Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Правдивое комическое жизнеописание Франсиона

ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Сорель Шарль / Правдивое комическое жизнеописание Франсиона - Чтение (стр. 11)
Автор: Сорель Шарль
Жанр: Европейская старинная литература

 

 


Сказав это, он удалился вместе со слепцом, с которым как-то рассчитался из денег, принадлежавших нашему учителю.

После их ухода Гортензиус спросил меня, куда пошла Фремонда со своими подружками. Я убедил его, что, увидав начальника, входившего в наше помещение, она побоялась, как бы он ее не заметил, и попросила меня отпереть ей дверь с черного хода, через которую удалилась и остальная компания. Затем он осведомился о своей сутане, и я ответил ему, что исполнитель роли принципала забрал ее с собой и обещался продать завтра с тем, чтоб на вырученные деньги угостить завтраком всю ватагу,

— О Юпитер-Гостеприимец! — воскликнул он, — будь свидетелем, как я всегда почитал твое божество! Не я ли щедро трактовал своих гостей? А между тем они меня обокрали. Отомсти за меня.

Раздосадованный этим происшествием, отправился он спать, а на следующий день поутру навестили его все наставники нашего училища, желавшие проведать, вернулся ли к нему здравый смысл, который, по словам начальника, от него сбежал. Гортензиус успел протрезвиться за ночь, так что они застали его в том умонастроении, в коем он обычно пребывал. Тем не менее они не преминули подтрунить над его музыкой. После обеда он поручил мне наведаться к Фремонде и упросить ее, чтоб она распорядилась отослать ему сутану. В ответ на это Фремонда надумала написать письмо, где сообщала, что весьма польщена его любовью, в каковой теперь убедилась, но что ей не нравится его ремесло, ибо хотя отец ее всего-навсего адвокат, однако принадлежит к весьма благородному роду, и что она желает выйти замуж за человека, которого облагораживала бы по крайней мере доблесть и который занимался бы ратным делом, а что посему сутана ему возвращена не будет и что взамен ее он должен впредь носить шпагу, если хочет добиться у своей дамы того, к чему выказывал такое стремление.

Прочитав это послание, носившее как бы характер окончательного приговора, он ответил на него также письмом. В нем он заверял, что всегда питал намеренье сделаться адвокатом (ибо Фремонде, как он полагал, должен был быть приятен человек, занимающийся ремеслом ее отца), что она поступает дурно, презирая сочинителей, коих скорее надлежит признать благородными, нежели ратных людей, но что он тем не менее готов стать воином, раз таково ее желание, и что занятие, коему он себя до сих пор посвящал, нисколько не умаляет благородства его предков, каковое он берется доказать. Все это было пересыпано сентенциями, пословицами, примерами и авторитетными изречениями и в совокупности составляло самую варварскую мешанину, в каковой было так трудно разобраться, что адвокат вкупе с четырьмя весьма учеными приятелями потратили на это занятие все послеобеденное время, да и то догадывались они о смысле скорее по наитию.

Гортензиус влюбился еще пуще, чем прежде, и надо сказать, что предмет его страсти вполне того заслуживал. Он решился выполнить обещание, данное Фремонде, и, зная, что, внезапно опоясав чресла шпагой, немало удивит всех своих знакомцев, задумал приучить их к тому мало-помалу. Того ради обулся он однажды под всадника и, прогуливаясь по городу, говорил всем повстречавшимся друзьям, что намерен завтра отъехать к себе на родину, в Нормандию, после чего распустил слух об этом и у нас в школе. Однако отбыл он только спустя четыре дня и оставил взамен себя младшего наставника, коему поручил опекать нас в свое отсутствие.

Вернувшись, поселился он не в школе, а где-то на стороне и уже не расставался более ни со шпагой, ни с сапогами, приказав также окарнать свой длинный плащ и превратить сутану в камзол с вырезом для рубахи; при этом он стал постоянно носить кружевные воротники и ничем уже, кроме речей, не походил на школьного педанта.

В таком виде повстречал он Фремонду, а та объявила ему, что весьма им пленилась, но что до тех пор не будет окончательно довольна, пока не увидит доказательств древности его рода, каковые он похвалялся ей доставить. Припертый к стене, стал он усердно изыскивать средства, дабы оправдать эту несусветную ложь, и, проведав про приезд в Париж некоего славного старца, своего односельчанина, разыскал его и попросил засвидетельствовать, что тот знавал его отца, всегда слывшего в округе дворянином [99]. Старец, человек вполне добропорядочный, заявил ему, что, готовясь вскоре отдать господу богу отчет в своих поступках, не посмеет утверждать такую неправду и не польстится ни на какие награды и посулы, ибо мирские блага ему почти уже не нужны. Гортензиус возразил, что на все вопросы, какие могут задать старцу, он заранее составит ловкие ответы и что хотя таковые будут содержать одну только чистейшую правду, однако же не преминут подтвердить все нужные ему обстоятельства. Тогда старик сказал, что если это ему удастся, то Гортензиус встретит в его лице человека, готового всячески ему услужить.

— Итак, — заявил наш наставник, — отец мой был таким же дворянином, как и ты, а утверждая, что он из благородных, ты не соврешь, ибо вы оба не были низменными душами. Объясню тебе, почему: если бы каждому из вас пожаловали сто тысяч ливров дохода, то не стали бы вы заниматься ремеслами, к коим принудила вас бедность, и жили бы, ничего не делая, а жить, ничего не делая, — значит жить по-дворянски. Ваша добрая воля должна быть приравнена к фактическому поступку, и таким образом, отвечая по этому первому пункту, вы не совершите и четвертой доли самого что ни на есть дрянненького и недоношенного грешка. Если же вас спросят относительно второго пункта, то есть воевал ли мой отец за короля, то можете это подтвердить, ибо, право, мне помнится, будто в свои молодые годы он дезертировал во время какой-то смуты во Франции и поступил в холуи к одному рядовому из дворян, зачисленному в пехоту. Но поскольку отец служил человеку, который служил королю, то никто не посмеет вспаривать, что он как бы и сам состоял на службе у его величества. Более того, не его вина, если он не стал капитаном или даже генералиссимусом, и незачем осуждать людей, не достигших сих высоких чинов, оттого только, что им не благоприятствовала Фортуна.

Побуждаемый сими убедительными доводами, сельчанин согласился выступить свидетелем в деле Гортензиуса. В первый же раз, как классный наставник повстречал Фремонду, она назвала ему день, в который намеревалась быть в некоем доме, где он сможет сказать ей все, что ему вздумается. Он отправился туда в назначенный час вместе с сельчанином, прихватив с собой нашего дядьку и наказав последнему неотступно держаться позади него и всякий раз, как он начнет перечислять перед кем-нибудь свои достатки, смело вмешиваться в разговор и все преувеличивать, дабы Гортензиуса сочли за безусловно зажиточного, а кроме того, скромного и нечванливого человека, у коего прикоплено даже больше, нежели он говорит.

Хозяйкой того дома, куда отправилась Фремонда, была одна из тех горожанок, что сопровождали ее в школу. Туда явился и двоюродный братец Фремонды, с коим, по ее словам, желала она держать совет относительно сватовства Гортензиуса, прежде нежели отец об этом узнает. Кроме того, было там еще два добрых молодца, весьма подходящих для такого совещания. Согласно своему обыкновению, наш педагог принялся перво-наперво занимать свою даму любовными разговорами, но, заметив, что она понуждает его исполнить обещание и, кроме того, желает узнать, достаточно ли он богат, чтоб содержать ее на равной ноге с дворянками, стал нагло и громогласно похваляться своими достатками.

— Государь мой, — сказал он, обращаясь преимущественно к двоюродному брату, вмешавшемуся в их беседу, — дабы вы не почли меня за какого-нибудь голодранца, знайте, что я приобрел у себя на родине дом стоимостью в две тысячи ефимков.

Дядька, стоявший позади, немедленно же гаркнул согласно его наущению:

— Помилуйте, сударь, он стоит не менее четырех.

— Как вы смеете поправлять своего господина? — вскричал Гортензиус, оборачиваясь к нему. — Если б я даже соврал, вы должны считать это за правду. Кроме того, — продолжал он, — я поместил три тысячи ливров из шести с половиной в безусловно верные руки.

— Не три, а шесть тысяч, — сейчас же вмешался дядька, — я видел копию вашего контракта.

— Замолчишь ли ты, негодяй, сколько раз тебе надо повторять? — накинулся на него Гортензиус.

— А как же, сударь, мне вам не напомнить, коли вы забыли? — ответствовал дядька.

Тогда хозяйка дома сказала Гортензиусу, что ходят слухи, будто он страдает некоторыми болезнями, и что если это так, то она не советует Фремонде выходить за него замуж.

— Вам наклепали на меня какие-нибудь зложелатели, — возразил Гортензиус. — Здесь присутствует особа, перед которой я не позволил бы себе соврать, все равно как перед божеством: а посему клянусь вам, что нет у меня никаких язв на теле, кроме фонтанели [100] на левой ноге.

Дядька, полагавший, что и тут надлежит преувеличить, воскликнул:

— Как, сударь, у вас есть еще вторая на правой ноге!

Тогда Гортензиус встал со стула, дабы побить своего служителя и наказать за нескромность, но тот, сочтя его гнев таким же притворным, решил продолжить свое дело при первой же оказии.

— Государь мой, — сказала тогда Фремонда Гортензиусу, — насколько мы могли усмотреть из слов ваших, а также вашего служителя, вы обладаете состоянием в восемнадцать тысяч ливров, но, с другой стороны, до нас дошло от лиц, вполне достойных доверия, что вы задолжали по крайней мере десять тысяч частью для покупки дома, частью для удовлетворения других надобностей.

— Те, кто вас осведомил, сказали вам неправду, — возразил Гортензиус.

— Простите, — продолжала Фремонда, — но если вам угодно, чтобы мы почли вас за человека чистосердечного, то не отрицайте того, что нам доподлинно известно.

Тогда учитель, не желая противоречить своей возлюбленной и полагая достаточным прослыть в ее глазах за владельца восьми тысяч франков, сказал ей:

— Раз вы хотите, чтоб я вам уступил, то признаюсь, что задолжал десять тысяч ливров.

— Какие там десять, целых двадцать! — вставил дядька.

— Черт подери! — воскликнул Гортензиус, вскакивая. — Ты превышаешь свои полномочия. Неужели тебе неизвестно, — шепнул он ему на ухо, — что долг не имущество? Ведь я приказывал раздувать только мои достатки.

Сию речь сопроводил он четырьмя или пятью ударами кулака, за коими, вероятно, последовало бы продолжение, если бы присутствующие не умерили его гнева. Когда он снова уселся, Фремонда заявила ему:

— Я вижу, что вы бедняк, хотя и корчите из себя бог весть какого богача; у вас есть восемнадцать тысяч ливров, а долгу двадцать: совершенно ясно, что вы хотите жениться только для того, чтобы погасить свой долг из жениных денег.

По правде говоря, у него действительно было три тысячи ефимков, каковые он наскреб, урезывая наши порции и исполняя обязанности надзирателя в некоторых классах, а также с помощью кое-каких мелких личных махинаций; но ему так и не удалось убедить в этом Фремонду и ее подружку, которые продолжали придерживаться мнения, внушенного им дядькой. Все же Фремонда заявила, что если он действительно окажется такого знатного происхождения, каким похвалялся, то она не обратит внимания на его бедность.

— Сударыня, — возразил он, — я привел с собой свидетеля.

Затем, призвав сельчанина, он продолжал:

— Вот честный человек, на которого я ссылаюсь.

— Итак, друг мой, — обратился двоюродный брат к сельчанину, — речь идет о том, был ли отец господина Гортензиуса дворянином. Что вы нам на это скажете?

— Я знаю наверняка, что он им был, — отвечал сельчанин.

— А его дед? — продолжал стряпчий.

— Дед его был таким же дворянином, как отец, — подтвердил старик.

— Есть ли у вас грамоты? — спросил стряпчий, обращаясь к Гортензиусу.

— Нет, — ответствовал тот, — ибо когда наш род прославился своей доблестью, еще не требовалось никаких королевских грамот: геройские подвиги, непрестанно совершаемые моими предками у всех на глазах, понуждали даже невольно признать их благородную кровь; но если б у них даже водились в то время дворянские патенты, то теперь бы они уже сгнили или были изглоданы крысами.

— Пусть так, — согласился адвокат. — Но вы, любезный, — отнесся он к сельчанину, — скажите нам, бывал ли он при жизни своей на войне?

— Будьте уверены, — отвечал тот.

— А вернувшись домой, — продолжал адвокат, — носил ли он всегда шпагу в знак своего звания?

Тут сельчанин стал в тупик, ибо Гортензиус не обучил его, как отвечать на такой вопрос, не впадая в ложь. Но, вспомнив наконец об обыкновении сего славного покойника носить за поясом нож, заявил, что не видал его без какого-нибудь железного орудия.

— Мало ли какие бывают орудия! — сказал стряпчий. — Может быть, это была лопата.

— Нет, сударь, это был клинок, — возразил старик, не желая назвать ни ножа, ни шпаги.

— Жил ли он, как подобает человеку его звания? — спросил стряпчий. — Сколько у него было собак?

— Всего одна, — объявил сельчанин

— А какой породы?

— Большой дворовый пес, — ляпнул тот.

— Значит, он не ходил на охоту? — осведомился вопрошавший.

— Я раз видел, как он охотился на волка, пожравшего его баранов, и, дабы показать свою храбрость, убил его камнем, брошенным с помощью пастушечьего посоха [101].

— Это прелестно, — расхохотался адвокат, — значит, он пользовался посохом вместо пищали, хотя и был на войне. А для каких надобностей служил ему пес?

— Пес сторожил стадо, пока сам он, отойдя несколько в сторону, стругал из некоего дерева маленькие крестики и фигурки, как во избежание праздности, так и для того, чтоб заработать на жизнь.

Тут раздался легкий смешок, но присутствующие не дали ему разрастись ввиду присутствия Гортензиуса, с коим намеревались обращаться уважительно, дабы продлить забаву.

— Итак, друг мой, — не отставал от старца адвокат, — мы узнаем из ваших речей, что родитель господина Гортензиуса пас баранов и был вынужден зарабатывать на жизнь собственным трудом. Однако, — присовокупил он с усмешкой, — это вовсе не служит к стыду господина Гортензиуса, ибо, как человек глубоко начитанный, он отлично знает, что даже монархи некогда были пастухами, да и теперь еще невинность и спокойствие сего ремесла находятся в большой чести.

Поскольку Гортензиус не мог уже исправить оплошности сельчанина, он удовольствовался заявлением, что хотя отец его и пас баранье стадо, однако же достоин всяческого почтения, ибо после тревог войны никакое другое занятие не позволило бы ему полнее вкушать сладости мира. Но Фремонда, скривив рот на два вершка, сказала ему, чтоб он искал себе невесту в другом месте, что ей не нужен жених, отец коего был столь подлого звания, и что она наживет себе от этого один только стыд, ибо, вероятно, и сам Гортензиус в молодости командовал таким же свинячьим полкам и чего доброго вздумает и с ней разговаривать, как с этими своими подчиненными, а быть может, и обращаться так же, отчего люди будут показывать на нее пальцами, говоря: «Вот госпожа свинопаска».

Это презрительное отношение так рассердило Гортензиуса, что оказалось благотворным противоядием от яда его любви, превратившейся тут же в ненависть. Не простившись ни с кем, покинул он горницу и, прихлопнув за собой дверь из опасения, как бы его не стали провожать, направился прямо в школу, где излил свое горе перед младшим наставником.

Тем временем сельчанин и дядька, оставшиеся на месте, подверглись подробным расспросам, и из их сообщений выяснилось, что наш тщеславный педагог явился в Париж почти нагишом и вынужден был просить милостыню, пока не нашел кондиции. Дядька вздумал вернуться в школу, но Гортензиус, возмущенный его дурацким поступком, тут же отказал ему от места и оставил без вознаграждения сельчанина, испортившего все его дело.

В самом разгаре своего негодования он послал Фремонде письмо, в коем разразился гневными поношениями, обозвав ее Медеей, Мегерой и Тизифоной [102]. Он писал ей, что поскольку она не желает быть розой и не позволяет сорвать себя питомцу муз, проглотившему не одно ведро аганиппской воды [103], то Феб превратит ее в чертополох, дабы она служила кормом для ослов; он же видит по примеру Юпитера, преображавшегося для обладания возлюбленными то в лебедя, то в сатира, то в быка [104], что непременно надо быть какой-нибудь скотиной, чтобы добиться чего-либо от женщины и особливо от нее, которую он считает самой красивейшей из них, а следовательно, обладающей более всех легкомысленным и жестоким нравом, свойственным этому полу. Далее он переходил к упрекам и из подлейшей скаредности перечислял расходы, произведенные им на угощение Фремонды и ее приятелей в собственном доме; он уверял ее, что тратился только в надежде на ней жениться, и в заключение настаивал, чтоб она и все, кого он потчевал, поочередно отплатили ему таким же угощением.

Я снова служил Меркурием [105] для передачи этого послания, но на сей раз не носил кадуцея [106], являющегося символом мира, ибо шел объявлять войну. Фремонда решила мягко ответить на его оскорбления, дабы не порывать с ним сношений и не лишаться удовольствия, которое они ей доставляли. Она написала ему, что не обращает внимания на поношения, коими он ее позорит, ибо ей известно, сколь сильно он обуреваем страстью, что она всегда его ценила за его знания, однако не может выйти за него замуж, поскольку его происхождение не удовлетворяет требованиям, установленным обычаями нашего века, коим она вынуждена следовать, но что тем не менее в ответ на его чувства она всегда будет питать к нему дружескую приязнь; что же касается угощения, то никто не желает остаться перед ним в долгу, и первым будет трактовать его адвокат, а за ним и все остальные.

По получении сего ответа он бросил его в огонь и объявил, что не нуждается ни в приязни Фремонды, ни в ее угощении. Образумившись с тех пор, он поклялся, что не станет ласкать никаких дев, кроме муз, каковые, впрочем, также принадлежат к коварному полу и обычно нас обманывают. Какие бы цидулки, полные притворных учтивостей, ни посылала ему бывшая его возлюбленная, он не пожелал возобновить с нею никаких сношений. Но шпаги он, однако, носить не перестал и жил с тех пор всегда на свои достатки, а также на деньги, получаемые за кое-какие переводы латинских книг на французский язык и за корректуры в книгопечатне.

Я закончил основной курс учения в той же школе, живя на полном коште у младшего наставника, и со мной не приключилось ничего достопримечательного, кроме того, о чем я вам уже рассказывал; по наступлении же вакаций в классе философии отец взял меня окончательно из школы и вызвал в Бретань.

По приезде моем на родину наступил для меня, как выяснилось, конец привольной жизни, ибо ко мне тс и дело приставали с вопросом, какое поприще я намерен избрать, и твердили, что посылали меня для изучения гуманитарных наук лишь с тем, чтоб после перевести на юридические и раздобыть мне должность советника Судебной палаты. Поскольку мнения к старости меняются, то и родитель мой не презирал уже столь рьяно судейских, как видно из того, что он выдал мою сестру за одного из них; к тому же и мать моя, стараясь во всем ему угодить, казалось, не меньше его желала моего вступления в это сословие.

Это было мне столь противно, что я вам и описать не могу. Именно в ту пору принялся я поносить в душе порочность нашего века, извращающего законы природы и понуждающего людей с самыми возвышенными душами занимать дурацкие должности, вместо того чтоб наслаждаться спокойствием, в коем не отказано простым скотам. Изо дня в день откладывал я свою поездку для изучения сей гибельной науки, ненавидимой мною пуще чумы, как причину большинства наших зол. Наконец я почти уже приготовился к отъезду, как отец мой опасно занемог. Тщетно местные врачи прилагали все старания, дабы его исцелить: ему суждено было умереть и оставить жену и детей в превеликой горести от этой утраты.

После его кончины мать моя, не отказывавшая мне ни в чем, оставила прежнее свое намерение и не стала принуждать меня к судейской карьере, а поскольку был я в Бретани как бы чужеземцем и уже привык к воздуху Парижа, то попросил у нее дозволения туда вернуться. Она осведомилась о том, что я намерен там предпринять. Я отвечал ей, что положил некоторое время обучаться благородным занятиям, а затем попытаюсь поступить в услужение к какому-нибудь вельможе. Мои зятья высказали свое мнение по этому поводу и напомнили, что нигде Фортуна не царствует так властно и не проявляет такого непостоянства, как при дворе, словом, что в тот миг, когда я буду мнить себя на вершине ее милостей, она низвергнет меня в глубочайшие низины. Все это на меня нисколько не подействовало, ибо в ту пору я не помышлял ни о чем, кроме как о мирском величии.

Под конец всех концов мне позволили выполнить свое намерение; я вернулся в Париж и поселился снова в университетском квартале, с коим не мог расстаться. Жил я у человека, содержавшего меблированные комнаты и принимавшего нахлебников. Договорившись с лютнистом, фехтмейстером и танцовщиком, дабы каждый из них научил меня своему искусству, я посвящал им поочередно свои часы.

Все свободное время я тратил на чтение всяких книг без разбора и в течение трех месяцев научился большему, чем за семь лет, которые провел в училище, слушая разную школярскую абракадабру, так засорившую мне мозги, что я принимал все вымыслы поэтов за чистую монету и представлял себе леса населенными дриадами и сильванами, источники — наядами, а море — нереидами. Я даже почитал за правду все рассказы про метаморфозы и, глядя на соловья, всякий раз воображал, что передо мною Филомела [107]. Но не один я пребывал в таком заблуждении, ибо знаю из верного источника, что некоторые из наших учителей держались такого же мнения.

Изгнав из своего разума эти стародавние фантазии, я наполнил его более здоровыми доктринами и, просмотрев снова свои записки по философии, продиктованные нашим тутором, сравнил их с лучшими авторами, каких только мог найти, и благодаря своей рачительности оказался во всех науках достаточно сведущ для человека, не предполагавшего посвятить себя ни одной из них особливо.

Предаваясь своим разнообразным занятиям, я провел свыше года в полном удалении от мира, выходя из дому лишь изредка, и то лишь для того, чтоб прогуляться по городскому валу или возле Картезианского монастыря, а навещали меня два или три дворянина, с коими я свел знакомство. Помню, что как-то привели они ко мне еще одного, родом из здешних мест, по имени Ремон, который по прошествии нескольких дней отъехал восвояси, без провожатых. По его уходе я заглянул в свой дорожный сундук и обнаружил пропажу шестидесяти с лишним ефимков, которые хранил в маленькой коробочке; вспомнив, что он оставался один в горнице, я заподозрил его в этой краже. При встрече с ним я открыто высказал ему свое мнение, и мы обменялись колкостями, за коими последовали угрозы; наконец я спросил его, не угодно ли ему будет разрешить наш спор завтра, померившись шпагами за городом. Но он отвечал, что не может туда явиться, ибо собирается уехать с раннего утра согласно обещанию, данному им нескольким приятелям, с коими он якобы сговорился путешествовать по Фландрии; и действительно, на другой день он исчез из Парижа. С тех пор я его не видал и не знаю, что с ним сталось.

Видит бог, как терзала мое сердце пропажа денег, на кои рассчитывал я заново одеться, ибо намеревался снять траур. Если бы я попросил у матери о новой присылке, это принесло бы мне больше вреда, нежели пользы, так как она подумала бы, что я их проиграл, и наградила бы меня одними только упреками; не проходило письма, в коем бы она не пыталась доказать, что я беднее, нежели думаю, и что отец оставил долги, и не обвиняла бы меня в нерадивости и в нарушении данного мною при отъезде обещания приискать себе кондицию. Итак, я был вынужден снова облачиться в старую серую одежку и в синий плащ, каковых уже давно не надевал. Выглядел я в них так неказисто, что трудно было найти достаточно проницательного человека, который узнал бы во мне сына храброго капитана де Ла-Порт. Тем не менее я стал выходить чаще, чем когда-либо, ибо горел желанием познакомиться со всей городской жизнью, что не успел сделать, будучи в школе. На другой день после св. Мартина отправился я в здание суда, где бывал не более трех раз, да и только чтоб купить перчатки [108]. Поднимаясь по ступеням, я увидал спускавшегося вниз молодого человека моего возраста в красном облачении и признал в нем своего однокашника: юноша этот обладал, насколько мне помнилось, недурным голосом, и я решил, что он сделался клиросником в церкви Святой Часовни, но тотчас же перестал о нем думать. Если бы нас не разделила толпа, я, вероятно, окликнул бы его прозвищем, данным ему в классе, и осыпал бы насмешками, коими его обычно дразнили, попрекая отцом, одним из наиподлейших в мире ростовщиков и торгашей. По прошествии некоторого времени возымел я любопытство вернуться в это гнусное место и, прогуливаясь вдоль галереи щепетильников, вновь повстречал своего шута, одетого в длинную черную мантию с бархатной отделкой и в атласную сутану и беседующего с молоденькой и прехорошенькой продавщицей духов, перси которой он ласкал, целуя ее в щечку и притворяясь, будто шепчет ей что-то на ухо. Тогда я решил узнать во что бы то ни стало, в какую такую персону превратился мой сотоварищ, но дело, за коим я его застал, побудило меня повременить, а потому я прошел мимо и вернулся на другой день несколько пораньше. Не найдя его на прежнем месте, я принялся разгуливать по зданию суда и чуть было не заблудился в тамошних переходах, где бродил по мрачным и нескладным палатам, кишевшим приказными, из коих одни разыскивали сумки с делами, а другие строчили, время от времени получая деньги, вызывавшие во мне превеликую зависть. Пока я забавлялся, глядя, как они их подсчитывают, появился мой юный хват в том же наряде, что и накануне. За ним следовали заплаканная девица с бумагой в руке и старец, довольно приятной наружности, в длинном плаще, который говорил ему что-то весьма почтительно, сняв перед ним шляпу, в то время как тот даже не оборачивался, чтоб на него взглянуть, и напевал: «Счастливая звезда, приблизь тот час, когда я стану без труда председателем суда!» Поскольку шел он весьма быстро и мне трудно было за ним угнаться, я решил окликнуть его прозвищем, данным ему школярами, полагая, что мне, как человеку, знавшему его коротко в прежнее время, легче удастся с ним заговорить, нежели догонявшим его лицам.

— Эй ты, Беретник [109]! — крикнул я. — Куда это тебя несет?

Тогда приказный, считавший деньги за конторкой, заметив, к кому я обращаюсь, покинул свое место и ударил меня кулаком.

— Нахал! — заорал он. — Я прикажу отправить тебя в кутузку. Знай я, при каком стряпчем ты состоишь, то велел бы тебя вздрючить, мерзкий писаришка.

Не будь он окружен людьми, готовыми, по всей видимости, на меня наброситься, я рассчитался бы с ним по-свойски, но при таких условиях мне не оставалось ничего, как только отгрызнуться на словах и ответить ему с бешенством, что я вовсе не писаришка, а дворянин. Услыхав такую реплику, он расхохотался во всю глотку и обратился к собравшимся:

— Посмотрите-ка на него! Вот так дворянин с продранными локтями и в плаще, который во всю пасть просит каши!

— Как, подлец! — возразил я. — Ты судишь о благородстве по одежде?

Я бы наговорил ему еще много кое-чего, если б какой-то приличный мужчина средних лет с бархатной сумкой под мышкой не отвел меня за руку в чулан, оказавшийся поблизости, и не отнесся ко мне со следующими словами:

— Потише, потише, сударь, надо уважать место, в коем вы находитесь, и людей, с коими говорите: вы только что оскорбили стряпчего.

— Не стряпчего, а тяпчего, ибо я сам видел, как он тяпнул часть денег, которые положили ему на конторку, — возразил я.

— У вас уж очень озорной нрав, — продолжал он, — ведь вы сейчас обозвали бог весть каким именем здешнего советника.

— Неужели вы имеете в виду того молодого человека, что сейчас здесь прошел? — удивился я. — Мне хотелось с ним поговорить; он мой однокашник и в последний день своего пребывания в школе стащил мои перья, перочинный нож и чернильницу; у меня есть неоспоримые доказательства, и я собираюсь отчитать его за это.

Тогда мой собеседник, оказавшийся ходатаем, предостерег меня от выполнения моего намерения ввиду высокого положения упомянутой особы.

— Вы говорите, что он советник? — сказал я. — Да у него в голове больше глупости, чем советов.

— Суд не назначил бы его на эту должность, — отвечал ходатай, — если б не считал, что он достоин ее отправлять.

— У нас его почитали за величайшего осла во всем университете, — возразил я. — Полагаю, что я поважнее персона, чем он, несмотря на его должность.

— Не льстите себя столь честолюбивыми мыслями, — отозвался мой собеседник.

— Это вовсе не честолюбивые мысли, сказал я, — мой род один из знатнейших во Франции, а его отец подлый купчишка.

— Должность его облагородила, — отвечал он.

— А как он раздобыл эту должность? — спросил я.

— На свои кровные денежки, — заявил ходатай.

— Таким образом, последняя шваль, — воскликнул я, — может получить такое же звание и заставить себя уважать, лишь бы у нее были деньги! О господи, какая мерзость! Чем же теперь вознаграждают доблесть?

С этими словами я покинул ходатая и отправился в огромную залу, кишевшую людьми, которые болтались там из стороны в сторону, подобно гороху в кипящем котелке. Если б меня перенесли спящим в такое место, я при пробуждении почел бы себя в аду. Один кричит, другой беснуется, третий мечется, некоторых силой волокут в тюрьму, — словом, ни одного довольного лица.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39