво свесились вниз.

В это время в двери показалась кухарка Воспенниковых Арина с большим фарфоровым блюдом в руках.

После одобрительного кивка Лидии Константиновны она внесла его и поставила на стол.

– Ааа! – оживился Антон Петрович, садясь на свое место. – А вот и наше овощное рагу

Наклонившись над столом, он снял крышку с блюда, и чудный аромат тушеных овощей наполнил гостиную.

– Ну, Лидия Константиновна, вы просто змий-искуситель! – воскликнул отец Агафон.

– Батюшка, не беспокойтесь, все на постном масле…

– Ой ли? Ой ли? – тряс головой батюшка, принюхиваясь. – Вон эдак шибает-то!

Арина тем временем, переменив приборы, вышла.

Выпили еще и принялись за рагу, на этот раз уже молча. Роман ел с удовольствием, его собственный рассказ и импровизация Антона Петровича сильно подействовали на него, и он был сейчас, что называется, в духе.

Ему хотелось каких-нибудь событий, и воображение его интенсивно работало. Он думал о Зое, о том, как они встретятся, что она ему скажет и что он скажет ей, как они будут вместе гулять по лесу или кататься на лодке по реке до озера.

Но эти мечты о девушке, в которую он был влюблен три года назад, сопровождала постоянная внутренняя тревога, словно горький привкус отравлял прекрасный напиток. Если бы Роман не понимал причину этой тревоги, он счел бы ее следствием возбуждения и обострения чувств, сопутствующих ему всегда в первые дни приезда в Крутой Яр. Однако он знал истинную причину или, вернее, чувствовал ее сердцем, боясь до конца признаться самому себе. Он чувствовал Зою как личность, как девушку, и чем больше чувствовал, тем больше узнавал в ее характере свой порывистый, как весенний ветер, характер человека свободы. И это пугало его.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7