— Плюешь, Пискунов, в тот же колодец, из которого сам пьешь! — вставил Хохлов.
— И другие пьют, — добавила Симакова. — На всех плюешь. На бригаду, на завод, на Родину. Смотри, Пискунов, — она постучала пальцем по столу, — проплюешься!
— Проплюешься!
— Ишь, плохо ему! Работать надо, вот и будет хорошо! А лентяю и пьянице везде плохо.
— А таким людям везде плохо. Такого в коммунизм впусти — ему и там не по душе придется.
— Да. Гнилой ты человек, Пискунов.
— Ты комсомолец?
— Нет, — Витька тоскливо смотрел на портрет.
— И вступать не думаешь?
— Да поздно. Двадцать пять…
— Таким в комсомоле делать нечего.
— Точно! Таким вообще не место среди рабочего класса.
— Третий раз вызывают его на завком, и все как с гуся вода! Вырастили смену себе, нечего сказать! А все мягкотелость наша. Воспитываем все!
— Действительно, Оксана Павловна, — Звягинцева повернулась к Симаковой. — Что же это такое?! Мы ж не шарашкина контора, а завком! Значит, опять послушает он нас, послушает, выйдет, сплюнет в уголок, а завтра снова в одиннадцать — за бутылкой? Мы же завком! Заводской комитет профсоюза, товарищи! Профсоюзы — это кузница коммунизма! Это ведь Ленин сказал! Так почему же мы так мягки с ними, с ними вот?!
— И правда! Пора наконец перестать лояльничать с ними! — вставил Старухин. — В конце концов у нас производство, советское производство! И мы несем ответственность за эффективность нашего завода перед Родиной! Сняли с него прогрессивку — мало! Сняли тринадцатую зарплату — мало! Увольнять нельзя, значит, надо искать какие-то новые меры! И не гуманничать! А то догуманничаемся!
— Правильно, Оксана Павловна, с такими, как Пискунов, надо бороться. Бороться решительно! Что с ними цацкаться?!
— Ему ведь наши нотации — как мертвому припарки.
— Ну, а что мы можем, кроме снятия премий и прогрессивки? Выгнать-то нельзя…
— Тогда вообще зачем заседать?! Это ж издевательство над профсоюзом.
— Форменное издевательство…
— И пример дурной подаем. Сегодня он пьет, а завтра, гляди, и вся бригада.
— Ну, а действительно, что мы можем?!
Милиционер вздохнул, встал и одернул китель:
— Товарищи! — Все повернулись к нему. Он подождал мгновенье и заговорил:
— Я, конечно, человек посторонний, так сказать. И к этому делу отношения никакого не имею. Но я как советский человек и как работник милиции хочу, так сказать, поделиться просто опытом. Я, товарищи, с такими, как этот парень, почти девятнадцать лет работаю. С двадцатилетнего возраста с ними сталкивался. Эти люди — тунеядцы, алкоголики, хулиганы и более крупные, так сказать, матерые преступники надеются только на одно — чтобы мы с ними мягко, так сказать, обходились. Как только мы с ними мягче и обходительней — так они сразу хуже. Сразу чувствуют! И выводы делают, и становятся опаснее для общества. Я здесь сидел, слушал, ну, и в общем мне все понятно. Я вас, товарищи, хорошо понимаю. И по-моему, не надо вам бояться новых мер. Вы ведь, в конце концов, не за себя отвечаете, а за предприятие. И думаете о нем. И болеете за него. А завод ваш не зря орденом награжден. Не зря! Надо помнить об этом.
Он сел, сцепил руки.
— Правильно! — проговорил Урган. — Вот товарищ хоть и не работает на нашем заводе, а целиком прав. Поощряя таких, как Пискунов, мы вредим своему заводу! Сами себе же вредим! Значит, что же, выходит, мы с вами сами виноваты?!
— Конечно, виноваты! — подхватила Звягинцева. — Еще как виноваты! Из-за нашей близорукости и завод страдает!
Уборщица снова приподнялась со своего места:
— Да кабы моя воля, я б с этими вот, такими, как он, прямо не знаю, чтоб сделала! Ведь житья от них нет никакого! Ведь во дворе вот с утра день-деньской до вечера бренчат, пьют, дерутся!
— Но опять же, что мы можем поделать? Мы же обыкновенный завком, полномочия у нас крайне ограниченные.
Милиционер вздохнул:
— Товарищи, вы меня не поняли. Я же сказал, вам не надо бояться новых, более эффективных мер. Вы же не о себе думать должны, правильно?
— Да, правильно, конешно, — отозвалась Симакова, — но факт остается фактом, у нас, товарищ милиционер, действительно нет полномочий…
— Товааарищи! — милиционер шлепнул руками по коленям, — мне прямо горько слушать вас! Нет полномочий! Да кто же виноват в этом?! Вы сами и виноваты! Все от вас, от вашей инициативы зависит! Если б были у вас конкретные предложения, были б и полномочия. Законы, что, по-вашему, с неба валятся? Нет! Народ их создает! Все от вас зависит, от народа. А то сами перед собой барьер поставили и ждете, чтоб вам полномочия дали. Это просто не серьезно. Вы так ничего не дождетесь. А вот эти, — он ткнул пальцем в Пискунова, — действительно вам проходу не дадут! И тогда и полномочия не помогут. А сейчас, когда еще не поздно — предлагайте! Пробуйте! Чего вы боитесь? Вы что думаете, с такими, как этот парень, уговорами да беседами бороться? Напрасно. Их не уговаривать нужно. С ними совсем по-другому нужно. А как — это уж ваше дело. И инициатива должна от вас идти. Есть инициатива, есть предложения — значит, будут и полномочия. А если нет инициативы, нет деловых, так сказать, предложений — значит, и полномочий не будет.
Он сел, достал платок и вытер вспотевший лоб.
Минуту все молчали. Потом Клоков вздохнул, вобрал голову в плечи:
— Вообще-то у меня, то есть у нас… ну, в общем, есть одно предложение. Насчет Пискунова. Правда… я не знаю, как оно… ну… как… В общем, поймут ли меня, то есть нас, правильно…
— А вы не бойтесь, — ободрил его милиционер, пряча платок, — если оно деловое, конкретное, так сказать, значит, поймут. И одобрят.
Клоков посмотрел на Звягинцеву. Она ответила понимающим взглядом.
— Ну, в общем, мы предлагаем… — Клоков рассматривал свои руки, — в общем, мы…
Все выжидающе смотрели на него. Он облизал губы, поднял голову и выдохнул:
— Ну, в общем, есть предложение расстрелять Пискунова.
В зале повисла тишина. Милиционер усердно почесал висок и усмехнулся:
— Нууу… товарищи… что вы глупости говорите. При чем тут расстрелять….
Собравшиеся неуверенно переглянулись. Милиционер засмеялся громче, встал, поднял футляр и, посмеиваясь, пошел к выходу.
Все провожали его внимательными взглядами. Возле самой двери он остановился, повернулся и, сдвинув фуражку на затылок, быстро заговорил:
— Я тебе, Пискунов, посоветовал бы побольше классической хорошей музыки слушать. Баха, Бетховена, Моцарта, Шостаковича, Прокофьев, опять же. Музыка, знаешь как человека облагораживает? А главное, делает его чище и сознательней. Ты, вот, кроме выпивки да танцев, ничего не знаешь, поэтому и работать не хочется. А ты сходи в консерваторию хоть разок, орган послушай. Сразу поймешь многое… — Он помолчал немного, потом вздохнул и продолжал: — А вы, товарищи, вместо того, чтоб время вот таким образом терять и заседать впустую, лучше б организовали при заводе клуб любителей классической музыки. Тогда б и молодежь при деле была и прогулов да пьянства убавилось… Я б распространился еще, да на репетицию опаздываю, так что извините…
Он вышел за дверь.
Уборщица вздохнула и, подняв ведро, двинулась за ним. Но не успела она коснуться притворившейся двери, как дверь распахнулась и милиционер ворвался в зал с диким, нечеловеческим ревом. Прижимая футляр к груди, он сбил уборщицу с ног и на полусогнутых ногах побежал к сцене, откинув назад голову. Добежав до первого ряда кресел, он резко остановился, бросил футляр на пол и замер на месте, ревя и откидываясь назад. Рев его стал более хриплым, лицо побагровело, руки болтались вдоль выгибающегося тела.
— Про… про… прорубоно… прорубоно… — ревел он, тряся головой и широко открывая рот.
Звягинцева медленно поднялась со стула, руки ее затряслись, пальцы с ярко накрашенными ногтями согнулись. Она вцепилась себе ногтями в лицо и потянула руки вниз, разрывая лицо до крови.
— Прорубоно… прорубоно… — захрипела она низким грудным голосом.
Старухин резко встал со стула, оперся руками о стол и со всего маха ударился лицом о стол.
— Прорубоно… про… прорубоно… — произнес он, ворочаясь на столе.
Урган покачал головой и забормотал быстро-быстро, едва успевая проговаривать слова:
— Ну, если говорить там о технологии прорубоно, о последовательности сборочных операций, о взаимозаменяемости деталей и почему же как прорубоно, так и брака межреспубликанских сразу больше и заметней, так и прорубоно местного масштаба у нас не обеспечивается фондами и сырьем по разному по сварочному, а наличными не выдают и агитируют за самофинансирование…
Клоков дернулся, выпрыгнул из-за стола и повалился на сцену. Перевернувшись на живот, он заерзал, дополз до края сцены и свалился в партер зала. В партере он заворочался и запел что-то тихое. Хохлов громко заплакал. Симакова вывела его из-за стола. Хохлов наклонился, спрятав лицо в ладони. Симакова крепко обхватила его сзади за плечи. Ее вырвало на затылок Хохлова. Отплевавшись и откашлявшись, она закричала сильным пронзительным голосом:
— Прорубоно! Прорубоно! Прорубоно!
Пискунов и Черногаев спрыгнули со сцены и, имитируя странные движения друг друга, засеменили к входной двери. Приблизившись к неподвижно лежащей уборщице, они взяли ее за ноги и поволокли по проходу к сцене.
— Прорубоно! Прорубоно! — хрипло ревел милиционер. Он изогнулся назад еще сильнее, красное лицо его смотрело в потолок зала, тело дрожало.
Пискунов с Черногаевым подволокли уборщицу к ступенькам и затащили на сцену. Звягинцева отняла руки от своего окровавленного лица, сильно наклонилась вперед и подошла к лежащей на полу уборщице. Урган тоже подошел к уборщице, бормоча:
— Если говорить о технологии прорубоно, граждане десятники, они никогда не ставили высоковольтных опор и добавляли битумные окислители, когда процесс шлифования необходим для наших ответственных дел и решений, и странное чередование узлов сальника и механопривода…
Черногаев и Пискунов, Звягинцева и Урган подняли уборщицу с пола и перенесли на стол.
Старухин приподнял свое разбитое посиневшее лицо.
— Прорубоно, — четко произнес он распухшими губами. Симакова отпустила Хохлова и, не переставая пронзительно выкрикивать, подошла к столу.
Хохлов опустился на колени, коснулся лбом пола и стал подгребать руками к лицу разлившиеся по полу рвотные массы. Черногаев, Пискунов, Звягинцева, Урган, Старухин и Симакова окружили лежащую на столе уборщицу и принялись сдирать с нее одежду. Уборщица очнулась и тихо забормотала:
— Та и прорубоно… так-то и прорубоно…
— Прорубоно! Прорубоно! — кричала Симакова.
— Прорубоно… — хрипела Звягинцева.
— Но прорубоно по технически проверенным и экономически обоснованным правилам намазывания валов… — бормотал Урган.
— Прорубоно! — ревел милиционер.
Вскоре вся одежда была содрана с тела уборщицы.
— Ота… ота-та… — бормотала она, лежа на столе.
— Пробо! Пробо! Пробо! — закричала Симакова.
Уборщицу перевернули спиной кверху и прижали к столу.
— Пробо… ота-то… — захрипела уборщица.
— Пробойно! Пробойно! — заревел милиционер.
Пискунов и Черногаев, приседая и делая кистями рук быстрые вращательные движения, спрыгнули со сцены, подняли лежащий у ног милиционера футляр, поднесли и положили его на край сцены.
— Пробойное! Пробойное! — ревел милиционер.
Пискунов и Черногаев открыли футляр. Внутри он был разделен пополам деревянной перегородкой. В одной половине лежала кувалда и несколько коротких металлических труб, другая половина была доверху заполнена червями, шевелящимися в коричневато-зеленой слизи. Из-под массы червей выглядывали останки полусгнившей плоти.
Черногаев взял кувалду, Пискунов забрал трубы. Труб было пять.
— Прободело! Прободело! — заревел милиционер и затрясся сильнее.
— Патрубки, патрубки пробойные общечеловеческие ГОСТ 652/58 по неучтенному, — забормотал Урган, вместе со всеми прижимая тело уборщицы к столу. — Длина четыреста двадцать миллиметров, диаметр сорок два миллиметра, толщина стенок три миллиметра, фаска 3х5.
Пискунов поднес трубы к столу и свалил их на пол.
— Прободело… так-то и проб… — бормотала уборщица.
Пискунов взял одну трубу и приставил ее заостренным концом к спине уборщицы.
— Убойно! Убойно! — заревел милиционер.
— Убойно! Убойно! — подхватила Симакова.
— Убойно… убойно… — повторял Старухин.
— Убойно… — хрипела Звягинцева.
Пискунов держал трубу, схватив ее двумя руками. Черногаев стал бить кувалдой по торцу трубы. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол. Пискунов взял вторую трубу и приставил к спине уборщицы. Черногаев ударил по торцу трубы кувалдой. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол. Пискунов взял третью трубу и приставил к спине уборщицы. Черногаев ударил кувалдой по торцу трубы. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол. Пискунов взял четвертую трубу и приставил ее к спине уборщицы. Черногаев ударил кувалдой по торцу трубы. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол. Пискунов взял пятую трубу и приставил ее к спине уборщицы. Черногаев ударил кувалдой по торцу трубы. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол.
— Вытягоно… вытягоно… — забормотал Хохлов в кучку сгребенных им рвотных масс.
— Вытягоно! Вытягоно! — закричала Симакова и схватилась обеими руками за торчащую из спины уборщицы трубу. Старухин стал помогать Симаковой и вдвоем они вытянули трубу.
— Вытягоно! Вытягоно! — ревел милиционер.
Старухин и Симакова вытянули вторую трубу и бросили на пол. Урган и Звягинцева вытянули третью трубу и бросили на пол. Пискунов и Черногаев вытянули четвертую трубу и бросили на пол. Урган и Звягинцева вытянули пятую трубу и бросили на пол. Из под тела уборщицы обильно потекла кровь.
— Сливо! Сливо! — закричала Симакова.
Быстро стекая по красному сукну, кровь разливалась на полу тремя большими лужами.
Хохлов пополз на коленях к раскрытому футляру.
— Нашпиго! Набиво! — заревел милиционер.
— Напихо червие! Напихо червие! — закричала Симакова и все, кроме милиционера и лежащего в партере Клокова, двинулись к футляру.
— Напихо червие, — повторял Старухин, — Напихо…
— Напихо в соответствии с технологическими картами произведенное на государственной основе и сделано малое после экономического расчета по третьему кварталу, — бормотал Урган.
Каждый из подошедших зачерпнул пригоршню червей из футляра и понес к столу. Подойдя к трупу уборщицы, они стали закладывать червей в отверстия в ее спине. Как только они закончили, милиционер перестал выгибаться и реветь, достал из кармана платок и стал тщательно вытирать мокрое от пота лицо.
Клоков поднялся с пола и принялся отряхать свой костюм. Пискунов и Черногаев собрали разбросанные по полу трубы и кувалду, сложили в свободное отделение футляра, закрыли его и стали застегивать.
— Ну чаво ш вы тама возитеся? — недовольно спросил Клоков. — То-то попотворилеся абы как…
Черногаев и Пискунов застегнули футляр, подняли и спустились в зал. Все, кроме Хохлова, спустились вслед за ними. Хохлов скрылся за кулисами.
— Ну, чаво, чаво топчитеся? — окликнул Клоков Черногаева и Пискунова, — швыряйте, швыряйте!
— Попрошу вас не кричать, — произнес Черногаев, глядя в глаза Клокову. — Извольте вести себя подобающе.
Клоков раздраженно махнул рукой и отвернулся. Черногаев и Пискунов раскачали футляр и бросили его в середину зала, где он с шумом исчез между креслами.
Из-за кулис согнувшись вышел Хохлов. На спине его лежал большой куб, изготовленный из полупрозрачного желеобразного материала. От каждого шага Хохлова куб колебался. Хохлов пересек сцену, осторожно спустился по ступенькам в зал и направился к выходу.
— Стоять! — произнес милиционер.
Хохлов остановился. Милиционер подошел к нему и сказал что-то шепотом.
Звягинцева раскрыла свою коричневую сумочку и достала из нее пистолет. Милиционер что-то шепнул Хохлову. Тот кивнул головой, отчего куб мелко затрясся.
Звягинцева вложила дуло пистолета себе в рот и нажала спуск. Глухой выстрел вырвал затылочную часть ее головы, забрызгав кровью и мозговым веществом Старухина и Ургана. Звягинцева упала навзничь.
Милиционер опять что-то шепнул Хохлову. Хохлов вздохнул и произнес:
— Хочу сделать заявление господам потерпевшим. Дело в том… дело в том, что я… — он замялся, куб на его спине задрожал.
— Пошел, пошел! — прикрикнул на него милиционер.
Хохлов подошел к двери, толкнул ее головой и вышел. Милиционер вышел следом. Клоков подбежал к двери и скрылся за ней.
— Беги, беги, козел, — презрительно произнес Черногаев.
— Ну что, пошли? — Симакова достала сигареты и закурила.
— Пошли, — кивнул Черногаев, и все двинулись к выходу.
Прощание
Легкий прозрачный туман на востоке внезапно порозовел, прорезался желтой искрой, и через несколько быстро пролетевших минут край солнечного шара показался над кромкой леса.
Константин встал со своего широкого трухлявого пня, низ которого так загадочно светился ночью, и, запахнув пальто, пошел к обрыву.
Птицы, до этого коротко перекликавшиеся, запели громко, словно приветствуя солнечный восход.
Константин подошел к поросшему осокой и кукушкиным льном обрыву, встал на самом краю.
Широкая лента реки, обрамленная темно-зеленой массой камыша, лежала внизу.
Гладь ее была спокойна — ни ряби, ни признаков движения.
Только в зеленоватой глубине еле заметно колебались водоросли, походившие на загадочных существ.
Константин достал портсигар, открыл.
Папироса по-утреннему сухо треснула в его холодных пальцах.
Он закурил.
Дым папиросы показался мягким и некрепким.
Глядя на выбирающееся из леса солнце, Константин улыбнулся, устало потер щеку.
«Все-таки как это невероятно тяжело — уехать из родного места, — с грустью подумал он, — из места, где ты вырос, где каждая тропинка, каждое дерево тебе знакомы… А я-то вчера бахвалился перед Зинаидой и Сергеем Ильичем. Уеду, мол, махну рукой. Дальняя дорога, новые города, новые люди. Чудак…»
Он стряхнул пепел, и крохотный серый цилиндрик полетел вниз, пропал в камышах.
Середина реки всколыхнулась.
Плеснула крупная рыба — раз, другой, третий.
Три расширяющихся круга пересеклись и побежали к берегам.
«Щука, наверно. Ишь, как кувыркнулась, даже хвост сверкнул. Наверно, килограмма четыре будет. Они тут меньше не попадаются…»
Он жадно затянулся, вспомнив как в десятилетнем возрасте вытащил свою первую щуку. Это было таким же летним безоблачным утром. На реке никого не было, за долгое время ожидания не клюнула ни одна рыба. Он хотел было уже по совету старого рыбака деда Михея насадить на крючок кусочек тесьмы, на которой висел его медный нательный крестик, но вдруг поплавок исчез, леска со звоном чиркнула по воде, удилище выгнулось дугой. И началась борьба белобрысого вихрастого паренька с невидимой рыбой. И он вытащил ее — мокрый, дрожащий от волнения — вытащил и бросил на песок, тогда еще не поросший камышом…
Он снова затянулся и медленно выпустил дым через ноздри.
«Да. Как все знакомо. Господи, ведь тридцать семь лет я прожил здесь. Мальчишкой я купался в ней и ловил рыбу, свесив босые ноги с того неприметного мостка. Юношей я любил сидеть здесь, читая книги о дальних странах, бесстрашных путешественниках, о любви. А потом полюбил и сам. Полюбил сильно, безумно, бесповоротно. И здесь в этой березовой роще впервые целовал свою любимую. Целовал в мягкие, взволнованные девичьи губы…»
Выбравшееся из леса солнце рассеяло остатки тумана и ярко сияло, слепя глаза. Ласточки кружились над рекой, стремительно касаясь воды и вновь взмывая.
С Таней они встречались вон там, возле трех сросшихся берез. Встречались по вечерам, когда солнце заходило, оставляя над лесом алую полосу, а из деревни слышалась гармошка. Таня. Милая Таня с русой туго заплетенной косой…
Как любил он ее — стройную, в легком ситцевом платьице, с загорелыми тонкими руками, от которых пахло сеном и луговыми цветами.
Он целовал ее, прижимая к гладким молодым березам, стволы которых и вечером были теплыми.
Сначала она слабо отстранялась, а потом обнимала его и целовала — неумело, нежно и смешно.
— Ты похож на сокола, — часто говорила она, улыбаясь и гладя его по щеке.
— На сокола? — усмехался Константин, — значит я пернатый!
— Не смейся, — перебивала его она, — не смейся…
И добавляла быстрым горячим шепотом:
— Я… я ведь люблю тебя, Костя.
Все это было. Было здесь…
Константин бросил вниз недокуренную папиросу, взялся руками за отвороты пальто и вздохнул полной грудью.
Прохладный утренний воздух пах рекой, дымком и пьянил необычайно.
«Так что же такое — родина? — подумал Константин, глядя на пробуждающийся, залитый солнцем лес, голубое небо и реку, — что мы подразумеваем под этим коротким словом? Страну? Народ? Государство? А может быть — босоногое детство с ореховой удочкой и банкой с карасями? Или вот эти березы? Или ту самую девушку с русой косой?»
Он снова вздохнул. Пронизанный светом воздух быстро теплел, ласточки кричали над прозрачной водой.
Стояло яркое летнее утро.
Да, да. Яркое летнее утро.
Стояло, стоит и будет стоять.
И никуда не денется.
Ну и хуй с ним.
Длинный.
Толстый.
Жилисто-дрожащий.
С бледным кольцом смегмы под бордовым венчиком головки.
С фиолетовыми извивами толстой вены.
С багровым шанкром.
С пряным запахом.
Первый субботник
— Ну вот, — Саламатин подошел к рассевшейся на плитах бригаде, — нам, ребят, листья сгребать.
Рабочие зашевелились, поднимаясь:
— Во, это по мне…
— Нормально, Егорыч.
— Небось Зинку ублажил, вот и работу полегче дала…
— А где сгребать будем?
Саламатин достал из широких брюк пачку «Беломора»:
— От проходной и выше.
— Так там много. С полкилометра.
— А ты как думал… Давайте, мужики, в девятый за граблями. Там и грабли и рукавицы. Или кто-нибудь пусть сходит, что всем переться.
— Мы с Серегой сходим, — Ткаченко хлопнул Зигунова по ватному плечу. — Сходим, Серег?
— Сходим, конечно… дай закурить, Егорыч, — Зигунов потянулся к пачке.
Саламатин вытряхнул ему папиросу, сунул в губы свою, смял:
— Значит сходите. Не обсчитайтесь только. Четырнадцать грабель. И рукавиц четырнадцать пар. А вот и новичок бежит… Пятнадцать грабель и пятнадцать пар.
Мишка перелез через штабель труб, побежал по плитам.
— Ты чего опаздываешь? — улыбнулся Саламатин, закуривая. — Идите, ребята, идите…
Мишка подбежал к нему, громко выдохнул:
— Фууу… запыхался… доброе утром… Вадим Егорыч…
— Доброе утром. Что, будильник подвел?
— Да нет, поезд пропустил свой… фууу… сильно опоздал?
— Нет. Ничего.
— Доброе утро! — Мишка повернулся к рабочим.
— Здорово.
— Доброе утро…
— Чего опаздываешь?
— Перезанимался вчера, небось, заочник?
— Егорыч, ну мы пошли, чего тут толкаться…
— Идите. Я догоню щас… — махнул рукой Саламатин. — Застегни куртку, не лето все-таки.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.