Я предпочитаю поступиться своими остротами, нежели своими друзьями, и хотя питаю склонность к сатире, однако же стараюсь облечь ее в столь приятную форму, чтоб даже те, кого я задеваю, не могли на меня обидеться. Но по более зрелому обсуждению своего труда я спрашиваю себя: будут ли в конечном счете оценены мои старания? Я уже подозревал, что бесполезно исправлять порочных людей; не следует ли мне усомниться и в том, доставит ли моя книга им удовольствие? Из всех, кого я знаю, лишь очень немногие обладают достаточно здравым умом, чтоб об этом судить, прочие же только забавляются порицанием вещей, прелесть коих они неспособны понять. Когда предаешь книгу гласности, то следует поставить в книжной лавке швейцарцев, дабы они защищали ее своими алебардами, ибо всегда найдутся бездельники, готовые критиковать всякое печатное слово и желающие, чтоб их почитали знатоками за то, что они говорят: «Это никуда не годится», хотя и не могут привести никаких доводов. Ныне всякий хочет корчить из себя любомудра, несмотря на то, что невежество никогда так не процветало, как в наше время, и не успевает школьник почувствовать себя в безопасности от розг, как, одолев три-четыре французские книжки, он берется писать сам и почитает себя способным превзойти остальных. Все это было бы ничего, если б не унижали ближнего, для того чтоб доставить себе почет, а к тому же не отбрасывали всякую стыдливость и не силились найти недостатки там, где их нет. Если б я лично оказался настолько неудачлив, что допустил бы ошибки против законов сочинительства, то пусть всякий знает, что это нисколько не умалило бы моего самоуважения, ибо я не обладаю столь низкой душонкой, чтоб вкладывать все свои силы в искусство, коим нельзя заниматься, не становясь рабом. Я только изложил в небрежных речах презрение, которое испытываю к порочным людям, и полагаю, что этого довольно.
Но как бы ни изощрялась зависть, а я беру на себя смелость думать, что не совершил ошибок, которые заставили бы меня краснеть. Если бы меня все же вздумали хулить, то потеряли бы время, желая критиковать того, кто является критиком других: стоит ли тупить зубы о напильник? А посему бросьте сие дурное намерение и дозвольте мне вернуться к моему приятному повествованию.
Надобно нам знать, что Франсиону пришлось согласиться на то, чтобы камердинер Ремона облачил его в богатые античные одежды, принесенные им с собой. На вопрос, почему не одевают его во французское платье, ему ответили только, что таков приказ сеньора.
По прошествии некоторого времени дворецкий снова сообщил о безусловном намерении Ремона лишить его жизни, а потому Франсион пришел к заключению, что бургундец прислал ему театральный костюм для того, чтоб он исполнил в трагедии роль какого-нибудь лица, убитого в древности, после чего его действительно отправят к праотцам.
— Мне неизвестно, как именно он намеревается поступить, — продолжал дворецкий, — ибо я лишь с трудом получил те немногие сведения, которые в точности передал вам из христианского сострадания, дабы вы приготовились покинуть сей мир, вообще же, сударь, вы напрасно посмеиваетесь, ибо никогда не были ближе к смерти, нежели теперь.
— Я не имею привычек менять свое настроение, какое бы несчастье со мной ни стряслось, — отвечал Франсион, — и могу вас заверить, что нисколько не страшусь перехода от жизни к смерти, с коим давно уже свыкся, поскольку рано или поздно его придется совершить. Я досадую лишь на то, что меня собираются убить так, как убивают негодяя. Если, с божьего дозволения, король мой узнает об этом злодействе, то не оставит его безнаказанным.
Когда он договорил эти слова, ему надели на шею алмазную цепь, а на голову шляпу со шнуром, усыпанным драгоценнейшими каменьями.
— По-видимому, — заметил он, — здесь намереваются соблюсти обычай древних римлян, которые украшали прекрасными гирляндами жертвы, предназначенные для заклания; вы облачили меня в богатые одежды, чтобы вести на смерть: к чему мне вся эта пышность?
Как только с одеванием было покончено, ему сказали, чтоб он шел туда, куда его отведут. Он выразил свое согласие, собираясь схватить первый пригодный для защиты предмет, какой попадется под руку, дабы оказать сопротивление тем, кто вздумает причинить ему какое-либо зло, ибо вовсе не намеревался принять смерть от убийц, не дав им достаточных доказательств выдающейся своей храбрости.
С этим намерением покинул Франсион горницу, причем лицо его обличало не большее возбуждение, чем если б он шел на пиршество. Не думаю, чтоб Сократ, будучи в таком же положении, намного превзошел его душевной стойкостью. Проходя вместе со своими проводниками по галереям и покоям, Франсион напряг слух, чтоб расслышать песенку, которую распевали где-то неподалеку. Она оказалась его собственного сочинения, и припев ее был таков:
Хоть рок Белизу не обидел
Обильем сладостных красот
И Франсион ее увидел, —
Но все ж боюсь… он не умрет.
Это показалось ему хорошим предзнаменованием, и, почитая смерть свою не такой уж близкой, он задумался над доносившимся до него голосом и пришел к убеждению, что он уже часто его слышал, но только не мог вспомнить, где именно. Наконец перед ним вырастает шут Клеранта, который направляется к нему, мурлыча песенку, и обнимает его с выражением сердечнейшей привязанности и почтения.
— Мой добрый наставник, — воскликнул он, — где это вы были все время? Я уже давно вас ищу; впредь мы будем веселиться вместе.
Франсион весьма подивился, кто бы это мог привести сюда Колине, но не стал смеяться его шутовским выходкам, а велел ему скромно удалиться и сказал, что они побеседуют в другой раз. Дойдя до дверей большой залы, он увидал над ними табличку, обрамленную венком из цветов, и прочел на ней следующие слова, начертанные золотыми литерами:
«Да не переступит сего порога тот, кто не обладает поистине храброй душой, кто не отрекся от пошлых мнений и не предан удовольствиям любви».
Франсион входит, вполне уверенный, что имеет на это право, и застает там четырех дворян и пять дам, сидящих на стульях в одном из углов и неподвижных, как статуи. Наконец одна из женщин внушительным тоном приказывает ему расположиться на принесенном для него табурете.
— Итак, друг мой, — сказала она, — вы обидели Ремона; мы собрались здесь, чтобы вас судить.
— Я хотел бы услышать, — отвечал Франсион, удивленный этой необычной процедурой, — в чем состоит мое преступление.
— Вы притворяетесь, будто ничего не знаете, — возразил ему один из дворян, — а потому с вами вовсе не будут об этом говорить.
Тогда все девять судей принялись совещаться, как бы обдумывая, какое им вынести решение, после чего дама, первой взявшая слово, вернулась на свое место и провозгласила:
— Рассмотрев обиды, которые Франсион, самый неблагородный и вероломный из всех странствующих рыцарей, нанес Ремону, почтившему его искренним дружеством, мы повелеваем: передать Франсиона в руки суровейшей дамы, дабы наказала она его так, как он того заслуживает,
По оглашении этого приговора из соседней боковушки появилась Лорета, которой передали Франсиона в полное ее распоряжение. Удивление его было неописуемо: он не знал, радоваться ли ему или печалиться. Тотчас же выходит Ремон, который, обняв своего гостя, освобождает его душу от недоумения и говорит:
— Вот теперь, любезный друг, я предъявлю вам доказательства искренней своей приязни, угостив вас всеми наслаждениями, какие смог придумать: я послал за вашей Лоретой, дабы ее присутствие доставило вам удовольствие, если вы продолжаете ее любить, а кроме того, пригласил еще пять дам, из коих одна — моя Елена, так что у вас есть, кого выбрать. Эти четверо дворян — отменнейшие кавалеры нашего края и вполне достойны вашего общества. Один из них, сеньор Дорини, итальянец, о коем я вам уже говорил, а остальных вы сами ближе узнаете. Нам следует всем вместе устроить знатное пиршество. Проявленная мною ненависть служила лишь для того, чтоб плоды дружбы, которую я к вам питаю, показались вам теперь более сладостными. Я был весьма высокого мнения о стойкости вашей души и знал наверняка, что сообщение об угрожающей вам смерти не отразится на вашем здоровье. Кроме того, я был вынужден так поступить, ибо хотел уклониться от встречи с вами и продержать вас еще немного в постели, намереваясь с большим удобством подготовить без вашего ведома все необходимое, чтоб вы могли провести некоторое время наиприятнейшим образом.
На это Франсион отвечал, что, несмотря на полученные км донесения, не верил в дурные намерения Ремона, после чего они обменялись еще несколькими комплиментами, заверяя друг друга в вечной дружбе, Вот что произошло между Ремоном и Франсионом, и действительно, бургундец был прав, обещая устроить потрясающее пиршество, ибо мир не знал подобной затеи, и их вакханалия превзошла даже его собственные ожидания. Вот почему, о девочки и мальчики, сохранившие еще остатки девственной стыдливости, предостерегаю вас своевременно: остановитесь здесь или перешагните через сию главу, в коей повествуется о вещах, непривычных для вашего слуха. Мне скажут, что надлежало их опустить; но да будет вам ведомо: без этого повесть была бы несовершенной, ибо такие сатирические книги, как эта, подобны телам людей, которые становятся мишенью злобы и насмешек, когда их холостят. Я уже заявлял, что, взявшись бичевать всевозможные пороки людей и потешаться над их дурачествами, должен был представить многие факты во всей наготе, дабы их смехотворность вытекала из них самих. Впрочем, здесь не встретится никаких таких непристойностей, каких не позволяли бы себе светские люди в гораздо большей мере. Вот почему мы будем продолжать наудачу и полагаем, что делается все это без какого-либо дурного намерения, а лишь для того, чтоб провести весело несколько часов.
А посему скажем, что Франсион перестал удивляться своему облачению, ибо Ремон и прочие дворяне были наряжены почти таким же образом. Даже дам, одетых запросто и по-будничному, отвели в горницу, где для них были уготовлены античные одежды, ибо ничто так не красит женщин и не придает им такой величественности, как это платье. Тем временем Агата пришла приветствовать Франсиона и рассказала ему, как она ездила в замок Валентина и уговорила его отпустить с ней племянницу в паломничество к некоей святыне, находящейся в десяти милях оттуда, и как благодаря этой уловке она привезла Лорету к Ремону согласно заговору, составленному ими на постоялом дворе.
Тут Агате сказали, чтоб и она шла переодеваться вместе с другими, а так как ей смертельно хотелось хотя бы еще раз в жизни выглядеть авантажной, то она весьма этому обрадовалась и рассталась с Франсионом. Вскоре она вернулась, сияя от радости, и объявила мужчинам, чтоб они незамедлительно следовали за ней, ибо она покажет им нечто интересное. Одна из дам покинула горницу, где находились остальные, и перешла в другую, расположенную по фасаду дабы без помехи заняться самой своим туалетом. Она была в одной сорочке, каковую сняла, чтоб вытряхнуть блох, и принялась оттирать ляжки от грязи и стричь ногти на ногах. Агата внезапно раскрыла дверь, от которой у нее был ключ, и бедняжка, услыхав голоса подошедших мужчин, стала искать, чем бы ей прикрыть наготу; но старуха забрала всю ее одежду. Она сидела на постели, на которой не было ни балдахина, ни полога, а лежал один только соломенный тюфяк да подушка, каковую сия особа догадалась схватить и напялить на голову для защиты от любопытных глаз, так что ее нельзя было узнать. Находясь в алькове, она уцепилась за одну из колонн у изголовья постели, и можно было видеть ее только сзади. Все расхохотались при лицезрении сего прекрасного предмета и спросили у Агаты, как зовут даму. Но Агата отвечала, что этого не скажет, поскольку та сумела так ловко спрятаться.
— Все же, — возразил Ремон, — она прячется, как некоторые птицы, которые, сунув куда-нибудь голову, думают, что их тельце никому не видно.
— Нет, — возразил Дорини, — она не походит на этих птиц, ибо их нетрудно узнать по оперению, которого не скроешь, тогда как никто из нас не может догадаться, кто эта дама, если прежде не видал ее голой.
Тут Франсион подошел к ней и, потрогав ее повсюду, поцеловал в спину, насупротив пупа, а затем потянул ее изо всех сил, дабы перестала она держаться и ее можно было бы повернуть лицом. Но она уцепилась так крепко, что все его усилия пропали втуне, а так как выставляла она напоказ в этом своем положении два толстых и ядреных полушария, то нашелся какой-то дворянин, который воскликнул: — Тьфу, господа, что это такое?
Но Ремон, услыхавший такие слова, тотчас же ему возразил:
— Как? Вы питаете отвращение к одной из любезнейших частей нашего тела? Что в ней такого безобразного, по вашему мнению, чтоб не следовало показывать ее всенародно? Ведь это же только оконечности ляжек, соединенные вместе; мне так же приятно смотреть на них, как и на всякую другую часть тела; только чернь видит в них нечто неподобающее, но она очутилась бы в большом затруднении, если б ее заставили объяснить, почему; сошлюсь на Шарона [181], он говорит об этом в своей книге «Мудрость». Право, вы большой привереда; пусть всякий почтит это место, и вы пойдете первым. Скандальная хроника повествует, что Ремон, сказав три слова, вздумал их осуществить и что Франсион, коему пришлись они по вкусу, произнес торжественную речь в честь сих прелестных полушарий, а это побудило остальных мужчин приложиться к ним по очереди, причем Дорини, оказавшийся последним, ощутил некий южный ветер, щелкнувший его в нос. Не стану распространяться относительно всех этих подробностей, которые могут не всякому понравиться, и не буду также вас уверять, что все слышанное мною несколько времени тому назад действительно произошло, а именно, будто Ремон, желая превзойти тех распутников, которые щегольства ради пьют в кабаках из стоптанного башмака, куда кладут сыр, свечное сало и другие благородные ингредиенты, приказал принести вина и, полив им сие прекрасное, совершенно обнаженное тело вдоль позвоночника, приказал гостям пить его на краю ложбинки, как из родника. Отстранимся от сей забавы, почитающейся весьма непристойной, и представим себе только, дабы не умалить доброй славы храбрых сих кавалеров, что не поскупились они на веселые шуточки по поводу этих миловидных полушарий и что один назвал их принцессами и королевами всех прочих ягодиц, а другой пожелал, чтоб суждено им было всегда сидеть только на мягких подушках, а не на крапиве. Своею скромностью мы избегнем негодования щепетильных душ, а кроме того, не думаем, чтоб все рассказанные здесь веселости могли бы кого-либо оскорбить, ибо большая часть нашего повествования написана с целью посмешить, а посему позволительно привести несколько потешных происшествий, случившихся с лицами, ведущими дурную жизнь, тем более что нет ничего предосудительного в том, чтоб позабавиться на их счет. К тому же все эти распутства действительно имели место, и я передаю их как таковые, а посему меня не станут порицать за обнародование упомянутых приключений; ибо сторонники серьезного стиля, особливо вознамерившиеся их осудить, рассказывают точно такие же, и я твердо убежден, что не помещаю здесь никаких рассуждений, более способных вызвать к ним любовь, нежели ненависть, а кроме того, могу вас заверить, что не одобряю поступков, противных добродетели. Вот почему надлежит без всякого страха довести до конца наше повествование.
А посему скажем, что, проведя отлично время с означенной особой, не пожелавшей себя обнаружить, наши затейники вздумали отправиться в другую горницу, где находились прочие женщины; но те не открыли дверей. По этой причине им не удалось их увидать и установить, которая из дам уединилась. Ничего не добившись, вернулись они обратно. Франсион же, вспомнив о Колине, опросил у Ремона, какими судьбами тот попал в замок.
— Ваши люди привели мне его из той деревни, где вы их оставили и куда я посылал за ними, — отвечал Ремон.
— Но я уехал из Парижа без него, — заметил тот.
Тут Франсионовы слуги явились приветствовать своего господина и рассказали, что безумец Колине, лишившись его общества, каковое ценил больше, нежели Клерантово, ухитрился разузнать дорогу, по которой Франсион отправился из Парижа, и, следуя за ним короткими перегонами, добрался до деревни, где они находились.
— Расскажу вам про шутку, которую Колине выкинул сегодня утром, — сказал тогда Ремон. — Увидав Елену, выходившую из кареты, он отправился в этот зал и принялся расхаживать взад и вперед с такой величавостью, словно был здесь важной персоной, а когда Елена вошла, то он прикоснулся к краю своей шляпы и обратился к ней: «Здравствуйте, здравствуйте, сударыня, что вам угодно?» Она скромно отвечала, что приехала ко мне, и, вняв его просьбе, уселась на стул рядом с ним. Разговор их вертелся вокруг обыденных предметов, причем Колине показал, что не лишен рассудительности; он осведомился, откуда она приехала, из какого она края, замужем ли и сколько дом ее приносит дохода, и расспрашивал ее так степенно, что Елена, видя на нем прекрасное платье, приняла его за знатного вельможу и, хотя она обычно держит себя весьма непринужденно, не посмела даже поднять на него глаз. Но он не смог долго оставаться в границах пристойности и здравого смысла; ему пришлось показать свою настоящую натуру. «Вы, значит, приехали повидаться с Ремоном? — сказал он. — Весьма этому рад, ибо он лучший из моих кузенов; как только я прибыл сюда вчера вечером, он угостил меня ужином и велел подать такой суп с зеленым горохом, какого я в жизни своей не едал». — «Иисусе! — воскликнула Елена, — вы, сударь, необычайно великодушны, если любите своих родственников только за то, что они кормят вас супом». — «Поговорим о другом, сударыня, — отвечал Колине. — Любите ли вы затылком наволочки стирать? Ибо, честное слово принца, с вами это случится. Мы иногда занимаемся чадорождением и продлением своего рода, хотя по лицу нас можно принять за Катона-старшего [182]». — «Ах, как вы неучтивы! — сказала она, — никогда бы этого не подумала». — «Как? Вы заставляете себя просить? Нашли перед кем кобениться», — заявил Колине. После этого он попытался ее схватить, дабы исполнить свое намерение, а она принялась так громко кричать, что я был вынужден спуститься вниз и прийти к ней на помощь. Она спросила меня, послал ли я за ней для того, чтоб ее третировали как последнюю распутницу, но я успокоил ее, объяснив, что за персона сьер Колине. Однако не тревожьтесь, любезный Франсион: ни она, ни все ее подруги не откажут нам в ласках, как вы в этом сейчас убедитесь; если обращаться с ними учтиво, то они всегда проявляют большую покладистость; предоставьте это дело мне, я намерен стократно возместить вам деньги, которые некогда у вас взял.
Поблагодарив Ремона за куртуазность, Франсион принялся беседовать о Колине и сказал, что ставит его гораздо выше всех тех многочисленных личностей, которые пыжатся, почитая себя мудрецами, а на самом деле худшие безумцы, чем он.
— То, что обычно принимают за величайшую мудрость на свете, — продолжал Франсион, — есть не что иное, как глупость, заблуждение и отсутствие здравого смысла; я докажу это, когда понадобится. Даже мы, почитающие, что целесообразно использовали время, посвященное любви, пиршествам и маскарадам, бываем в конце концов обмануты и оказываемся безумцами. Нас будут мучить болезни, и дряхлость членов наступит прежде, чем нам стукнет пятьдесят лет.
— Оставим, прошу вас, эту тему, — заявил Ремон, — я не в настроении слушать проповеди; не знаю, в настроении ли вы их читать.
С этими словами он направился навстречу целой толпе достойных персон, прибывших из окрестных городов и селений и приглашенных им к обеденному столу; в том числе было и несколько красивых женщин поскромнее тех, которые уже прибыли раньше и теперь вышли в залу в полном туалете. Франсион спросил у этих дам, которая из них показала им свои полушария, и стал смотреть, не покраснеет ли какая-нибудь, дабы ее узнать; но не нашлось ни одной, которая оказалась бы стыдливее других, ни такой, которая бы ему ответила, ибо виновница кутерьмы попросила своих подруг ее не выдавать, так что загадка все еще продолжала оставаться для него неразгаданной.
Вскоре после того принялись убирать к обеду длинный стол, каковой быстро уставили столькими разнообразными яствами, словно собрали всех животных на земле, чтобы съесть их в один день. Как только гости заморили червячка, Ремон сказал им, что надлежит соблюдать законы, вывешенные над дверью, сиречь отогнать от себя всякий стыд и предаться такому распутству, какого еще мир не видал. Закрыли все оконные ставни и зажгли свечи, ибо при свете дня пирующие не получили бы такого удовольствия от этих развлечений. Всякий с бокалом в руке спел песенку и намолол такого вздора, что для его описания потребовался бы отдельный том. Женщины, откинув стыдливость, рассказывали самые смелые побасенки, какие подвернулись им на язык.
Один дворянин заявил по какому-то поводу, что хочет поведать наикомичнейшее приключение, и начал так:
— Был у нас на деревне священник, который с такой же охотой проводил время в обществе одной тамошней молодки, как и своего требника.
— Прошу вас, государь мой, не продолжать далее, — сказал Ремон, — не надо говорить об этих людях: когда они грешат, то дело епископа осуждать их, а не наше. Если вы будете злословить на их счет, то вас отлучат от церкви и включат в число тех современных вольнодумцев, на коих уже столько раз обрушивались. Не дерзайте возвращаться к этой теме.
Дворянин умолк, и все общество нашло запрещение затрагивать священников вполне резонным, поскольку о них уже столько говорено, что нельзя сказать больше, чем было сказано, а посему положили даже не думать об их существовании; к тому же найдется для порицания достаточно других сословий, от коих исходит современное распутство. При возникновении ересей всякий почитал себя вправе разглагольствовать о духовенстве: ни одна побасенка не казалась смешной, если в ней не говорилось о священнике. Эразм, Рабле, королева Наваррская, Маро и еще несколько других находили удовольствие в подобных насмешках, а до них занимались тем же некоторые итальянцы. Однако надобно признать, что все это не в силах совратить добрую душу со стези благочестия, и, хотя бы мы убедились в необычайной порочности духовных пастырей, это еще не доказывало бы неправоты нашей религии; ведь и Боккаччо, обладавший умом здравым и блестящим, обиняком оправдывает в одной своей новелле все прочие новеллы [183], повествующие о духовенстве, что, быть может, заметили лишь немногие. Так, он рассказывает про некоего еврея, который, насмотревшись в Риме на дурную жизнь священников и монахов, не преминул стать христианином, заявив, что, по-видимому, наша религия самая лучшая и что господь, должно быть, к ней особливо благоволит, раз она продолжает существовать и каждодневно укрепляться, несмотря на весь этот разврат. Ремон принимал во внимание все эти доводы, но, кроме того, указал на склонность слабых душ верить во всякие утверждения, не углубляясь в их суть, а также на то, что во избежание соблазна всегда лучше воздержаться от дурных отзывов о служителях культа. Я постоянно держался того же мнения, и всякий заметит, что я в сем повествовании ни в какой мере не задеваю священников. Исчерпав таким образом эту тему, общество перешло к другим.
Некий вельможа, сидевший подле Франсиона, сказал ему шепотом, указывая на Агату, которая поместилась на конце стола:
— Не знаете ли вы, государь мой, для чего Ремон пригласил эту старуху, которая походит на антикварный экспонат из кунсткамеры? Он хочет, чтоб мы предавались всем видам сластолюбия, и в то же время скорее отвращает нас от любви, нежели привлекает к ней, показывая нам это отвратительное тело, внушающее один только ужас. Конечно, тут присутствуют также наипрекраснейшие дамы, безусловно, способные доставить нам наслаждение в полной мере, но ему незачем было примешивать к ним эту Кумскую Сивиллу [184].
— Знайте же, — отвечал Франсион, — что наш приятель слишком умный человек, чтоб предпринимать что-либо бессмысленное; по его мнению, это зрелище должно приохотить нас ко всем земным радостям. Как вам, вероятно, известно, в стародавние времена египтяне клали на пиршественный стол человеческий скелет, дабы мысль о том, что они могут умереть завтра, побуждала их использовать жизнь сколь можно лучше. Этим зрелищем Ремон хочет деликатно предварить нас о том же, а равно и наших прекрасных дам, дабы они не обуздывали своих желаний, пока не достигнут возраста, влекущего за собой одни только невзгоды.
— Не знаю, какой именно скелет показывает нам здесь Ремон, — возразил вельможа, — но, как вы видите, она ест и пьет за четверых живых. Если прочие мертвецы обладают такой же прожорливостью, то Плутону [185] трудненько их прокормить.
— Вот почему, — сказал Франсион, — многие люди очень не хотят умирать: они боятся отправиться в обитель, где царит голод.
За столом говорили еще и о разных других вещах, а когда все встали, то Франсион, коему все еще не удалось побеседовать с Лоретой, постарался к ней подойти и поведать ей о том, как он, к превеликой своей досаде, был вынужден упустить благоприятный случай, который она ему предоставила. Дабы отклонить его от расспросов о причинах, воспрепятствовавших осуществлению их намерений, Лорета переменила разговор, обещав вознаградить Франсиона за потерянное время и за пережитые им превратности Фортуны, чем он остался весьма доволен.
Тут Ремон, прервав их беседу, отвел его в сторону и спросил, ощущает ли он величайшее блаженство от присутствия возлюбленной.
— Не стану ничего скрывать от вас, — отвечал Франсион, — я испытываю больше желаний, чем есть песчинок на дне морском; вот почему я очень боюсь, что у меня никогда не будет покоя. Я крепко люблю Лорету и страстно жажду насладиться ею, но в такой же мере меня прельщает множество других женщин, коих я обожаю не меньше ее. Прекрасная Диана, безупречная Флора, привлекательная Белиза, милая Жантина, несравненная Марфиза и много-много других постоянно всплывают в моем воображении со всеми чарами, им присущими, а быть может, вовсе и не присущими.
— Если б, однако, вас заперли в одной горнице со всеми этими дамами, — сказал Ремон, — то, может статься, вы смогли бы удовольствовать всего-навсего одну из них.
— Согласен с вами, — отвечал Франсион, — однако мне хотелось бы насладиться ими по очереди, сегодня одной, завтра другой. Но, буде они не удовлетворятся моими усилиями, то пусть поищут, если угодно, кого-нибудь другого, кто утолит их аппетит.
Агата, стоявшая позади них, услышала этот разговор и, прервав Франсиона, сказала:
— Ах, дитя мое, каким славным и похвальным нравом вы обладаете! Вижу, что если б все походили на вас, то брака бы вовсе не существовало и никто не соблюдал бы его законов.
— Вы правы, — отвечал Франсион, — действительно, большинство человеческих страданий происходит от несносных уз брака и правил чести, этого тирана наших желаний. Если мы берем красивую жену, то ее ласкает всякий, причем у нас нет никакой возможности этому воспрепятствовать: народ, весьма склонный к подозрительности и готовый придраться к любому внешнему поводу, ославит вас рогоносцем и осыплет оскорблениями, хотя бы ваша супруга была образцом добродетели, ибо, увидав ее беседующей с кем-либо на улице, он обвинит ее в том, что она позволяет себе дома гораздо худшие вольности. Если во избежание этого зла вы женитесь на безобразной женщине, то, надеясь обойти одну пропасть, попадете в другую, еще более опасную: вы не получаете ни блага, ни радости и приходите в отчаяние, так как за столом и в кровати вам служит подругой фурия. Было бы лучше, если б все были свободны: мы бы соединялись без всяких обязательств с тем, кто был бы нам больше по сердцу, а пресытившись, пользовались бы правом расходиться. Если бы женщина, отдавшись вам, тем не менее осквернила свое тело с кем-нибудь другим, то, узнав об этом, вы бы нисколько не обиделись, ибо химера чести не преследовала бы вашей души и вам не было бы запрещено ласкать чужих подружек. На свете существовали бы одни только незаконнорожденные, и, следовательно, на них смотрели бы как на вполне приличных людей. Внебрачные дети всегда чем-нибудь возвышаются над посредственностью. Все герои древности были таковыми: Геркулес, Тезей, Ромул, Александр и многие другие. Вы возразите, что если б женщины стали у нас общими, как в республике Платона, то было бы неизвестно, какому мужчине приписать рождающихся детей. Но какая в том беда? Вот Лорета не знает ни отца, ни матери и не тщится наводить о них справки: может ли это причинить ей какие-либо неприятности, если только сюда не примешается чье-либо глупое любопытство? Но такое любопытство не имело бы места, ибо его сочли бы тщетным; а только безумцы желают невозможного. Это привело бы к великому благу, так как мы принуждены были бы уничтожить превосходство и знатность: люди стали бы равными, а земные плоды — общим достоянием. Тогда уважали бы одни только естественные законы, и мы жили бы как во времена золотого века. Можно еще многое сказать по сему поводу, но я оставлю это до другого раза. После того как Франсион кончил свою речь, сказанную им, быть может, в шутку, а быть может, и всерьез, Ремон и Агата заявили ему, что он должен на сей раз удовольствоваться одной только Лоретой. Он выразил согласие, а в этом месте их беседы в залу вошли скрипачи, которые принялись играть всевозможные танцы. В замок прибыли все красивейшие женщины окрестных городов и деревень, а с ними также много девушек, исполненных всяких совершенств, и мужчин, слывших отменными танцорами. Ритмы, па и движения курант, сарабанд [186] и вольтов [187] разжигали сластолюбивые вожделения всех и всякого. Повсюду только и видны были целующиеся да обнимающиеся.