— Когда я находился в школе под его начальством, — продолжал он, — приехал в Париж со своей свитой один дворянин, приходившийся мне сродни, и пригласил нас ужинать; в числе прочих блюд стоял на столе фазан. Господина педагога попросили его разделить: он дал голову хозяину, сказав, что она принадлежит ему, как главе дома; жене он вручил шею, ибо она, подобно этой части тела, ближе всего примыкает к голове; ножки он распределил между обеими дочерьми, так как, по его словам, они любили танцы; мне и сыну он отдал по крылу, заверив нас, что, будучи молодыми дворянами, мы должны любить охоту и полет птиц а себе взял туловище, сославшись на то, что он представляет собой профессорский corpus Парижского университета.
После этой побасенки незаметно перешли на другие, разговоры, в коих Франсион обнаружил такой приятный склад ума, что все присутствующие итальянцы стали питать к нему не меньшее расположение, чем французы. Гортензиус тоже пожелал себя проявить, и, после того как несколько приглашенных туда музыкантов спели свою арию, он произнес похвальное слово в честь музыки и заявил, что человеческие свойства и поступки соответствуют музыкальным партиям. Смирение поет на низких тонах, оказал он, а тщеславие — на высоких, гнев — альтом, а месть — контральто; скромность выдерживает паузы; осторожность отбивает такт и дирижирует; естественность заливается во весь голос, искусственность выводит фиоритуры; горе скулит в миноре, а притворство тянет под сурдинку. Что же касается музыкальных инструментов, то болтливость играет на трещотке; лютость — на лютне; щедрость — на роге, только не на охотничьем, а на роге изобилия; любовь — на органе, только с другим ударением; правосудие — на спинете, потому что на спине-то оно и чувствуется.
Эти новые иносказания доставили большое удовольствие всему обществу, и нашего ученого попросили более подробно развить высказанные им мысли по поводу соотношения между человеческими свойствами и музыкой, каковую просьбу он охотно исполнил, полагая, что все им восхищаются. После этого, заметив, что Ремон пытается принять участие в пении, он осыпал его похвалами и оказал, что был бы счастлив слушать его всю свою жизнь.
— Вы мне льстите, — отозвался Ремон.
— Вы недурно каламбурите, — отвечал Ремон, — но я не хуже вас; если вы думаете, что меня лесть поразит, то я скажу вам: нечего лезть, паразит.
Чтоб польстить Гортензиусу, гости заявили, что считают его остроту лучше Ремоновой.
Когда все разошлись и учитель также вернулся в дом наших славных французских дворян, Франсион спросил его, какого он мнения о Наис и не считает ли счастливцем человека, обладающего такой возлюбленной. Гортензиус, не отличавшийся достаточной сдержанностью, чтоб скрывать свои мысли, отвечал, что вторичный брак не лучше подогретого жаркого и что при малейшем неудовольствии на вторых мужей женщины жалеют о первых. Но тут к ним присоединился Ремон и высказал уверенность, что Наис найдет в Франсионе такие качества, которые заставят ее забыть прежнее замужество.
— Лично я не считаю для себя невыгодным жениться на вдове, — сказал Франсион, — она опытнее в любовных делах, а такую мне и надобно; если же она до меня принадлежала другому мужчине, то ведь и я до нее ласкал немало женщин.
Они еще побеседовали об этом предмете, после чего Гортензиус удалился восвояси, а Франсион еще раз подтвердил, что весьма доволен своей судьбой и что, какие бы доводы ему ни приводили, он не откажется ни от своей любви, ни от своих намерений. Он начинал смотреть на мир иными глазами, чем прежде, и считал, что настало время ретироваться с честью.
КНИГА XII
В ТО ВРЕМЯ КОГДА ОБА ЭТИХ ЗАКАДЫЧНЫХ друга вели беседу о своих делах, к ним неожиданно вошел некий синьор Бергамин, который незадолго перед тем свел знакомство с Франсионом и снискал его расположение своим обходительным нравом. Франсион оказал ему радушный прием и выразил свое удивление по поводу столь долгой его отлучки, а также сожаление всей их компании о том, что не принял он участия в последних происшествиях, ибо они развлекались многими пристойными забавами и разыграли всякого рода комедии, как настоящие, так и вымышленные. Затем он рассказал ему вкратце об их проделках с Гортензиусом и о последовавших затем увеселениях, но оказалось, что Бергамин отчасти уже обо всем осведомлен. Он, в свою очередь, пожалел о пропущенных им удовольствиях, сославшись на дела, лишившие его чести повеселиться вместе с ними. Франсион отвечал, что им надлежит наверстать Время, проведенное в разлуке, а Бергамину восстановить свое приятное расположение духа; говорил он это не без основания, ибо трудно было сыскать во всей Италии человека более забавного, чем этот итальянец, и более пригодного для всяких веселостей, какие можно вообразить. В молодости был он комедиантом и одним из первых в своем ремесле. Но так как он по своему характеру не мог закабалить себя в каком-либо отношении, то бросил театр, и занятие его состояло единственно в том, чтоб водить компанию с придворными, и, навещая то того, то другого, проделывать всякие забавные штуки, и доставлять себе удовольствие, доставляя его тем самым и окружающим. Про него говорили, что ему незачем состоять в труппе комедиантов, поскольку он самолично в состоянии представить целую комедию. Действительно, это было так, хотя и не в буквальном смысле слова, ибо он нарочито сочинял особливые пьесы, каковые иногда разыгрывал без посторонней помощи, и, повесив занавеску в углу какой-нибудь залы, выходил оттуда по нескольку раз, меняя платье соответственно изображаемому персонажу и приспособляя голос и жесты так, что его невозможно было узнать и что создавалось впечатление, будто в представлении участвуют и другие актеры. Это, разумеется, годилось для сцен, где говорил только один человек, но для диалогов необходимо было прибегнуть к какой-нибудь уловке, что он и делал; так, например, он представлял любовника, который разговаривает со своей возлюбленной, якобы заключенной в темницу отцом или мужем, и обращался к стене, чтоб беседовать со своей дамой, а когда она должна была отвечать, то говорил за нее таким женственным голосом, что казалось, будто за холстом действительно спрятана женщина, ибо он при этом поворачивался спиной к публике, дабы не было видно, как он раскрывает рот. В другой раз он развлекал всех забавными переодеваниями и показывал приятнейшим образом свое искусство, изображая трех или четырех лиц, разговаривающих между собой на театре; у него были под рукой платья, плащи и шляпы, каковые он быстро менял при зрителях, не прячась за занавеску. Когда он играл короля, то садился в кресло я величаво разговаривал с каким-нибудь царедворцем, а затем быстро скидывал мантию и корону и, сойдя со своего трона, становился в позитуру этого вельможи, после чего, желая изобразить бедного поселянина, коему надлежало стоять с другой стороны, он поспешно переходил на его место и, облачившись в лохмотья, исполнял его роль с такой естественностью, что трудно было представить себе что-либо более занимательное. Вслед за тем он опять усаживался в кресло с величественностью монарха и так часто менял места, наряды и голос, что, казалось, творил чудеса. Вот каковы были его таланты в области комедии, а потому, надо оказать, оказал он немало услуг Франсиону в его затеях, и у того были все основания жалеть об отсутствии Бергамина Что же касается остального, то обладал он ясным умом и речи его были полны всяких острот, почему сильны мира сего всегда принимали его с удовольствием. Teм не менее он был беден, ибо, не состоя ни при ком особливо, не получал жалованья, на которое мог бы себя содержать. Его охотно приглашали на обеды, но те, кто его принимал, поступали так же, как и все вельможи полагающие, что оказывают великую честь и удовольствие тем, кого допускают к своему столу. При этом ему, однако, обязательно надлежит внести свою долю в виде какой-нибудь занимательной побасенки, ибо прояви он меланхолическое или сумрачное настроение, то не был бы желанным гостем в другой раз. Словом, Бергамин принадлежал к тем, кто хорошо обедает, но вовсе не ужинает, ибо вельможи обычно не трактуют вечерним столом; что же касается личной его кухни, то была она из самых незавидных. За несколько времени до этого получил он немало благ от знакомства с Франсионом, который жил роскошно на французский лад. Но по некоторым причинам Бергамин перестал его посещать. Качалось даже, будто он совсем переменился. Вид у него был серьезный, словно тяготела у него на душе какая-то неприятность, и после первых приветствий он дал понять Франсиону, что хочет сообщить ему важный секрет, касающийся весьма спешного дела.
Он не обмолвился, однако, об этом ни словом, ибо не хотел выдавать своего намерения, но незаметно отвлек Франсиона в такой угол горницы, где их нельзя было услышать. Тем не менее Ремон понял, что делалось это нарочно, и, не желая, как деликатный чело-век, подслушивать тайну, которую друзья от него скрывали, не подошел к ним. Прежде всего Бергамин осведомился у Франсиона, давно ли он не видал прекрасной Эмилии, некоей итальянки, с которой тот познакомился по своем приезде в Рим; но Франсион притворно-равнодушным тоном ответил, что ему должно быть известно то, о чем говорит весь город, а именно об его помолвке с Наис, и что, связав себя с нею договором, он не мог и думать о посещении каких-либо других дам.
— Охотно верю, — сказал Бергамин, — что вы публично огласили свои намерения по отношению к Наис, но это не лишает силы обещаний,, данных вами Эмилии, хотя бы и без свидетелей, ибо первые обещания лишают нас возможности давать какие-либо другие.
— Ваши речи весьма меня удивляют, — отвечал тот.
— А меня удивляет ваше притворное изумление, — возразил Бергамин.
— Я ничем не связан с Эмилией, — сказал Франснон.
— Она держится иного мнения, — заявил Бергамин, — а потому вам нельзя жениться на Наис, как вы по-видимому, намереваетесь.
Бергамин говорил все это самым серьезным тоном, на какой был способен; но Франсион тем не менее вообразил, что тот притворяется и хочет сыграть с ним одну из тех шуток, на которые был отменным мастером, а потому, чем больше Бергамин настаивал, те сильнее укреплялся он в своем мнении.
— Вижу, — сказал Франсион, — что вы вздумал надо мной подшутить. Нашли, действительно, над кем. Я сам кой-кого проучил на своем веку. Но, может быть, вы думаете, что я знаю меньше вашего; так будьте покойны: я знаю вполне достаточно, чтоб не поддатым на ваши фанты-финты. Пусть мой любезный Ремон при мет участие в этой забаве.
Вслед за тем он позвал Ремона, который был весьма рад к ним присоединиться, ибо, заметив нечто не обычное, недоумевал, о чем бы они могли говорить Когда он подошел к ним, Франсион сказал, что Берга мин, этот забавнейший человек на свете, пытается его уговорить, будто бы он обещал жениться на Эмилии Ремон, уже кое-что слыхавший об этой даме, улыбнулся на такие речи, но Бергамин, продолжая стоять и своем, заявил следующее:
— Очень рад присутствию свидетеля, ибо вы вдвоем убедитесь, насколько дельны и убедительны мои доводы. Это предостережет вас от дальнейших опасностей. Еще раз повторяю: Эмилия уверяет, что вы дали ей слово и не можете вступить ни в какие отношения с Наис, не нарушив своего обещания. Ее мать просила меня передать вам это, дабы вы не совершили нечестного поступка и воздержались от дальнейших шагов.
Бергамин присовокупил к этому множество рассуждении против непостоянства любовников, в коих блеснул своей памятью, цитируя разных прочитанных им авторов, и обнаружил также при этом редкую живость ума, добавив множество собственных выдающихся мыслей. Иногда в порыве вдохновения он даже делал ораторский жест и держал себя так серьезно, что если говорил все это лишь шутки ради, то его следовало признать первейшим актером в мире. Франсион почти уже не знал, смеяться ли ему или сердиться; тем не менее он ответил, что чем больше тот будет говорить, тем лучше докажет свое умение притворяться. Тогда Бергамин заявил, что действительно ему случалось выкидывать подобные проделки, но только с людьми, заслуживавшими такого обмана, а не с Франсионом, с коим надлежало обходиться иначе, и что он прекращает свои уговоры, ибо его собеседники вскоре получат более веские доказательства только что сказанного. После этого он ушел, сильно обозленный тем, что, памятуя об «го привычке иногда говорить ложь, его считали неспособным сказать ни единого слова правды.
По тому, как Бергамин удалился, можно было заключить, что говорил он всерьез, ибо если бы он задумал поиздеваться, то под конец обратил бы все в шутку, зная, что имеет дело не с дураками. По его уходе Ремон сказал, что Франсиону должно быть известно, насколько чиста его совесть в отношении приписываемого ему греха.
— Уверяю вас, — отвечал Франсион, — что ничего подобного не было и что, без всякого сомнения, тут кроется какой-то обман; но все это ничуть меня не треножит, ибо я стою выше всяких таких нападок.
Они поговорили еще несколько времени об этом предмете, а затем пошли отдыхать. На другой день Франсион вздумал навестить Наис и пожелать ей доброго утра; но когда он было собрался войти в ее покой, пользуясь той вольностью, которую уже почитал своим правом, то один из слуг поспешно предупредил его, что Наис еще не одета. Он подождал немного из деликатности, полагая, однако, что ввиду их отношений его могли бы допустить к ней, хотя бы она еще и не совсем управилась со своим туалетом. Наконец по прошествии некоторого времени он захотел снова войти, но ему объявили, что Наис в этот день не желает никого принимать.
— Вы либо меня не узнаете, либо притворяетесь, — сказал он, — если б даже Наис не пускала к себе никого, то для меня все же следовало сделать исключение; скажите ей еще раз, что это я, и спросите, намерена ли она отличить меня перед прочими.
Ей тотчас же передали его слова, а затем вышел и нему гайдук и объявил от ее имени, что в этот день она не желает видеть ни его, ни кого-либо другого, но что в последующие дни позволит кое-кому ее навестить, однако же не ему. Этот ответ так рассердил Франсиона, что если б не уважение к ливрее своей дамы, то он избил бы гайдука как сущего невежу. Сперва он приписал все это вымыслам коварного слуги, но затем решил, что у того никогда не хватило бы дерзости передать ему что-либо подобное, если б он не был на то нарочито уполномочен. Итак, обвинив во всем Наис, он не мог объяснить себе причины такой перемены и расспрашивал об этом окружающих, но те не сумели ничего ему сказать. Иногда ему представлялось невероятным, чтоб Наис отнеслась к нему с таким пренебрежением, и он принимал все это за уловку с ее стороны, дабы над ним позабавиться. А посему рассуждал он следующим образом:
«Предположим, что Наис вздумалось надо мной подшутить: тогда я навлеку на себя еще больше насмешек, если уйду, не повидавшись с нею, словно очень испугался; а потому лучше прибегнуть к силе и, несмотря на предупреждение лакеев, смело пойти туда, где она находится: если она даже несколько рассердится, то я знаю, чем ее успокоить, а кроме того, сговор уже состоялся, и я имею теперь право позволить себе такую вольность. Но если, напротив, она мною брезгает и раскаивается в тем, что вчера было сделано, то следует ли мне заходить слишком далеко? Не усилится ли тогда ее гнев, и не лучше ли прибегнуть к более мягким способам?»
Такими сомнениями терзалась душа Франсиона, и иногда он говорил самому себе, что трудно снести подобное оскорбление и что необходимо во что бы то ни стало повидать Наис, дабы смыть позор; но, с другой стороны, он мог навлечь на себя еще худшие насмешки, если б, несмотря на все усилия, ему все же не удалось проникнуть к ней; а потому он положил прибегнуть к хитрости и удалиться без шума, притворившись, будто ответ Наис мало его трогает и он его не вполне понял. Итак, изрядно поломав голову, он подошел к нескольким слугам, находившимся тут же, и сказал им:
— Друзья мои, у меня, по-видимому, дурная память: сейчас только вспомнил, что Наис вчера просила меня не навещать ее сегодня; любовная нетерпеливость всему причиной.
С этими словами он поспешно удалился, но был так разгневан, что еле смог Поведать обо всем Ремону. Так или иначе, но все это клонилось к невыгоде для него: если презрение Наис было подлинным, то только навлекало на него позор, если ж она просто забавлялась, то и это было для него нелестно, и ей следовало бы проявить к нему больше уважения; не зайди дело так далеко, было бы легче помочь беде, но при данном положении он не знал, как ему вывернуться с честью. Ремон высказался за то, что незачем бередить душу тревожными мыслями, не выяснив доподлинно, как обстоит дело, и что лучше всего обратиться к Дорини или к какому-нибудь другому родственнику Наис. Франсион отвечал на это, что его особливо сердит неожиданный поворот его судьбы, когда он уже почитал себя прочно устроенным, и что теперь всякий позволит себе над ним разные издевки, как тому уже положил начало Бергамин. Сопоставив вчерашнее происшествие с сегодняшним, Ремон возымел подозрение относительно того, не было ли между ними какой-либо связи, а потому попросил Франсиона поведать ему откровенно, каким образом Бергамин оказался с ним в такой дружбе, чтоб быть посвященным в его дела, и на чем основывался, говоря об его обещании жениться на Эмилии.
— Действительно, между такими друзьями, как мы, не должно быть никаких тайн, — сказал Франсион. — Да и какой совет могли бы вы подать мне в моих делах, если б не знали всего? Врач не в состоянии ничего прописать пациенту, пока не определит болезни. Я совершил вчера оплошность, не поговорив с вами более сердечно; это было прегрешением против моего долга; но вы извините меня, если примете во внимание, что не недостаток дружеских чувств, а стыд оковал мне уста. Каюсь, я не омел вам сказать, что после того, как убедился в благосклонности Наис и даже несколько раз клятвенно провозгласил ее первейшей красавицей, я не потерял интереса к другим прелестным особам и даже подарил некоторых своим расположением. Но в самом деле! Неужели власть этой дамы должна была быть столь тиранической, чтоб завязать мне глаза и закрыть передо мной все прочие предметы? Разве природа не одарила мужчин зрением и рассудком, чтоб созерцать остальные красоты мира и любоваться ими?. К тому же, впервые приехав в Рим, в этот царственнейший из городов, я совершил бы непростительную глупость, если б не полюбопытствовал узнать, как созданы здесь женщины и девушки и лучше ли они, чем в других местах. Что касается куртизанок, то их нетрудно увидать, но с порядочными и добродетельными дамами дело обстоит не так просто. Однако как раз эта трудность особливо усиливает желание, а также обостряет удовольствие, когда удается довести до конца свое намерение. Итак, я сделал все от меня зависящее, чтоб взглянуть на некоторых из этих дам, будь то в церквах, будь то на прогулках, и случалось иной раз, что бывали они не настолько закрыты вуалью, чтоб я не мог лицезреть их красоты; но среди всех, кого мне пришлось видеть, не было ни одной лучше Эмилии. С первых дней моего пребывания в Риме я встречался с несколькими французскими дворянами, вокруг которых вертелся Бергамин, обычно примазывающийся к кутилам и особливо к тем, кто живет на широкую ногу. Его веселый нрав так мне полюбился, что я выразил желание с ним видеться, и он не преминул часто меня навещать. Однажды поутру явился он ко мне в то самое время, как я собирался к обедне, и уговорил меня пойти в монастырь, где мы увидали двух дам, из коих одна казалась согбенной от старости, а другая была прекрасно сложена и одарена такими чарами, как ни одна женщина на свете. Я полагал, что Бергамин, обладая большим знакомством в Риме, сумеет сказать мне, кто они; но он не оказался в состоянии сделать это тогда же, ибо, действительно, город так перенаселен, что все не могут знать друг друга. Тем не менее он заверил меня, что если мне угодно, то мое любопытство вскоре будет удовлетворено. Я попросил его позаботиться об этом, а так как наши дамы сейчас же вышли, то он предложил мне подождать, а сам решил последовать за ними, дабы выяснить, в каком околотке они живут. Бергамин задержался по меньшей мере на три четверти часа, а это показалось мне слишком долго, и я было собрался уйти один, думая, что он позабыл дорогу. Наконец он вернулся и сообщил, что дамы живут тут же подле церкви, и указал мне их дом; по его словам, он отсутствовал столько времени, потому что повстречал неподалеку одного своего знакомца, который его остановил, а это оказалось весьма кстати, ибо никто кроме него не мог бы сообщить ему желанные сведения; человек этот вел дела разных лиц и в том числе помянутых дам, у коих в ту пору была крупная тяжба; ради нее они недавно приехали в Рим, покинув город Венецию, свою родину и обычное местопребывание; муж Лючинды — так звали мать — тягался с одним римским дворянином, который, отчаявшись выиграть этот крупный процесс, прибег к насилию и приказал предательски убить своего противника; вдова и сиротка явились в суд требовать возмездия и присоединить к гражданскому иску уголовный. Узнав это, я сейчас же осведомился, пользуется ли ходатай достаточным весом у этих дам, чтоб меня представить.
— Об этом неудобно было спросить с первого раза, — отвечал Бергамин. — Как только выяснилось, кто такая Лючинда, я даже незамедлительно прекратил разговор о них и перешел на другую тему, боясь, как бы он не догадался, что я расспрашиваю его с какой-либо целью. Я и так уже рисковал, осведомляясь, кто те особы, которые вошли в угловой домик; надо было создать впечатление, будто это пустое любопытство, а не нарочитое намерение. Мы, итальянцы, народ подозрительный и весьма далеки от ваших французских вольностей; но поскольку синьор Сальвиати (так зовут дельца) любит развлечения не меньше всякого другого, то обещаю вам с течением времени приручить его и узнать все подробнее.
С этими словами Бергамин расстался со мной, ибо должен был обедать у одного вельможи, коему обещал прийти, а на другой день не преминул снова меня навестить. Как оказалось, он опять встретил Сальвиати и даже говорил ему обо мне, убедив его, что хотя я и иностранец, однако благодаря своим достоинствам и положению пользуюсь большим весом у сильных мира сего и могу оказать немалые услуги лицам, ведущим процессы, а так как мне якобы пришлось уже слышать от разных лиц о несчастье, постигшем семью Лючинды, то, проникшись к ней жалостью, я был не прочь ей помочь, и ему следовало поэтому повидаться со мной и рассказать подробно о всех ее делах; на это Сальвиати отвечал, что, будучи сам большим знатоком судебной процедуры, сможет отлично сообщить мне, в каком положении находится тяжба, но что относительно обстоятельств смерти Фабио, мужа Лючинды, и всех предшествующих происшествий мне надлежало поговорить с нею лично, если я согласен взять на себя труд пожаловать к ней.
— На этом мы с ним остановились, — добавил Бергамин, — и я обещал Сальвиати осведомить вас. Вы видите, что все устраивается согласно нашим жела ниям.
Я обнял его с восторгом, ибо был весьма рад возможности проникнуть к Лючинде, после чего Бергамин присовокупил:
— Примите во внимание, к каким хитростям и предосторожностям приходится прибегать в этой стране; я говорил с Сальвиати о Лючинде, так как она стара и стоит вне подозрений, но я не обмолвился ни словом о дочери, словно ее не существовало. Мне только удалось узнать, что ее зовут Эмилией, и то лишь случайно, так как он сам это сказал.
— Пустяки, постараюсь приспособиться к итальянским деликатностям, — отвечал я. — Что же касается моего покровительства, которое вы обещали, то не премину сделать так, чтоб вы не оказались лжецом.
Побыв у меня после этого разговора еще несколько времени, Бергамин ушел в город, обещав привести ко мне Сальвиати, ибо условился с ним о месте, где должен был его встретить; но я не захотел, чтоб он приводил его к нам, так как меня постоянно окружали французские дворяне, приходившие нас навещать. Я уже тогда жил с вами, мой славный Ремон, и незачем лгать: от вас-то я главным образом и. скрывался; вы бы удивились моей возне с этими итальянцами и возымели бы подозрение, а потому пожелали бы узнать, какие у меня могут быть с ними дела; я же не хотел вам открываться, ибо боялся, как бы вы не вздумали мне помешать.
— Ни в коем случае, — отвечал Ремон, — такое предположение равносильно сомнению в моей дружбе.
— Вы, однако, отлично знаете, — продолжал Франсион, — что я в ту пору добивался согласия Наис. Вот почему это могло показаться вам странным.
— И того менее, — возразил Ремон. — Разве вы когда-либо замечали, чтоб я был врагом природы? А поскольку вы еще не обладали своей невестой, то почему бы вам не гоняться за другой? Но если б даже Наис вам уже принадлежала, то вы были бы не первым, кому Амур внушил страсть к другой даме; при той общей жизни, которую мы с вами ведем, это не должно было помешать вам открыть мне свою тайну.
— Словом, вы хотите сказать, — отвечал Франсион, — что поступаете именно так по отношению ко мне и что я знаю все о ваших любовных приключениях и беспутных затеях. Тем не менее есть такие вещи, которые стыд запрещает нам сообщать друзьям, но они не должны обижаться, ибо это ничуть не нарушает дружества и является лишь маленькой и ничего не значащей хитростью. Итак, чтоб покончить со своим приключением, скажу, что я попросил Бергамина подождать меня с Сальвиати в одной церкви, с чем он охотно согласился. Ибо, сказал он, это будет походить на случайную встречу, и я задержу его, не говоря, что вы должны прийти.
Так оно и случилось, и хотя этот человек прикидывался весьма степенным, я, однако, не преминул пригласить их обоих отобедать. Бергамин сломил его упорство, и мы отправились в одно заведение, где можно было столоваться на разные цены. Тут мы окончательно свели знакомство, и Бергамин, заведя речь о Лючинде, открыто заявил, что я в состоянии оказать ей немалую поддержку.
— Вы совершите поистине милосердный поступок, — сказал Сальвиати, — она осталась вдовой, а кроме того, находится в стесненных обстоятельствах и не имеет покровителей. У нее в Риме почти ни одного знакомого, кроме меня, которому пришлось долго прожить в Венеции; но все, что я могу для нее сделать, это вести ее процесс, ибо не располагаю большим влиянием на высшие чины правосудия; мне бы хотелось, чтоб кто-нибудь ее поддержал не только ради благ, которые я ей желаю, но также ради моих интересов и интересов моей семьи: из сочувствия к несчастьям Лючинды я обязался за нее перед некоторыми торговцами и даже ссудил ее деньгами, каковые не смогу выручить, если дела ее не примут благоприятного оборота.
Тогда я сказал ему, что знаком с несколькими весьма влиятельными кардиналами, коих знавал в Париже еще до того, как они достигли своего высокого сана, и что, посетив их здесь, удостоился весьма радушного приема, а потому надеюсь не получить отказа, чего бы я у них ни попросил. Он отвечал мне, что, действительно, такие вельможи нередко бывают более доступными и благосклонными в отношении чужеземцев, нежели своих единоплеменников, ибо не считаются с тем, кого постоянно видят, и надеются распространить свою славу возможно шире, оказывая одолжения лицам, прибывшим издалека. Это утверждение было для меня не слишком лестно, ибо он тем самым как бы говорил, что если я пользуюсь влиянием, то не за личные свои заслуги. Тем не менее я не стал обижаться, ибо исходило оно от человека, незнакомого с придворными учтивостями; но, опасаясь, как бы эти два итальянца не возымели обо мне слишком низкое мнение, я дал понять, что не привык обедать в подобных местах и поступил так только из желания сойтись с ним запросто. Это побудило их к почтению и к изъявлению мне благодарности, а затем Сальвиати сказал, что если я возьму на себя труд посетить Лючинду теперь же, в послеобеденное время, то она будет мне премного обязана, ибо изложит все свое дело, после чего, будучи достаточно осведомлен, я смогу лучше объяснить все тем, с кем буду говорить, и убедить их в справедливости ее жалобы. Я обрадовался такому предложению, надеясь увидать также и прекрасную Эмилию, хотя при всем этом о ней не было оказано ни слова. Бергамин, почитая свое присутствие излишним, покинул нас по собственной воле, и я отправился в сопровождении Сальвиати к дому Лючинды, мне уже не безызвестному; он был невелик, но достаточно удобен для одинокой вдовы, занимавшей его целиком. Сальвиати пользовался в этом семействе таким свободным доступом, словно принадлежал к числу домочадцев, а посему мы прошли прямо в залу, где застали Лючинду вместе с Эмилией. Даже теперь должен вам сказать, что не встречал более красивой девушки. Я глядел только на нее; но не успела она нас увидать, как перешла в соседнюю горницу. Сальвиати сообщил Лючинде, что я тот самый кавалер, о коем он говорил ей поутру, и что надеюсь быть ей весьма полезен. Она приветствовала меня многими учтивейшими комплиментами, ибо была женщиной толковой; к тому же она сохранила в лице некоторую приятность и даже оказалась не такой старой, как могли думать по ее согбенной фигуре те, кто видел ее только под вуалью. Поведав мне про длительную тяжбу, которую ее муж вел против некоего Тостато, присвоившего себе большую часть его имущества, она рассказала мне также о том, как он был убит по дороге из Венеции в Падую людьми, уличенными в преступлении и указавшими перед казнью на Тостато; это побудило ее поехать в Рим, дабы обратиться в суд, и она надеялась, что если только ей удастся заручиться чьим-либо покровительством, чтоб его противопоставить влиянию противной стороны, то она добьется смертного приговора для убийцы, а также возврата себе имущества с возмещением проторей и убытков. Я повторил обещания, данные мною ее ходатаю, но, клянусь вам, мало что понял из ее речей, ибо мысли мои были в таком смятении, что я думал только о прелестях Эмилии и проклинал итальянские обычаи, не позволяющие общаться с приличными девушками. Наконец, на мое счастье, Лючинда заговорила о ней, и это послужило мне некоторым утешением. Она сказала, что не постоит перед большими расходами на ведение процесса, дабы доказать судьям свою щедрость, и что если б даже она проиграла тяжбу, то располагала бы довольным достатком до конца своей жизни, поскольку к тому же была у нее одна только дочь, собиравшаяся вскоре постричься в монастырь и не нуждавшаяся в мирских благах.