Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Правдивое комическое жизнеописание Франсиона

ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Сорель Шарль / Правдивое комическое жизнеописание Франсиона - Чтение (стр. 8)
Автор: Сорель Шарль
Жанр: Европейская старинная литература

 

 


При первой встрече советник ничем не проявил своего чудачества, но на второй раз кое-что уже обнаружилось, ибо, выслушав содержание тяжбы, он сказал, что отец мой невежда, что он несет околесину и что пусть приведет своего стряпчего, чтоб толком изложить дело.

Спустя несколько дней отец снова направился к нему, и случилось быть ему при шпаге. Не знаю уж, какая фантазия взбрела советнику на ум, но вдруг он не пожелал, чтоб к нему входили с оружием, вроде того как не переступают в шпорах порога судебного зала; а посему схватил он с подружейника, находившегося в нижней горнице, старую заржавленную алебарду и, потрясая ею, спесиво стал на пороге, как бы для того, чтоб заградить проход. На вопрос, зачем он это делает, советник отвечал, что поскольку отец мой явился к нему в дом вооруженным, то, верно, намеревается взять его приступом, а потому-де он желает защищаться.

Все это были лишь смехотворные шутки; но выкидывал он и такие, от которых отец проклинал день и час, когда вздумал судиться. В конце концов, пренебрегши советом своего адвоката, отправился он к отчиму и предложил ему заключить мировую на любых условиях.

— Умоляю вас, ради создателя, — сказал он, — давайте выбираться из этой пропасти, куда мы неосмотрительно залезли; иначе она нас поглотит. Что касается меня, то я предпочитаю попасть в ад, нежели судиться, и, по-моему, самая тяжкая пытка, какую можно придумать для душ, низринутых в преисподнюю, это посеять между ними рознь и заставить их терпеть обиды без надежды найти управу, сколько бы они ни тягались и какие бы усилия ни прилагали. Поверьте мне, в конечном счете нас с вами так рассудят, что мы оба останемся внакладе. Все наше спорное имущество станет добычей этих проклятых людишек, которые живут только чужим разорением и стремятся разбогатеть не иначе, как ввергнув в гибель и несчастье честные семейства. Не лучше ли нам сохранить наши деньги, нежели отдавать их этим прохвостам, которые не только спасибо не скажут, но еще потребуют особливой благодарности, оттого что драли с нас семь шкур за челобитную в три строчки. Разделим пополам то, чем каждый из нас хотел владеть целиком, или, клянусь всеми святыми, я отдам вам все без дальнейшей тяжбы! до того осточертела мне вся предыдущая волокита.

Чистосердечие моего родителя так понравилось его противнику, не желавшему прежде и слышать о мировой, что он оценил приведенные резоны и обещал зрело их обсудить. Между тем отец, увидав в доме отчима его дочь от первого брака, возымел намерение допросить ее руки, что и учинил при первом же случае. Полученное им согласие положило конец судебному разбирательству и утерло нос стряпчим и адвокатам.

По прошествии года жена родила ему дочь, а спустя такой же срок еще и другую. Что касается меня, то я появился на свет божий через пять лет после того, как родители сочетались узами брака, а случилось это в Крещение: мать моя, будучи в тот день бобовой королевой, сидела на почетном конце стола и пила за здоровье и благоденствие всех своих крещенских подданных; тут почувствовала она легкую боль, заставившую ее прилечь на постель, и не успела она это сделать, как разрешилась мною без помощи пристойной бабки, если не считать пристойными бабёнок, ее окружавших.

Таким образом, я родился дофином [31], но одному богу известно, когда увижу королевскую корону на своей голове. Столь основательно пили в мою честь по всему дому, что бочонкам нашего погреба не поздоровилось. А потому нечего удивляться, если я научился осушать чарку: ибо, достигнув зрелого возраста, хочу честно помериться с теми, кто вызвал меня в ту пору на питейный поединок, и надеюсь их победить.

Коротко вам сказать, матушка не сочла себя достаточно здоровой, чтоб кормить самой, а потому отдали меня одной женщине из соседней деревни. Не стану вдаваться в рассуждения о том, хорошо ли поступила матушка, предоставив мне питаться чужим молоком вместо ее собственного, ибо, во-первых, я не настолько дурной сын, чтоб осуждать ее поступки, а во-вторых, мне это совершенно безразлично, поскольку не заимствовал я от нрава моей кормилицы ничего такого, что могло бы не понравиться умным и порядочным людям. Правда, помнится, обучили меня, как и других детей, множеству всяких дурачеств, присущих простонародью, вместо того чтоб воспитывать мало-помалу для великих дел и запрещать грубые мужицкие речи; но с тех пор я постепенно научился выражаться достойным образом.

Мне хочется рассказать вам мимоходом об одном происшествии, случившемся со мной после того, как меня отняли от груди. Я так любил молочную кашку,

что мне продолжали давать ее ежедневно. И вот как-то лежал я еще в постельке, а служанка в той же горнице возилась с глиняной миской у очага; тут кто-то позвал ее со двора, и она, оставив миску, пошла узнать, зачем ее кличут. Тем временем здоровенная обезьяна, которую с некоторых пор тайно держал у себя наш сосед, выползла из-под кровати, куда запряталась, и, представьте себе, приметив где-то, как кормят детей молочной кашкой, набрала ее в лапу и вымазала мне все лицо. Затем принесла она мою одежду и обрядила меня по новой моде, а именно, сунула мне ноги в рукава камзольчика, а руки в штаны. Я орал благим матом, ибо испугался этого безобразного животного; но служанка, занятая своим делом, не торопилась возвращаться ради моего крика, тем более что отец с матерью были у обедни. Наконец обезьяна, выполнив свою достославную затею, выскочила в окно на дерево, а оттуда отправилась восвояси. Вскоре после того служанка вернулась и, увидав состояние, в коем оставила меня обезьяна, принялась неистово креститься, таращить глаза и проявлять признаки величайшего изумления; затем, лаская меня, она спросила, кто это мне так удружил, а поскольку я уже не раз слыхал, как при всяком безобразном предмете поминали дьявола, то и сказал, что то был мальчик, безобразный, как дьявол, ибо принял обезьяну, обряженную в зеленую кацавейку, за мальчика. На сей раз я оказался таким же умником, как тот швейцарец, который, увидев на пороге харчевни обезьяну, дал ей разменять монету и, видя, что она расплачивается с ним одними гримасами, не переставал ей твердить: «Нут-ка, мальчуган, гони сюда мелочь!» Возможно, что отсюда пошла поговорка: «расплачиваться обезьяньими штучками» [32], которой пользуются, когда кто-либо вместо платежа прибегает к гримасам, прыжкам и издевкам. Но швейцарец был не единственным, кто попал впросак. Один крестьянин, неся корзину с грушами своему сеньору, повстречал на лестнице двух обезьян, которые набросились на фрукты с целью полакомиться. Были они при шпагах, в прекрасных кацавейках из золотой парчи и имели весьма достойный вид, так что почтительный поселянин снял перед ними шляпу с величайшей учтивостью. После того как отдал он свое подношение хозяину дома, тот спросил его, почему он принес неполную корзину.

— Она была полна, барин, — отвечал крестьянин, — да ваши барчуки отобрали у меня половину.

Ответ оказался особенно метким, ибо сей сеньор был на редкость безобразен, и крестьянин легко мог счесть этих обезьян за его сородичей.

Словом, из сего явствует, что раз даже взрослые принимали обезьян за детей, то тем паче могло это случиться со мной в младенческом возрасте. Но наша служанка без колебаний поверила в посещение нечистого духа, ибо сама не видала, чтобы ко мне входил какой-либо ребенок или другой необычный гость; а потому, вымыв меня и одев, она принялась так усердно кропить горницу, что истратила больше пинты святой воды.

Мать, вернувшись из церкви, застала ее еще за этим занятием и осведомилась, что тому за причина. Та с величайшим простосердечием рассказала ей, в каком виде она меня застала и как дьявол, по ее мнению, заходил в мою горницу. Макушка была не из легковерных и передала эту историю отцу, а тот только посмеялся и назвал все пустыми бреднями, дабы уверить служанку, что ей померещилось; но наш слуга, вошедший ко мне вслед за ней и видевший меня в описанном облачении во время беседы со служанкой, разубедил отца в том, что она утверждала это по недомыслию.

В следующую ночь злодейка-обезьяна снова вернулась и разложила на столе в зале все монеты, лежавшие в каком-то кошельке, словно собиралась их пересчитать; затем, опрокинув множество кухонной посуды, она отправилась к себе, выбравшись сквозь решетку того оконца без ставней, через которое уже раз к нам проникла. Увидав учиненный ею беспорядок, служанки передали о том отцу и матери, которые чуть было, действительно не поверили в посещение домового. Все это произвело такое впечатление на наших челядинцев, что им начало казаться, будто они видели ночью множество привидений. Один из них даже уверял, что, за неимением ночной посудины, подходил около одиннадцати часов к окну за малой нуждой и видел, как в саду что-то перепрыгивало с дерева на дерево.

— Раз вы хотите убедить меня, будто здесь бродят духи, — сказал мой отец, — то пусть, черт подери, каждый из вас дежурит ночью по очереди у окна и предупредит меня своевременно.

Отец был упрям в своих решениях, а посему пришлось им исполнить его приказ: восемь ночей подряд кто-нибудь из слуг бодрствовал или притворялся бодрствующим, — ибо, вернее всего, клевал носом, — но стороживший на девятую ночь увидал в саду какую-то фигуру, о чем и уведомил отца. Тот берет пистолет и потихоньку направляется к указанному месту. Не успел он туда прийти, как заметил человека, бросившегося бежать к пролому в стене. Отец погнался за ним и выстрелил в воздух, отчего тот так опешил, что, оступившись о камень, потерял равновесие и не успел подняться с земли, как его уже настигли. Пришлось ему просить пощады и обнаружить свой голос, по коему наш слуга узнал в нем крестьянина из соседнего местечка, а отец, увидав корзину с двумя-тремя фунтовыми грушами, догадался, что пришел он воровать фрукты. Но мой родитель был не такого склада, чтоб мстить всякой подлой каналье, а потому ограничился несколькими пинками под зад и пригрозил привлечь его к суду, если тот вторично проштафится. При этом выказал он свое милосердие весьма милым и приятным образом.

— Вот что, Любен, — сказал он ему, — вижу, право слово, что я зря стараюсь, оберегая от тебя свои фрукты; мне надоело стеречь их, а тратить деньги, чтобы повысить стену, тоже неохота. Давай уговоримся: сколько ты хочешь груш ежегодно, но с тем, чтоб уж больше не воровать. Сотни хватит?

На это подлый мужлан ответил:

— Что вы, барин, ведь этак я останусь внакладе.

Ответ крестьянина показался моему отцу столь простодушным, что скорее развеселил его, нежели рассердил: он ограничился еще несколькими угрозами и отпустил вора на все четыре стороны, убедившись в том, кто был дух, которого слуга видел скачущим по деревьям; относительно же домового, подшутившего надо мной и перевернувшего кухню вверх дном, он не знал, что подумать.

На другой день зашел он в дом, где была обезьяна, и увидал ее на цепи в нижней горнице. Он спросил жившего там хлебопашца, чье это животное.

— Государь мой, — отвечал тот, — эта обезьяна принадлежит одному дворянину, питающему ко мне расположение и поручившему мне беречь ее. Правда, она выкидывает разные шутки: так, намедни, побывав у цирюльника, вернулась она обратно, схватила тряпку и повязала ее нашему коту на шею, а затем, вспомнив, как при ней стригли в цирюльне бороды, взяла ножницы и, представьте, отхватила ему усы. Однако же я не прочь избавиться от этой обузы, ибо она причиняет мне немало беспокойства: пришлось посадить обезьяну на цепь, потому что на третий день, как ее принесли, вздумалось ей залезть к вам, и я боялся, как бы не повадилась она туда ходить и не наделала каких-либо дел, если останется на свободе.

Услыхав это, отец точно осведомился о дне, когда навещала нас обезьяна, и таким образом узнал в ней демона, о коем столько говорили и коего так боялись. Это доказывает, что низменные души нередко ошибаются и испытывают напрасные страхи, как это случилось и с нашей челядью. Вам, живущим вблизи деревень, небезызвестно, что нет такой дыры, где бы не ходил слух о каких-либо духах; а между тем если покопаться как следует, то окажется, что эти выдумки жителей основаны на самых обыкновенных и естественных явлениях, причины коих непонятны простым и грубым умам. Весьма примечательно, что даже в самом младенческом возрасте я не боялся этих ужасов и, когда наши служанки, желая отучить меня от каких-либо неугодных им поступков, сулили отдать на съедение зверю, приходившему к нам однажды утром, я трусил не больше, чем если б они вовсе не угрожали.

Не стану останавливаться на многих мелких ребячествах, совершенных мною в детстве, и перейду к более позднему времени. Когда я достиг отроческих лет, родители наняли человека, который должен был обучать меня чтению и письму; но он недолго со мной занимался. После того стал я ежедневно ходить к нашему священнику и перенял от него всю латынь, какую он знал.

Я обладал уже тогда каким-то инстинктом, побуждавшим меня презирать низкие поступки, глупые речи и дурацкие повадки своих однокашников, которые все были сыновьями подвластных моему отцу крестьян и получили грубейшее воспитание в деревенских хижинах. Я внушал им, как надо себя вести, а когда они не следовали моим предписаниям, то награждал их тумаками; таким образом, мы нередко ссорились, ибо эти гнусные душонки, не понимавшие, что я желаю им добра, и не ценившие поговорки «кого люблю, того и бью», щетинились при каждом ударе и не переставали повторять на своем жаргоне: «коли ты барчук, то тебе лафа», а также много другой деревенской чепухи и всяческих дерзостей. Иногда они жаловались своим родителям на мое суровое обращение и так скулили, что те отправлялись к моему отцу и просили его, чтоб он запретил мне бить их детей, не осмеливавшихся давать мне сдачи. Но я так мило оправдывался, что приходилось соглашаться с резонами, побудившими меня наказывать ребят за совершенные ими проступки.

Случалось мне слышать от отца про университеты и про имеющиеся при них школы, где обучаются дети самых различных семейств, и я страстно захотел туда попасть, дабы насладиться приятным обществом, ибо у меня в ту пору вовсе не было никакого, если не считать деревенских простофиль. Отец мой, видя склонность мою к гуманитарным наукам, не стал меня отговаривать, ибо не хотел, чтоб последовал я его примеру и пошел по военной части, каковое ремесло почитал он самым неблагодарным. Но поскольку наши местные школы были ему не по вкусу, то, отправляясь в Париж по делу, повез он меня туда, несмотря на сетования матушки, и поселил у одного наставника Лизьеской школы [33], к коему направил его какой-то приятель. Усердно препоручив заботы обо мне некоему адвокату из числа старых своих знакомых и упросив его снабжать меня всем необходимым, вернулся он в Бретань, а я остался на руках у педагогов, которые, проверив скудные мои познания, признали меня достойным поступить в пятый класс, да и то была это большая милость.

Боже, какая перемена и как я просчитался! Где наслаждения, коими я себя улещал? Сколь странно было очутиться без отца, который иногда возил меня по другим своим поместьям, расположенным вне Бретани! Как обидно потерять сладостную свободу, коей я пользовался, когда бегал по полям туда и сюда или отправлялся сбивать орехи или рвать грозди в винограднике, нисколько не опасаясь полевых стражников, или даже, бывало, сопровождал тех, кто отправлялся на охоту! А тут я очутился взаперти, хуже любого монастырского инока, и был вынужден являться на богослужение, к трапезам и на уроки по звону колокола, коему подчинялась тут вся жизнь. Вместо нашего священника, никогда не повышавшего голоса в разговоре со мной, был здесь у меня тутор ужасающего вида, разгуливавший неизменно с плеткой в руке, каковой умел он действовать с не меньшим искусством, чем все ему подобные. Полагаю, что даже тиран Дионисий [34], ставший после своего падения школьным учителем, дабы все еще кем-нибудь командовать, не шествовал с такой царственной важностью.

Один из законов, коим приходилось нам повиноваться под его владычеством, был для меня особенно тягостен, ибо повелевал изъясняться только по-латыни, а я никак не мог отвыкнуть от того, чтоб не обмолвиться каким-нибудь словечком на родном языке, после чего обычно получал так называемое «приглашение», сопровождавшееся экзекуцией. Я даже думал, что мне было бы лучше всего поступить, как ученики столь излюбленного у нас Пифагора, и семь лет хранить молчание [35], ибо не успевал я открыть рот, как на меня сыпались такие ужасные обвинения, словно был я величайшим преступником на свете; но для этого пришлось бы отрезать мне язык, так как был он у меня хорошо привешен, и я не давал ему пребывать в праздности. Однако же, дабы удовлетворить страсть своего языка к болтовне, заставил я его в конце концов произносить все прекрасные латинские словеса, какие знал, прибавляя к ним исковерканные французские, и таким образом ухитрялся вести беседу.

Моим классным наставником был молодой человек, тщеславный и наглый до крайности; он по большей части приказывал величать себя Гортензиусом [36], словно происходил от того древнего ритора, который жил в Риме во времена Цицерона, или мог сравняться с ним в красноречии. Настоящее его имя было, если не ошибаюсь, Гёртёр, но ему захотелось его приукрасить, чтобы придать себе нечто римское и убедить других, будто латынь его родной язык. Так поступают и некоторые современные сочинители, перефасонившие свои имена на римский лад и приставившие к ним окончание «ус», дабы творения их пользовались большим успехом и невежды принимали их мазню за произведения классических авторов. Не стану называть этих лжеученых, но стоит только пойти на улицу Сен-Жак, чтоб увидать там их книжки и узнать, кто они такие.

Но хотя Гортензиус совершил ту же глупость и обладал множеством всяких несносных пороков, однако же нас, школяров, угнетала главным образом его скаредность, побуждавшая этого наставника прикарманивать большую часть денег, уплачиваемых за наше содержание, и кормить нас не иначе, как вприглядку. Тут довелось мне узнать на собственной шкуре, что по какой-то странной фатальности все слова, определяющие невзгоды школяров, начинаются на букву «к» [37], как-то: кнут, кара, карцер, крохотные куски, клопы, а также немало других, каковые я бы вам разыскал, будь у меня словарь и побольше досуга.

Наши завтраки и полдники зависели от милосердия злобного дядьки. Если по приказу своего начальника ему нужно было лишить нас рациона, то он отправлялся гулять в тот самый час, когда надлежало его раздавать, наводя тем экономию и предоставляя нам дожидаться обеда, каковой не мог нас насытить, ибо нам выдавали ровно столько еды, сколько эти господа почитали нужным. Кроме того, никогда не потчевали там ни репой, ни салатом, ни горчицей, ни уксусом, боясь возбудить в нас аппетит. Гортензиус принадлежал к числу поклонников сентенций, начертанных на храме Аполлона; в особенности же нравилась ему следующая: «Ne quid nimis» [38], каковую поместил он над дверьми своей кухни, желая показать, что не потерпит никаких излишеств в трапезах, там приготовляемых.

О боже! И какие же это были жалкие яства, лаже по сравнению с теми, которые позволяли себе свинопасы нашей деревни. Но, несмотря на это, нас называли обжорами и заставляли брать из блюда по очереди. Наш педант выбирал себе любимчиков из тех, кто ел мало и довольствовался ничтожной порцией, которую он им отпускал. Все это были дети парижан, деликатного сложения, коим требовалось немного пищи. Для меня же этого было недостаточно, ибо был я не столь нежного воспитания; тем не менее мне доставалось не больше, чем им, хотя мой наставник и заявлял, будто я уплетаю за четверых и не столько ем, сколько жру. Словом, я не мог войти к нему в милость. Всякий раз произносил он за столом маленькую проповедь о воздержании, относившуюся особливо ко мне, причем ссылался на Цицерона, который утверждал, что есть надо для того, чтобы жить, а не жить для того, чтобы есть [39]. Затем он приводил нам примеры относительно умеренности древних и не забывал рассказа о том военачальнике, обед которого, по словам очевидцев, состоял из одной только жареной репы. Кроме того, он доказывал нам, что дух не может отправлять своих функций, когда тело перегружено пищей, и так как поместили нас к нему для ученья, а не для безмерного обжорства, то и надлежало нам помышлять более о первом, нежели о втором. Но окажись там какой-нибудь врач и стань он, как того требовала справедливость, на нашу сторону, то доказал бы, что нет ничего вреднее для здоровья детей, чем постничанье. К тому же Гортензиусу не трудно было проповедовать воздержание, поскольку нас приходилось восемь душ на одну овечью лопатку, а он самолично справлялся с каплуном. Даже Тантал [40] не испытывал в аду таких искушений от недосягаемых яблок, какие претерпевали мы, глядя на вкусные куски, до коих не смели дотронуться.

Случись кому-нибудь из нас провиниться, Гортензиус назначал наказание, из коего извлекал выгоду, а именно; сажал ученика на хлеб и на воду, не тратясь, таким образом, даже на розги. В дни отдыха, как-то: на св. Мартина, в богоявление и во вторник на сырной неделе, — не заказывал он лучших кушаний, пока не получал с каждого из нас по лишнему ефимку, и то, полагаю, наживал он немалую толику на сих устраиваемых для нас пиршествах, ибо по привычке своей к посту мы довольствовались малым и, получив вареную птицу да несколько кусков жаркого, мнили себя на пышнейших трапезах Лукулла и Апиция [41], коих он называл не иначе, как гадами, гнусами и свиньями. Таким образом, он обогащался за счет наших животов, вопивших об отмщении, и, право, я нередко боялся, как бы за недостатком движения и своевременного подметания какой-нибудь паук не развел бы у меня на челюстях паутины. Одному богу ведомо, к каким выдумкам я прибегал для того, чтоб раздобыть насущную пищу.

Мы были в восторге, когда начальник училища, человек довольно славный, угощал кого-нибудь из своих друзей, ибо к десерту мы ходили подносить эпиграммы гостям, которые в награду одаривали нас фруктами, пирогами и тортами, а также нередко и мясным, если таковое не было еще убрано со стола, и притом в таких количествах, что мы распарывали подкладку своей одежды и совали туда всякую снедь, словно в копилку.

Лучшие трапезы у могущественнейших князей мира не казались мне столь вкусными, сколь те, коими я услаждал себя, одержав такую победу с помощью своего стихоплетства. О вы, жалкие вирши, сочиненные мною с того времени, никогда не доставляли вы мне платы, равной той, которую я ценил тогда не менее царства!

Немалое удовольствие испытывал я также, когда в славные годичные праздники адвокат, коему поручил меня отец, посылал за мной с приглашением у него отобедать, ибо ради меня прибавляли к обычной трапезе что-нибудь вроде телячьего паштета, на каковой я набрасывался с не меньшим пылом, чем какой-нибудь храбрый король на восставший город. Но с окончанием обеда кончалось и мое наслаждение, так как меня начинали спрашивать урок, и если я чуточку запинался в ответах, то грозили уведомить отца о моей лености. Разумеется, всякий ребенок, независимо от характера, предпочитает игры занятиям, и хотя я не представлял исключения из этого правила, однако ж могу сказать, был одним из ученейших в классе. А посему всякий раз, как адвокат в этом убеждался, он дарил мне монету, каковую ставил в счет моему отцу; я же не тратил этих денег на жёдепом, а покупал некие книги, именуемые романами и содержащие подвиги древних рыцарей. Незадолго перед тем один однокашник одолжил мне книжку про Морганта Исполина [42], приведшую меня в превеликий восторг, ибо не приходилось мне еще тогда читать ничего, кроме цицероновых писем к друзьям и комедий Теренция [43]. Мне указали книготорговца на Новом Мосту, продававшего несколько сказочных историй в таком духе, и туда-то я стал относить свою казну. Могу вас, впрочем, уверить, что был я отличным клиентом: ибо, опасаясь не заполучить книг, которые мне страшно хотелось купить, я платил столько, сколько требовал торговец, видевший, с кем имеет дело. Клянусь вам, государь мой, что хотелось бы мне сейчас быть таким же невежественным, как в то время: ведь я б и теперь испытывал немало удовольствия, читая весь этот книжный хлам, тогда как ныне я принужден искать развлечений в других местах, не находя себе по вкусу ни одного автора, если не соглашаюсь мириться с его недостатками; ибо, по правде говоря, мне известно, где находятся все книги, но где находятся хорошие, я не знаю. В другой раз я остановлюсь подробнее на этом парадоксе и докажу вам, что таковых вообще не существует и что во всякой из них имеются превеликие погрешности. Впрочем, я делаю исключение для книг, одобряемых нашей религией.

Таким образом, я препровождал время в чтении рыцарских романов и должен вам сказать, что они подхлестывали во мне мужество и возбуждали ни с чем не сравнимое желание искать приключений по свету, ибо мне представлялось столь же легким рассечь человека пополам одним ударом, как разрезать яблоко. Я испытывал величайшее блаженство, читая про страшную резню великанов, кромсавших друг друга в мелкие куски. Кровь, струившаяся из их тел потоками, образовывала реку розовых благовоний, в коей я купался с упоением, и иногда моя фантазия рисовала мне, будто я тот самый благородный юноша, который целует дебелую инфанту, с очами зелеными, как у сокола. Я пользуюсь, как видите, выражениями, почерпнутыми из сих правдивых хроник. Словом, моя голова была наполнена исключительно поединками, замками, вертоградами, волшебством, утехами и любовными похождениями, и, считая все это сплошным вымыслом, я тем не менее говорил, что напрасно осуждают чтение рыцарских романов и что надлежало бы впредь наладить такой образ жизни, какой описан в этих книжках: уже тогда начал я порицать гнусные занятия, коим предаются люди нашего века и к коим я теперь питаю полное отвращение.

Все это сделало меня злюкой и плутом, так что я совсем перестал походить на наших земляков и даже позабыл родной выговор, ибо вращался среди нормандцев, пикардийцев, гасконцев и парижан, от коих перенял новые нравы: меня уже стали причислять к тем, кого называют «язвой», и по ночам я бегал во двор, запрятав в штаны плетку из бычьей жилы, и нападал на тех, кто, выражаясь деликатно, шел за нуждой. Я носил плоский берет, камзол без пуговиц, пристегнутый булавками или эгильетками [44], совершенно растерзанный балахон, черный от грязи воротничок и белые от пыли башмаки, — словом, все, что полагается настоящей школьной «язве», — и говорить со мной о чистоплотности было равносильно тому, чтоб объявить себя моим врагом. Сперва достаточно было голоса рассерженного учителя, чтоб я дрожал, как листва на дереве, овеваемом ветром; а теперь меня не удивил бы и пушечный выстрел. Перестал я также бояться плетки, точно у меня была железная кожа, и выкидывал всякие проказы, например, бросал на прохожих, шедших по школьной улице, тетради, бумажные картузы с отбросами, а иногда и нечистоты. Однажды я спустил из окна корзину на веревке, дабы стоявший внизу пирожник, коему я швырнул монету в пять су, положил мне туда несколько своих изделий; но в то время, как я тащил ее вверх, Гортензиус, оказавшийся без моего ведома в нижнем покое, притянул ее к себе по дороге и отпустил не раньше, чем опорожнил дочиста. Я сошел вниз, чтоб узнать, кто сыграл со мной такую штуку, и, застав сего педанта на пороге горницы, понял, что это его рук дело, а потому не посмел даже зубов расцепить. Боже, что за огорчение я испытал! Он тут же приказал мне сбегать к другому учителю, жившему по соседству, и пригласить его на полдник; я отправился за ним и привел его в горницу Гортензиуса, где не оказалось никаких приготовлений, кроме моих пирогов, от коих не уделил он мне ни единой крошки: вот какой был мерзавец. Он, как видите, отлично знал все уловки скопидомства и обирал школяров, чтоб угощать своих приятелей.

«Вы у меня поплатитесь, господин сквалыга, хотя б это стоило мне порки; я попотчую вас ужо блюдом своего изготовления», — сказал я сам себе.

Вскоре представился отличный случай отомстить. Отец одного моего однокашника преподнес наставнику пирог с заячьей начинкой, каковой тот одобрил в первый же раз, как попробовал его за нашим столом, ибо любил лакомиться в присутствии школяров, вероятно, для того, чтоб они бесились от зависти; при этом он не угостил даже сына своего дарителя. Я расслышал, как он приказал отнести пирог в свой кабинет, ибо, ценя телесную пищу наравне с духовной, ставил пироги на один уровень с книгами. Светелка, куда он его запрятал, была отделана снаружи досками, наполовину разошедшимися в пазах и обшитыми с обеих сторон плетенками, каковые я распорол в его отсутствие, и после того, как один гасконец, вернейший мой сотоварищ, понатужился и поднял планку, я, будучи еще очень невелик ростом, ухитрился наконец пролезть в кабинет, посвященный столь же Бахусу и Церере, сколь и музам, но не обнаружил там никаких следов пирога, хотя и заглядывал на полки и повынимал все книги. Я поведал о своей неудаче тому, кто с величайшим нетерпением ждал меня снаружи, и уже было просунул обе ноги между планками, дабы, пятясь задом, выбраться оттуда, как вдруг, нагибаясь, заметил большой ящик, где в прошлом году сажали цветы. Послушавшись нашептываний какого-то беса, вернулся я в этом направлении и нашел поставленный туда пирог. Тесто за отсутствием в нем масла оказалось черствым и несочным; по этой причине, а также в рассуждении того, что унести пирог целиком было бы опасно, я оставил его на месте и захватил с собой только начинку, заменив ее обувным совком, попавшимся мне под руку.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39