Ремон говорил таким искренним тоном, что Корсего до некоторой степени доверился его словам, а потому обещал исполнить его требования и поклялся в том всеми клятвами, какие от него потребовали. Но Одбер, отведя Ремона в сторону, указал ему на то, что этот человек — негодяй, на которого нельзя положиться и который, может статься, на другой день, когда они предстанут перед судьями, отречется от всех своих слов и наплюет на свою божбу, а потому лучше заручиться от него чем-либо более основательным и принудить его написать и подписать свои показания, дабы представить их правосудию и лишить его возможности отпереться. Ремон одобрил это предложение, и, несмотря на заверения Корсего честно исполнить свои обещания, ему принесли перо, чернила и бумагу и заставили его письменно сознаться, что он по наущению своего господина приказал сунуть Франсиону в карман воровские деньги, а также отнес в его жилище шкатулку с такими же монетами и орудия для их изготовления, дабы злодейски обвинить его и уличить в сем преступлении. Ему велели подписать бумагу, а так как он всячески отлынивал от завершения этого дела, то Ремон и Одбер удвоили угрозы, каковые так его напугали, что он исполнил все, на чем они настаивали. Затем слуги отправились на чердак и нашли там мешок с орудиями, который приберегли, чтоб представить его судьям.
Так как было уже далеко за полночь, то Ремон повелел запереть пленника в одну горницу с челядинцами, которые уложили его спать. Сам он также улегся, а Одбер и Гортензиус последовали его примеру; но никто из них не сомкнул глаз, ибо им не терпелось отправиться на выручку своего друга. Как только все трое встали, Ремон оставил Одбера и лакеев стеречь дома Корсего, а сам вместе с Гортензиусом пошел туда, где находился Франсион. Он попросил дозволения с ним повидаться, ибо ему хотелось осведомить его о случившемся, дабы он не впал в уныние и возымел надежду на скорое освобождение; но ему этого не разрешили, что сильно его рассердило. Тогда он пожелал переговорить с судьей, который тут же его принял. Ремон сообщил ему о находившемся у него в доме человеке, который пришел вместе с чинами правосудия и признался, что фальшивые монеты были подсунуты Франсиону и что все затем воспоследовавшее было подвохом со стороны его врага Валерия; а для вящей убедительности показал удостоверение, подписанное Корсего. Судья сразу понял, что этого человека задержали, хотя его о том и не уведомили, ибо сбиры, полагая, что Корсего вышел вместе с ними через какую-нибудь дверь, которую они не заметили, не доложили об его задержании. Тем не менее судья, заподозрив, что над этим человеком произвели насилие, и крепко держа сторону Валерия, дела коего были ему отчасти известны, резко отчитал Ремона; он сказал, что тот вторгается в судейские права, задерживая человека и заставляя его писать показания, что это должно производиться в присутствии чинов судебного ведомства и что можно подумать, будто Ремон сам вознамерился творить правосудие. Тот возразил, что в нужде с врагом поступают, как могут, и что если б он этого не учинил, то не добился бы неопровержимых доказательств невиновности Франсиона. Однако судья продолжал его порицать, и тогда Ремон сказал ему:
— Готов признать свой проступок, а также уплатить пеню; мне это безразлично, лишь бы я тем самым сделал что-нибудь для своего друга и его оправдание было бы делом верным и несомненным.
Такое свидетельство дружбы должно было бы вызвать восхищение, но этот варвар не обратил на него никакого внимания, несмотря на то, что Гортензиус не переставал твердить:
— Вот он, Орест, вот он, Пилад, вот настоящий образец дружбы! Примите какие-нибудь меры из уважения к добродетели!
Этот суровый человек потребовал выдачи Корсего, ибо Ремон сознался, что тот находится в его доме. Он велел нескольким сбирам сходить за ним, а Ремон сказал, что это его нисколько не беспокоит, ибо он не думает, чтоб Корсего отрекся от своей подписи. А потому послал он Гортензиуса домой с поручением к Одберу выдать пленника без сопротивления. Одбер так и поступил и сам отправился вместе с Корсего, дабы узнать, что произойдет дальше. Тогда они сказали судье:
— Если вы не считаетесь с тем, что написал этот человек, то мы лично все же заслуживаем некоторого доверия; нас трое господ, а кроме того, пять или шесть лакеев, и все мы выслушали от начала до конца его рассказ о плутнях, подстроенных Франсиону. Может ли он отрицать это против всех нас?
— Надо допросить каждого в отдельности, — промолвил судья.
— Не стоит, — заявил Корсего, — я действительно рассказал и написал то, что они вам показывают; но тем не менее это неправда: я говорил и написал это только для того, чтоб спастись от пытки и смерти, которою они мне грозили.
Таким образом этот злодей попытался отречься от своих слов, ибо чувствовал себя в безопасном месте, а французы весьма подивились такому вероломству, вспоминая его ужасные клятвы. Судья и не подумал предпринять что-либо против Корсего, который был ему другом и поднес немало подарков, а потому он сказал, что, по-видимому, этого человека ужасно мучили и что виновные будут наказаны. Тогда Корсего, видя, что судья споспешествует его намерениям, обнажил те места на теле, по которым его якобы били, и показал следы веревок над лодыжками. Все итальянцы рвали и метали против Ремона и остальных французов за их жестокость, а потому поспешили запереть двери, дабы их задержать. Корсего действительно поверил, что Ремон и Франсион согласятся его вознаградить, если он объявит перед судьями о замыслах своего господина, но, с другой стороны, это дело могло ему и не удаться, ибо Валерий или кто-либо из его родичей вполне были способны убить его из-за угла. Он размышлял над этим всю ночь, а потому решил упорствовать. Судья, не покидавший зала, стал со своей стороны принимать меры к тому, чтобы послать за подкреплением и отвести французов в тюрьму, ибо дом его не вмещал столько арестованных. Он решил начать дело как против Франсиона, так и против его приятелей, обвиняя их в соучастии и в насилии над тем, кто помогал сбирам; но в это самое время ему доложили, что его спрашивают от имени судьи, коему он был подчинен. Он вздрогнул от ужаса, ибо такие вызовы обычно были сопряжены с какими-нибудь скверными делами. Ввели вестового, и тот объявил судье, что начальник просит его явиться и привести с собой французского дворянина, находящегося у него в доме. Пришлось повиноваться, и Франсион вышел оттуда с великолепным эскортом, ибо не нужно было ни просить, ни принуждать всех тех, кто хотел его сопровождать. Этой переменой обстоятельств он был обязан доброй душе Дорини, который хотя и винил Франсиона за вероломный поступок с кузиной, однако же не преминул ходатайствовать за него в воспоминание о славных часах, проведенных вместе среди приятных развлечений. Он побывал у старшего судьи Лючио и рассказал ему, что этот достойный француз попал в руки к его подчиненному Караффе, коему приписывали множество плутней, что просто стыдно слушать нелепые у и лишенные всякого вероятия обвинения, возводимые на Франсиона, и что за этим делом, безусловно, кроется какое-то злодейство. Если б Дорини знал о признании Корсего, он еще лучше поддержал бы свою жалобу, но ему не успели сказать об этом, а те, кто заходил к нему, не застали его дома. Тем не менее его доводов оказалось достаточно, чтоб восстановить Лючио против Караффы, к коему он и без того питал неприязнь по многим причинам.
Когда вся эта компания очутилась перед ним, он запретил Караффе вмешиваться в дело Франсиона, как подлежащее компетенции старшего судьи. Караффа выразил готовность уступить ему как в этом, так и во всяких других отношениях, но тем не менее заявил, что не совершил ничего дурного: Франсион-де был захвачен в тот момент, когда сбывал купцу фальшивые пистоли, и карман его был набит таковыми; если-де обыскать отобранные у него сундуки, то там окажутся еще другие такие же монеты, а может статься, и орудия, служащие для этого ремесла; приведенные же им лакеи Франсиона раскроют истину и скажут, не помогали ли они своему господину в этом занятии. Действительно, он прихватил с собой лакеев Франсиона, задержанных накануне; один был римлянин, другой пьемонтец, и оба парни молодые, не имевшие никакого понятия о делах своего господина, у коего находились в услужении лишь с недавнего времени. Не успели они вымолвить и двух-трех слов, как Лючио понял это и не стал долее их допрашивать. Затем он приказал вскрыть оба сундука, где оказалось белье и платье; что же касается ларца, то там нашли только книги и бумаги вместо огромных богатств, которые чаяли обнаружить захватчики, ибо Корсего наказал им прежде всего завладеть маленькой шкатулкой, находящейся в Франсионовой горнице, где, как ему якобы было доподлинно известно, француз хранил свои воровские деньги. Корсего говорил это, дабы захватили они ту, которую он намеревался туда подкинуть и по ошибке оставил в горнице Ремона, как мы уже поведали о том читателю. Случилось также, что за несколько времени до этого Франсион отдал на хранение своему хозяину все бывшие при нем настоящие деньги, а потому в ларце вовсе не оказалось никаких ценностей, к великой досаде тех, кто их искал.
Тогда снова выступил вчерашний обвинитель и повторил Лючио часть того, о чем говорил накануне, с той только разницей, что страх побуждал его вести себя несколько умереннее. Тем не менее старший судья, человек весьма искусный, сразу понял необоснованность предъявленных обвинений и слушал его только развлечения ради, ибо болтал он весьма занимательно. Но под конец Лючио спросил, откуда и давно ли он знает Франсиона и какую жизнь ведет сам, на что тот отвечал не только согласно данным ему поручениям, но и руководствуясь также своим затейливым воображением. Тогда судья допросил отдельно некоторых из присутствующих относительно тех же пунктов; но так как их показания не сходились с его словами, то он рассудил, что доносчик весьма плохо знает обвиняемого. Все его доводы сводились к воровским деньгам, обнаруженным в кармане Франсиона. Но тут наконец выступил Ремон и заявил, что хочет раскрыть величайшее злодейство, когда-либо совершенное на свете и являющееся делом рук Валерия, который замыслил подвести Франсиона под обвинение в подделке денег. Вслед за тем он рассказал все случившееся накануне, предъявив даже письменные показания Корсего, и сообщил, что злодеи были весьма разочарованы, не найдя у Франсиона ни фальшивых монет, ни орудий, но что он успокоит их и покажет им и то и другое; а так как он еще до этого приказал принести из дому мешок и шкатулочку, то добавил:
— Вот что спрятали у нас, дабы невиновного представить виновным; но плутня не удалась. Корсего ошибся горницами и, по счастью, попался в мои руки, а потому был вынужден сознаться во всем.
Тогда Корсего снова сослался на насилие, под давлением коего дал и написал свои показания, и потребовал, чтоб Ремона приговорили к крупному штрафу в его пользу за то, что тот подверг его жестоким пыткам и заставил оклеветать своего господина. Дорини, выслушав все это, был крайне поражен, но тем не менее весьма обрадовался предстоящему оправданию Франсиона. Он тут же подошел к судье и заявил ему, что все сказанное им в защиту Франсиона подтвердилось и что Валерий, как он берется доказать, всегда злоумышлял против этого француза и даже поручил одному приятелю-коменданту убить его, заключив предварительно в крепость, от каковой опасности тому, однако, удалось избавиться. Судья отвечал, что Дорини понапрасну тревожится, ибо он воздаст по заслугам обеим сторонам и гораздо лучше разбирается в этом деле, нежели думают. И действительно, он говорил правду, так как сопоставил переданные ему обстоятельства с теми, которые произошли незадолго до этого, и сделал из них вполне достоверные выводы. Он сам опорожнил мешок с орудиями и нашел маленькую печать с гербом Валерия, брошенную туда ненароком и свидетельствовавшую о происхождении найденных предметов. Но это навлекло на Валерия еще большие подозрения, нежели предполагали; ибо для какой цели служили эти орудия? Заказал ли он их нарочно для того, чтобы подкинуть в горнице Франсиона? Купил ли готовыми, когда возымел свое намерение, или приказал изготовить их в столь короткий срок? Все это было маловероятно. Скорее всего он хранил их уже в течение нескольких лет и всегда пользовался ими: дела его зачастую бывали в плачевном состоянии, и ему не хватало на роскошества, а потому он прибегал к этому гнусному ремеслу, в чем принимали соучастие негодяй Корсего и еще некоторые другие; с полгода тому назад он даже обвинялся в том же преступлении перед Караффой, но этот не слишком совестливый судейский крючок выручил его тогда из беды, применив увертки, еще более фальшивые, чем монеты обвиняемого, за что Валерий набил его мошну червонцами почестнее тех, которые он обычно сбывал. Старший судья Лючио проведал об этом и был весьма недоволен, однако не хотел в ту пору выводить Караффу на чистую воду. Теперь же представлялся прекрасный случай прославить бескорыстие правосудия и наказать этого крючка за мздоимство. Преступление Валерия могло считаться окончательно доказанным, а относительно Караффы было произведено расследование; оставалось только присоединить к нему вновь полученные данные. Лючио, подумав немного, отозвал Корсего в сторону и сказал ему, что только такой негодяй, как он, может отрекаться от показаний, данных в присутствии стольких лиц и им же самим подписанных, и что если он будет и дальше упорствовать, то суд подвергнет его допросу с пристрастием и пошлет на виселицу. Тот попытался прибегнуть к обычным своим уловкам, но Лючио напугал его как следует и заставил сознаться, что все сказанное им Ремону было чистейшей правдой и что он изложил письменно лишь то, о чем знал прежде. И действительно, было бы совершенно невероятно, чтоб Ремон внушил ему это и принудил его записать, ибо как мог он выдумать все эти хитрости, которые до такой степени совпадали с намерениями и происками Валерия? Лючио понял это с самого начала, а потому допросил еще Корсего относительно его господина и осведомился, где тот раздобыл орудия для подделки денег; но не добился ничего, кроме наглых ответов. А так как он уже прежде отдал приказ отправиться к Валерию и заключить его в тюрьму, то, видя упорство Корсего, повелел отвести и его туда же вместе с доносчиком, каковой, будучи допрошен отдельно, сознался без дальних проволочек в лживости своих обвинений и не смог утверждать противное тому, о чем уже поведал его сотоварищ.
Так как невиновность Франсиона была окончательно доказана, то судья почел несправедливым задерживать его дольше, тем более что не оставалось уже никого, кто бы его обвинял; а потому он во всеуслышание разрешил Франсиону идти, куда ему угодно, и обещал наказать лиц, его оклеветавших. Но тут к судье подошли Бергамин и Сальвиати, которые также при этом присутствовали. Они смешались с толпой, дабы увидать, что случится с Франсионом, ибо знали о возведенном на него обвинении; теперь же, услыхав об его оправдании и предоставленной ему свободе, они вообразили, что он, может статься, покинет Рим, так как ему опротивеет место, где его подвергли стольким оскорблениям. Они положили его задержать по иску Лючинды и Эмилии, дабы принудить его жениться на этой девице, к коей он выказывал любовь, или по крайней мере добиться того, чтоб его приговорили к возмещению ей проторей и убытков с процентами. Слово взял Сальвиати, как наиболее опытный в тяжебных делах. Он заявил судье, что не согласен с освобождением Франсиона, коего надлежит взять под стражу за другое преступление, ибо он обещал жениться на дочери Лючинды и даже ходил к ней по ночам, а потому не может восстановить ее честь иначе, как сочетавшись с ней браком. Ремон отлично слышал это и поспешил сказать судье, что необходимо вызвать Корсего, дабы установить истину и в этом деле. Лючио тотчас же послал за Корсего, который не успел еще дойти до тюрьмы. По его приходе Ремон спросил, знает ли он Сальвиати, и не тот ли это самый человек, который ведет дела Эргаста и говорил ему о намерениях этого синьора обмануть Франсиона, сведя его с некоей дамой, бывшей своей любовницей, дабы он лишился расположения другой особы, в которую оба они были влюблены. Корсего не преминул это признать, ибо счел бы для себя крайне обидным, если б ему и его господину пришлось одним расплачиваться за все. Он походил нравом на прочих злодеев, которые бывают рады, когда другой попадется вместе с ними. Таким образом Лючио узнал, что Эмилия была девушкой слишком вольного поведения и не особенно честной, а потому мужчина не мог быть ей многим обязан, если она позволила ему то, в чем прежде не отказывала другому. К тому же жалоба Сальвиати была малозначащей, и судья не стал терять на нее время. Франсион же продолжал настаивать, что ничего не обещал Эмилии и не хвастается получением от нее высших милостей и что если она и ее родные утверждают, в противность его заверениям, будто он насладился ею, то это едва ли может служить к их чести. Жалобу Сальвиати уже готовы были почесть за сутяжничество, когда судье пришлось заняться иском, вчиненным одним из присутствовавших сбиров. Увидав, что хотят задержать Франсиона по любовному делу, сбир вознамерился учинить то же и с Ремоном. Он с самого начала узнал в нем человека, нанесшего ему тяжелую обиду, но до той поры не осмеливался говорить. Теперь же он подошел к судье и, сложив руки, стал умолять, чтоб правосудие наказало вот того дворянина, ибо он обесчестил его дом. Судья приказал ему рассказать, как было дело, и тот заговорил глухим и дрожащим голосом:
— Сообщу вам, монсеньор, об одном ужасном происшествии. Надобно вам знать, что несколько времени тому назад ушел я рано поутру из дому хлопотать по своим делам и вернулся ранее, нежели рассчитывал, ибо к тому же забыл захватить одну важную бумагу. Я застал этого француза перед своей горницей, где он беседовал с моей женой, которая была не совсем еще одета. Вы отлично знаете, как косо мы здесь смотрим на то, когда заходят так фамильярно в наши дома, а особливо к нашим женам, которых никак не устережешь. Я накричал на свою за то, что она впустила к себе этого человека, и довольно резко обрушился также и на него; но он извинился, сославшись на обычаи своей страны, от коих не может отвыкнуть и все забывает, что в Риме живут иначе; впрочем, пришел он по делу и просил меня сообщить ему о ходе процесса одного своего приятеля-дворянина, о коем мне должно быть известно. Уловку эту он придумал весьма удачно, так как я действительно был осведомлен об интересовавшем его деле и хранил в своем кабинете некоторые бумаги, до него относившиеся. Я отправился туда, дабы их взять и показать ему, ибо уже не опасался никакого зла и считал его вполне порядочным человеком. Мне хотелось также отыскать забытую бумагу, а потому я несколько замешкался в своем кабинете; но не успел я повернуться к французу спиной, чтоб взглянуть на полки, как злодей захлопнул дверь и дважды повернул ключ. Сколько я ни кричал и ни молил, он не захотел мне открыть. Я приказал жене освободить меня, но она отвечала, что не может, и действительно, предатель не замедлил ее схватить и поступить с нею по своему желанию. Дверь моего кабинета состоит из двух досок, которые так разошлись, что образовали щель в два пальца. Не знаю, почитать ли это своим счастьем или несчастьем, но, с одной стороны, получил я ту пользу, что видел наносимый мне ущерб, за который намерен был потребовать возмездия, а с другой — терпел муки, глядя сквозь это отверстие на постигший меня позор. Я кричал на жену, но она отговаривалась тем, что француз ее насилует. Я кричал на него, не жалея поносных слов, но не получил никакого ответа. Я неистовствовал взаперти и, сняв с крючка большой тесак, висевший в кабинете, вытащил его из ножен и просунул клинок несколько раз в дверную щель, угрожая подлецу французу убить его, если он не отопрет; но я не мог до него добраться и пришел в такую ярость, что принялся изо всей силы колоть и рубить стул в своем кабинете и чуть было не превратил его в щепки. Наконец жена отперла дверь, и я вышел, взбешенный, намереваясь лишить предателя жизни, но он успел исчезнуть; тогда я обратился к жене и сказал ей, что если б это произошло с ее согласия и я бы в том убедился, то зарезал бы ее на месте. Но, по словам жены, совесть ее была совершенно чиста, и француз напрасно потратил свои усилия, ибо она так сопротивлялась, что он не смог выполнить своего намерения; по крайней мере, она утверждала, что ей так показалось; впрочем, может статься, была она в большом возбуждении и не почувствовала того, что он над ней проделал. Злодей же, как она сообщила, сказал, уходя, что затеял все это только забавы ради и что запер меня и поиграл с ней лишь для того, чтоб поиздеваться над моей ревностью и узнать, как я к этому отнесусь. Она такая простушка, что поверила ему, но меня не проведешь: злодейство француза было слишком очевидно. С тех пор мне не представлялось ни одного удобного случая, кроме сегодняшнего, подать на него жалобу; но теперь я ходатайствую об удовлетворении меня за поруганную честь и о телес-ном наказании для предателя.
Человек этот рассказывал свою историю не настолько тихо, чтоб помимо судьи ее не слышали еще некоторые из присутствующих, а потому весть эта стала переходить из уст в уста, и все вскоре узнали о ней. Сказанное им о Ремоне было сущей правдой; но он сам оставил ему лазейку для оправданий, огласив заявления своей жены. Тогда Ремон сказал, что вовсе ее не обесчестил и что выкинул эту штуку для одного только времяпровождения, не питая никакого злого умысла. Лючио уже не раз слыхал о жене этого человека, неоднократно наставлявшей рога своему ничего не подозревавшему мужу, а потому решил не предавать дела огласке и заявил сбиру, что он должен быть удовлетворен объяснениями Ремона. Но тот продолжал упорно настаивать на своем. Тогда судья сказал ему, что он неправ и напрасно старается изо всех сил доказать бесчестье своей жены, когда остальные это оспаривают. Пришлось ему умолкнуть, но все заподозрили истину и приготовились посудачить об его позоре. Хотя Ремон действительно поступил слишком дерзко, но, надо отдать ему справедливость, несколько совестился публичного разоблачения своих любовных делишек перед строгим судьей и столькими лицами и, дабы рассеять это воспоминание, подошел к Франсиону и заговорил с ним об его делах; он рассказал ему о том, как раскрыл происки его соперников, и выразил надежду, что Наис, узнав об этом, вероятно, умерит свой гнев. Затем, обратившись к Дорини, он попросил его известить кузину, что Лючинда с дочерью заходили к ней и заверили ее в измене Франсиона исключительно по наущению Эргаста, который преследовал две цели, желая одновременно отделаться от Эмилии и помешать Франсиону жениться на Наис. Дорини отвечал, что слышал признания Корсего и очень желал бы, чтоб его кузина получила возможно скорее неоспоримые доказательства невиновности Франсиона.
Пока они совещались, Лючио доложили, что его спрашивают какие-то дамы, а так как он к тому времени закончил часть своих дел, то сошел в нижний зал, куда их провели. То были Лючинда и Эмилия, которые, узнав об обвинении Франсиона в подделке денег, почитали его уже мертвым и отчаялись извлечь из него какую-либо пользу. Бергамин и Сальвиати все еще находились в суде и не побеспокоились уведомить их об его освобождении. Мать и дочь знали о пребывании Эргаста в Риме и рассудили, что если казнят Франсиона, то этот венецианский синьор вновь начнет домогаться руки Наис и Эмилия потеряет надежду им завладеть. Ей же хотелось, потеряв одного, удержать другого, который действительно был гораздо более обязан жениться на ней, нежели Франсион. Итак, Лючинда рассказала Лючио, что Эргаст сошелся с ее дочерью в бытность их в Венеции и что у этой последней даже был от него ребенок, коим она разрешилась преждевременно, но что тем не менее этот синьор отказывался жениться на ней из-за ее бедности, а потому пришла она искать правосудия против обольстителя. Судья посоветовал ей не прибегать к обычной процедуре и не поднимать шума, а в интересах их чести обойтись с Эргастом деликатно и послать за ним, дабы выведать его намерения. Они с радостью одобрили это предложение, которое весьма им благоприятствовало. Тогда судья послал человека к Эргасту и попросил его немедленно прийти. Тот жил неподалеку, а потому вскоре явился. Лючио изложил ему заявление дам и спросил, может ли он это отрицать. Эргаст оказался не настолько нагл, однако ответил, что у Эмилии было бы больше оснований напоминать ему об их прежних узах, если б она ежедневно не заключала новых, как, например, незадолго перед тем с неким французом, пользовавшимся свободным доступом в ее жилище.
— Но вы умалчиваете о том, — возразил судья, — что это дело ваших рук и что вы хотели обмануть француза и отстранить его от другой любви, где он был вашим соперником и одержал верх.
Эргаст весьма подивился такой осведомленности судьи в его делах. Он досадовал на откровенность, с которой прежде говорил об этом предмете, и попытался заверить Лючио, что у него нет никаких счетов с Франсионом; но судья отвечал, что поставит его на очную ставку с человеком, который подтвердит обвинение, и что, кроме того, Эмилия обещает предъявить против него бесспорные улики, а потому, если он не согласен жениться на ней добровольно, правосудие принудит его к этому. Тогда он сослался на свою подсудность венецианскому суду, который один только вправе принять жалобу от Эмилии; однако Лючио указал ему на то, что потерпевшие вчиняют иски по месту своего пребывания, а поскольку он, равно как и Лючинда с Эмилией, жительствует в данное время в Риме, то тамошние судьи вполне полномочны его осудить. Тут Эргаст почувствовал угрызения совести: он вспомнил обещания, некогда данные Эмилии, и пожалел о том, что ее бросил. Он сказал Лючио, что это дело со временем уладится; но тот не пожелал дать ему отсрочку и пригрозился арестовать его, если он вздумает о ней ходатайствовать. Затем судья послал за Дорини, с коим был в большом дружестве, и рассказал ему о том, как он пытается сосватать Эргаста и Эмилию, а также вкратце поведал ему о прочих происшествиях. Дорини подивился этому стечению обстоятельств и, видя, как Эргаст пытается увильнуть от обещания жениться на прежней своей полюбовнице, заявил ему, что отлично знает об его намерениях по отношению к Наис, но что надежды эти тщетны, ибо если даже она откажет Франсиону, то все же не выйдет за него замуж, так как не питает к нему никакой склонности. Это побудило Эргаста докончить начатое: он обещал жениться на Эмилии и впредь оказывать ей всяческие знаки внимания. Она обладала такой редкостной красотой, что он мог почитать себя довольным; правда, мать ее была бедна и находилась в затруднительном положении, однако же могла надеяться на блестящее будущее в случае удачного исхода своего процесса. Лючинда была в восторге, ибо всегда желала, чтоб он стал ее зятем, а если она одно время помышляла о Франсионе, то лишь благодаря тому, что ее коварным образом убедили в преимуществах этого брака для ее дочери и в невозможности больше рассчитывать на Эргаста.
Тогда этот синьор откровенно признался, что злоумышлял против Франсиона и что его клевреты внушили Лючинде мысль отправиться к Наис и возбудить в ней ненависть к тому, за кого она собиралась выйти замуж; точно так же и Бергамин ходил по его наущению к Франсиону с требованиями, ибо им хотелось узнать, как его соперник к этому отнесется и согласится ли покинуть Наис ради Эмилии. Дорини, получив такие сведения, попросил Лючио сходить к его кузине, бывшей и ему несколько сродни, дабы успокоить ее и рассеять ее негодование против Франсиона. Тот охотно согласился взять на себя этот труд, ибо чего не сделаешь ради такой дамы.
После того как Лючинда, Эмилия и Эргаст удалились вполне удовлетворенные, судья вспомнил о прочих делах. Жалоба сбира на Ремона могла почитаться пустой. Иск Сальвиати к Франсиону отпадал в связи с только что происшедшим, а когда ходатай с Бергамином узнали об этом, то ушли весьма смущенные. Что касается Корсего, то его отвели в тюрьму. Когда Лючио отпустил всех судейских чинов, то остались одни только наши французские дворяне, которые принялись благодарить судью за справедливое решение, особливо же Франсион, наиболее заинтересованный из всех. Дорини рассказал ему о соглашении между Эргастом и Эмилией. Франсион остался этим весьма доволен, но еще больше обрадовался, узнав, что Дорини и Лючио собираются успокоить Наис и разрешить его тяжбу с нею. Тогда судья, смеясь, заявил, что простолюдинов обычно вызывает к себе для дознания, но что такая дама заслуживает допроса на дому. Франсион поклялся ему в вечной благодарности, после чего Лючио с Дорини уехали. Нашему кавалеру разрешили забрать сундуки, и он отправился домой в сопровождении Ремона, Одбера и Гортензиуса, который все время тут присутствовал; но по пути они увидали нечто, приведшее их в крайнее изумление.
Они услыхали за собою такой страшный шум, что принуждены были обернуться и тотчас же заметили молодого человека в одной только сорочке и даже без сапог, которого преследовало с беспрерывным гиканьем огромное скопище всякой сволочи. Он продолжал бежать с большой быстротой, но они тем не менее узнали в нем дю Бюисона и весьма огорчились странным его состоянием, ибо заподозрили, что ему причинили какую-нибудь обиду или что он помешался в уме, и эта последняя мысль казалась наиболее вероятной, ибо он то и дело размахивал вокруг себя хлыстом, выхваченным у какого-то лакея, и фехтовал им, как двухконечной булавой, не переставая распевать всякие шутовские песни. Обгоняя своих друзей, он не подал виду, что их заметил и только поглядел на Гортензиуса, которому закатил здоровенную оплеушину. Тут крики еще усилились, а дю Бюисон побежал быстрее, чем прежде. Одни говорили, что он пьян, другие — что он спятил, третьи — что у него горячка и что римский воздух вреден большинству французов; нашлись и такие, которые утверждали, что он вытворяет все это со зла и что его надо схватить и связать. Но наши французские дворяне не позволили учинить над ним насилия и проводили его до самого дома Ремона, куда он ринулся со всего размаху. Они подоспели почти одновременно с ним, а он, увидав их, обратился к ним с просьбой спасти его от сволочи и дать ему отдохнуть. Тут они убедились в невредимости рассудка дю Бюисона и, доведя его до одной из горниц, посоветовали лечь; пришлось только откинуть одеяло, и он сейчас же юркнул в постель. Затем, несколько переведя дух, он рассказал своим друзьям следующее.