— Детка, этот аппарат собирал академик. Мой дедушка. Не чета нам с тобой. Так что немудрено, что ты не понимаешь.
— Ну а зачем он тебе?
— Ты в институтах не училась?
— Конечно. Чего я там не видела.
— А ты кем работаешь?
— Соками торгую.
— А я преподаю в МГУ.
— Ни хуя себе! Ты что, профессор?!
— Нет. Старший преподаватель плюс младший научный сотрудник.
— Ни хуя себе! Во влипла я!
— Так вот… — Марина провела пахнущими кофе губами по смуглому Викину плечу, — аппарат этот для обработки нормы.
— Правда?
— Да.
— Здорово…
— Это мой дедушка сделал. Он химик был. Ты норму пробовала хоть раз?
— Однажды рискнула. У Зинки Лебедевой кусочек отщипнула.
— То-то, киса. А я регулярно. Двенадцать лет. Но благодаря моему гениальному дедушке, она уже ничем не пахнет. Ясно?
— Ясно. Молодец дедуля. И долго так висеть ей?
— Сутки. Норму с вечера намочишь в крутом таком содовом растворе, размягчишь, чтоб кашицей стала. А потом в аппарат. Туда мела, соляной кислоты и немного едкого натра. Вот. В горячей воде час, а потом над раковиной. А через сутки она отвисится, колбы разъединяю, там внутри формочка стеклянная, такая же, как норма — квадратная… формочки — плюх… — Марина провела рукой по Викиному животу, погладила гладко выбритый лобок. — И милости просим. Такая же норма.
— А не вредная она после всех этих кислот?
— Нет, что ты. Они нейтрализуют. Ничем не пахнет. Как глина.
— Но тогда может лучше делать из чего-нибудь?
— Нет, киса. Это не то.
Прижавшись к ней, Марина гладила ее гениталии.
— Почему не то?
— Потому что это не норма. Это подделка. А за подделки у нас… прелесть какая, … как ракушечка раскрывается… за подделки у нас не милуют. А тут все в норме. В норме…
Они обнялись. Целуя Марину, Вика потянула ее за руку:
— Пошли, пошли скорей.
— Что, наконец захотелось, киса? — таинственно засмеялась Марина, —
Пошли…
Миновав темный коридор, они оказались в комнате. Вика быстро легла на тахту, подложила под зад подушку, но вдруг приподняла голову:
— Слушай, Маринк, но после аппарата-то все равно ведь говно? Ведь правда? Или другое что-то получается?
Марина осторожно ложилась на нее валетом:
— Да нет. Конечно, говном остается. Тут, как не перегоняй, ни фильтруй — все равно. Из говна сметану не выгонишь…
— Это точно.
Марина опустилась на Вику, провела руками по расслабившимся бедрам любовницы, погладила колени:
— Но ты на этот счет не беспокойся, киса. Тебе ведь все равно не жевать.
Вика улыбнулась в темноте и, недолго поискав, нашла губами в нависших над лицом гениталиях набухший влажный клитор Марины.
Ключи запутались в скомканном носовом платке.
Людмила Ивановна вытянула их за потертый плетеный ремешок, отперла нижний замок, потом верхний.
Вошла. Положила сумочку на высокую тумбочку в прихожей, покосилась на себя в зеркало. Подкрашенная челка растрепалась, цветастый шарф слишком сильно выглядывал из-за воротника пальто.
Разделась, скинула туфли и босиком прошла на кухню.
Пластмассовый приемник трансляции оказался привернутым не до конца, комариный голосок диктора передавал последние новости.
Людмила Ивановна повернула ручку. Голос окреп, заполнил кухню.
Сваренный утром суп стоял на плите. Кран по-прежнему тек, вода проложила по эмали ржавую дорожку.
Людмила Ивановна открыла холодильник, достала масло, кусок колбасы и яйцо.
Диктор кончил перечень международных событий и более спокойным голосом заговорил о спорте. Людмила Ивановна зажгла две горелки, поставила суп и пустую сковородку, на которую бросила масло.
За окном послышалось хлопанье крыльев. Голубь сел на подоконник, посмотрел на Людмилу Ивановну. Она улыбнулась голубю и пошла и комнату. Телефон стоял на диване. Гвоздики в зеленой вазе были все так же свежи. Людмила Ивановна набрала номер, поправила волосы:
— Привет… Почему так быстро? Аааа… И успел? Молодец. А я только что. Ага. Приплелась. А у нас собрание было. Какое, какое… профсоюзное. Вот, вот. Правда? Ну, ты гигант. Тебе? А ты? Правда? Ну, слушай! Просто гений! Супермен. Да. Ага. Да, после, конечно… Да… Да… Гвоздики твои целы до сих пор. Смотрят на меня. Стоят, как миленькие. И такие красивые. Ну… конечно, конечно… Не хвались. Это грузин надо благодарить, не тебя. Как за что? За то, что вырастили, срезали, привезли. Продали. Да. Да, именно. Нэ сажал, нэ пахал, только кушат любишь. Вот, вот. Не-а. Подумаю. Нет, ну его. Чего смотреть, Саша, милый. Любовь на фоне производства меня не волнует. Я ей на работе сыта. Ага. Можешь понимать в прямом. Да! Именно! Куй железо, пока горячо. Да, не отходя от кассы. В кассе? Ну, ты хулиган. Ну, слушай… прекрати… Сашка! Хам ты форменный… в кассе! О, боже! Там у нас такая секс-бомба сидит! Микулина Антонина Павловна. Мечта папуаса. Семь на восемь. Да. Да. Не-а не пойду. Устала я, Сашенька. Годы не те, чтоб прыгать. Ага. А я не прибедняюсь. Что? А где они? Да? И когда? Завтра? Чудесно. Сегодня? Ну, давай, если хочешь. Ну… если будешь вести себя хорошо. Может, пушу. Да! А может, выгоню. Ты хулиганишь последнее время. Кусаешься. У меня синяк до сих пор, между прочим. Да, да. А я не пью, Саша. С тех самых. Ага. Ну, если очень попросишь. Да. Ладно. Может, отопру. Не-а. Шаром покати… Ой! У меня же масло там? Горит! Сашка! Целую! Давай! Бегу!
Людмила Ивановна бросила трубку, побежала на кухню. Масло отчаянно кипело, подгорая по краям сковороды. Суп тоже кипел. Людмила Ивановна выключила суп, покрошила колбасу, разбила яйцо, которое почти тут же свернулось.
Вместо диктора пел Лев Лещенко.
— Погоду опять прослушала… — она налила супу в тарелку, осторожно донесла, поставила на стол. Сковородку на керамическом кружке поставила рядом. Достала из буфета хлеб, отрезала. Села, зачерпнула суп, тряхнула головой:
— Господи… а норма-то… ексель-моксель…
Побежала в коридор, достала из сумочки норму, на кухне разорвала целлофановый пакетик, вытряхнула светло-коричневое содержимое на тарелку. Суп дымился рядом. Яичница остывала, пузырьки масла сновали медленней. Людмила Ивановна отделила ложкой кусочек нормы, отправила в рот и тут же заела супом. Прожевала хлебца. Потом отделила кусок побольше, положила на яйцо и перемешала с желтком.
— А посолить забыла, рохля… как всегда…
Встала, достала соль в деревянной плошке. Посолила яичницу. Суп был слишком горячий. Людмила Ивановна положила в него оставшуюся норму, отодвинула тарелку и принялась за яичницу.
Колбаса хорошо прожарилась, похрустывала на зубах.
Лещенко весело пел о лесорубах. Голубь все еще сидел на подоконнике, пугливо косился сквозь стекло.
Разделавшись с яичницей, Людмила Ивановна стала хлебать остывший суп. Светло-коричневая масса нормы разбухла, податливо развалилась на комки. Суп был грибной.
— Иван Трофимыч! — оглядываясь на вход, ученики сгрудились возле Самотеева, — Барвицкий идет!
Иван Трофимович удивленно рассмеялся:
— Быть не может! Да вы что? Он же восемь лет со мною не здоровается.
— Идет, идет! Я в раздевалке видел.
— И я.
— С женой?
— Один, Иван Трофимыч.
— Не верится что-то… разыгрываете, небось?
— Да что вы! Вон, смотрите!
Барвицкий вошел, с порога прищурился на развешанные картины. Переложив гвоздики в левую руку, достал удостоверение, показал седоволосой старушке-билетерше.
Иван Трофимович покачал головой:
— Чудны дела твои, господи…
Улыбаясь, Барвицкий осмотрел три висящие рядом с входом картины, обошел группу столпившихся возле «Дороги жизни» и, ища глазами, двинулся к Самотееву.
Иван Трофимыч шагнул из толпы учеников навстречу.
Барвицкий был в элегантном сером костюме, остренькая седенькая бородка упиралась в бежевую водолазку, очки радостно поблескивали.
Переговаривающиеся ученики смолкли, повернулись.
Барвицкий подошел к Самотееву:
— Поздравляю, Ваня.
— Спасибо, Феликс.
— Все — потрясающе. Просто глаза открыл мне.
— Да что ты, что ты… так, работа, как работа…
— Нет, Ваня. Это не просто так. Потрясающее искусство… И вот, пусть оно будет так же вечно и живо, как эти цветы… также свежо…
Он протянул гвоздики:
— Спасибо, Феликс, спасибо…
Часто заморгавший Самотеев взял цветы и побледнел, замерев над ними. Гвоздики были пластмассовые.
Барвицкий усмехнулся:
— Козьма Прутков сказал, — если хочешь быть гением — будь им. Будьте гением, Иван Трофимович. Ваши картины в Лувр просятся. В галерею Тейт. В Прадо! Экий матерый человечище! Посмотрите на него, как он скромен и возвышен!
Дрожащие пальцы Самотеева мяли пластиковые стебли:
— Негодяй… гадина…
Он шагнул в Барвицкому, но тот боком заспешил к двери:
— Малюй дальше, лакировщик! Бабу с веслом еще не написал? Пионера с горном? Трудись!
Самотеев шел на него:
— Сволочь…
Барвицкий лавировал между онемевшими посетителями:
— Золотые рамки не заказал еще?
Самотеев кинул в него гвоздики.
Со слабым треском они попадали на пол.
— Он мне еще в Суриковском завидовать начал, — со вздохом проговорил Иван Трофимыч, разрезая норму вдоль, — хотя он был намного талантливей. Особенно в рисунке. На третьем курсе мы в Ялту на практику поехали, море писали. Ну и три моих этюда в пример поставили. А раньше только он в фаворе был. Ну и началось…
Самотеев посыпал обе половинки зеленью, сложил и стал есть.
Горохов и Старостин сидели напротив.
— А потом в Союз меня раньше приняли. И первая персональная тоже у меня раньше, чем у него была. Он там был, придрался к пустяку и наговорил гадостей, как сегодня. Патологически завистливый человек. И, по-моему, не совсем нормальный уже. На творчестве это быстро сказалось. Пишет ужасно. Он хотел тоже Горького написать, как и я. Но что из этого вышло — вы видели, наверно.
Горохов кивнул.
— И сейчас… гвоздики эти, — Самотеев грустно улыбнулся. — А я тоже хорош… расстроился, орал что-то. Надо было просто посмеяться. А вышло, что он надо мной посмеялся…
— Да что вы, Иван Трофимыч, это он над собой посмеялся. Лицо свое показал. У него и учеников не осталось.
— Да я слышал.
— Крылов ушел, Дроздецкий тоже. Рая Гликман ушла…
Самотеев кивнул:
— Ну и поделом ему. Сам виноват.
— Сам.
— Сам, конечно.
Самотеев отправил последний кусочек в рот и вытер слегка запачканные руки салфеткой.
— Теть Кать, а вы? — Георгий остановил у рта вилку с насаженным опенком.
— Кушай, кушай, я после — улыбнулась Екатерина Борисовна.
— Да чего ж после, я что, как хам есть буду, а вы смотреть?
— Ешь, Жора, я не хочу, ей-богу. Я в четыре отобедала.
Георгий сунул в рот опенок, отломил хлеба:
— Все равно неудобно как-то… у нас вон никогда поодиночке не садятся. И в Астрахани, и здесь — все равно. Всем семейством
— Так у вас же семья — восемь человек! А я одна на весь этаж.
— Как на весь?
— Так на весь. Зворыкины за границей.
— Это переводчик который?
— Да. А Мамонтовы с юга не вернулись еще.
— Ясно…
Георгий налил вторую стопку, выпил. Екатерина Борисовна поставила перед ним сковороду жареной картошки:
— Вот, наворачивай. Норму как следует заесть надо. Что б ни запаха, ничего… Отец мой покойный квасом запивал. А после водки и поест поплотней…
Георгий принялся за картошку.
Екатерина Борисовна взяла со стола пакетик из-под нормы, скомкала, кинула в мусоропровод.
Чайник закипел, вода побежала из-под крышки.
Екатерина Борисовна выключила его.
— Теть Кать, а тетя Наташа с вами до последнего жила? — не поднимая головы спросил Георгий.
— До самой больницы. Потом-то три месяца в больнице и все. Быстро у нее. Рак он быстрый.
Она вздохнула, вытерла руки о фартук и села напротив. Георгий налил стопку:
— Я вот одного понять не мог — как это она снайпером, на фронте… Маленькая такая.
— Да. А тогда она вообще крохотной была. Тонюсенькая. В сорок втором провожали ее, прям как девочка. Две косички и шинель до пят. Ревела я тогда белугой…
— И она девяносто два фрица ухлопала?
— Да. Девяносто два. Офицеров штук двадцать. Одного, говорит, не то майора, не то подполковника. С крестом, старого такого. Грузного. В грудь ему пустила, а он будто пьяный — улыбнулся и сел. Сидит и улыбается. А потом повалился
— А вернулась в сорок пятом?
— Да.
Георгий выпил, закусил опятами.
— Я вот, теть Кать, до сих пор жалею, что не видел, как вот она там с наградами в кителе. Ну она ведь на День Победы одевала?
— Одевала. А ты правда не видел?
— Ни разу!
— И наград не видел?
— Только на похоронах. Несли когда. А так — нет.
Екатерина Борисовна встала, пошла в комнату:
— Идем, покажу.
Георгий проглотил опенок, двинулся за ней.
Екатерина Борисовна открыла старый платяной шкаф, сдвинула в сторону висящие на плечиках платья и пальто, вынула обернутый марлей китель:
— Держи.
Георгий принял вешалку, Екатерина Борисовна сняла марлю. Китель был увешан медалями. На правой стороне лепились два ордена. Георгий присвистнул:
— Здорово.
Екатерина Борисовна поправила завернувшийся борт и отошла, сложив руки на животе:
— Вот, Жора. Китель Наташин.
Георгий рассматривал медали. Пахнущий нафталином китель качался у него в руках:
— За победу… За Берлин… а это… Варшава… а ордена.. ух ты… Красной Звезды и Красного Знамени. Здорово.
Он потрогал китель:
— И что она капитаном вернулась?
— Капитаном. Чуть майора не дали.
— А ушла?
— Лейтенантом, кажется. Сразу после училища.
Екатерина Борисовна взяла у него китель, поднесла к окну. Георгий провел ладонью по линялой спине и задержал руку.
— А это что… внутри там что-то…
— Аааа… — она улыбнулась, сунула руку за отворот, — это норма Сережина…
Она осторожно вынула из внутреннего кармана кителя грубый бумажный пакет, передала Георгию.
На пакете было оттиснуто красным:
НОРМА
Пакет был надорван. Георгий заглянул внутрь:
— Норма… надо же…
Екатерина Борисовна вздохнула:
— Да. Это в сорок третьем. Когда убили его под Сталинградом, то есть не убили, ну, ранили тяжело, а в госпитале он и умер. А друг его, Иванютин, и передал Наташе. Они ведь с ней перед самой войной расписались. А норму он Наташе передал, Иванютин. Еще карточки остались, письма. И норма. Вот…
Она положила китель на диван и стала укутывать марлей.
— А можно норму посмотреть, теть Кать? — Георгий вертел в руках пакет.
— Смотри, чего там…
Он вытряхнул норму на ладонь. Она была черная и твердая.
— Да… во какая…
— Не то что теперь, правда?
— Конечно.
— Теперь и пакетик аккуратненький, жаль выкидывать и сама-то свежая, как масло.
Георгий разглядывал норму:
— Теть Кать, а интересно, кто им нормы поставлял тогда? В войну?
Екатерина Борисовна понесла спеленатый китель к шкафу:
— Да по-разному. Детдома эвакуированные, детсады. А иногда и просто тыловики.
— Понятно.
Георгий постоял, потом качнул плечами:
— Теть Кать, а вот если… ну… а вот нельзя немного попробовать? Bcе таки ж интересно,.. какая она была…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.