— Вам нравится? — спросил принц с гордой усмешкой. — Я здесь занимался самобичеванием и истязанием плоти, когда… гм… когда я еще находил удовольствие в подобных забавах. Кстати, весьма популярный сюжет для фресок аюттхайского периода [21].
Мне их сняли со стен одного древнего монастыря близ Чиенгмая, что на севере Таиланда [22]. Но великое небо, сколько здесь пыли скопилось, ужас!
Только теперь Локк заметил цепи, вбитые в стену, а на концах цепей — кольца. Ручные кандалы. Принц включил еще несколько ламп и нажал на какую-то кнопку у двери. Раздалось тихое жужжание — включился кондиционер.
— Не будем лишать себя благ земных, то есть маленьких бытовых удобств. Правильно, Мьюриел, Фрэнсис? — Он указал на кресла, которые стояли в мозаичной пентаграмме, выложенной на полу. Пять одинаковых плетеных кресел на пяти остриях пентаграммы.
— Да уж. — Фрэнсису опять стало не по себе.
— Для Богов Хаоса, — прошептала Мьюриел. — Ты прелесть, Пратна!
— Но нас же не пятеро, — возразил было Фрэнсис. Но он уже начал подозревать, в чем тут дело.
— Дорогой друг, — сказал принц, — ты, безусловно, прав. Сейчас нас шестеро или семеро, тех, кто остался из тайного братства нашей горячей молодости. Но мне кажется очевидным… ну, скажем, почти очевидным… что кто-то из нас не доживет до конца этого крайне рискованного предприятия. Ты что-то сказал?
— Я, наверное, поеду домой, — сказал сэр Фрэнсис.
— Трус! — Принц презрительно скривил губы.
— Да ладно, Фрэнсис, не строй из себя непонятно кого, — проговорила Мьюриел своим скрипучим голосом. — Тебя же тянет ко злу и ко тьме. Ты это любишь.
Он еще раз оглядел фрески на стенах. Вот демон заживо сдирает с человека кожу; уже освежеванные тела свалены кровоточащей кучей там, куда их швыряет демон. Еще один демон, напяливший на себя свежесодранную кожу — которая явно была ему не по размерам, — терзает несчастную жертву, которая корчится под его длинными загнутыми когтями.
— Да, настроением проникаешься. — Слабый голос слегка дрожит.
— Ну вот видишь! — говорит Мьюриел. — А теперь давайте посмотрим, что я привезла.
Локк разворачивает бумагу и достает странную статуэтку. Он ставит фигурку на пол — точно в центре мозаичной пентаграммы.
Это какой-то восточный божок. Но не целый, а лишь половинка. Статуэтка расколота по вертикали, и неровный зазубренный скол напоминает след стилизованной молнии. Ангельское лицо. Один сияющий глаз; какой-то синий самоцвет. Половина безмятежной улыбки. Фигура отлита из бронзы, позеленевшей от времени.
— Я купила его в одной антикварной лавке в Лондоне, — говорит Мьюриел. — Мне сказали, что он из Юго-Восточной Азии.
— Ну… — Пратна внимательно разглядывает фигурку. — По-моему, это вообще не тайская вещь. Но, разумеется, надо, чтобы специалист посмотрел. Зачем ты его привезла?
— Я подумала, Пратна, что, может быть, найду недостающую половину. А вдруг получится… и если получится, это будет действительно что-то. Проводник или даже носитель тонкой психоэнергии небывалой мощи.
— Откуда ты это взяла?! — Локк раздражен и озлоблен. — Эти твои колдовства, пляски диких шаманов и вся остальная байда… хоть бы раз что сработало… хоть бы раз!
— Байда, говоришь? Не срабатывало ни разу… А как насчет призрака в университетской часовне — тогда, шестьдесят лет назад, — а, милый мой Фрэнсис? Мы ведь поэтому и собираемся снова, верно? Послушай меня, друг мой. Я много чего покупаю из антиквариата. Потому что мне нужно создать антураж, чтобы производить впечатление на клиентов… а вовсе не потому, что я очень верю в какие-то ауры или, там, энергетическую заряженность старых вещей. Но когда я покупала эту фигурку… Пратна, Фрэнсис, вы не поверите… мне показалось, я слышу голос, детский голос. Он пел.
— Вот именно что показалось. — Локк нервно передернул плечами. — Воспаленное воображение, самообман.
— Дан ей договорить, — спокойно заметил Пратна.
— В ту ночь мне приснился сон. Мне снились вы. Все вы, все Боги Хаоса. Содержание сна было… очень интимным. Я была молодой в том сне. Я была голая. Дело происходило в джунглях. И вы все были там: ты, Пратна, и все остальные… тоже все молодые и голые. И вы все занимались со мной любовью.
— Святые угодники! — Фрэнсис припомнил ту жаркую ночь в Кембридже, когда Мьюриел осталась у него, и они пили портвейн, лежа на мягких овечьих шкурах на полу перед камином. На лбу выступила испарина.
— И что потом? — спросил Пратна, который явно заметил смущение Локка, и оно явно его позабавило.
— В момент оргазма меня как будто расплющило между двумя половинками статуэтки. А потом, когда я уже умирала, раздавленная, я заглянула в глаза тому духу… и он был волком, и черной пантерой, а иногда — маленьким мальчиком. И он плакал.
— Ты, по-моему, выжила из ума, — сказал Локк.
— Этот сон снился мне постоянно, на протяжении нескольких лет. А на прошлой неделе я виделась в Лондоне со Стивеном, и он показал мне фотографии…
— Какие еще фотографии?
Она вытащила из-под пледа два отксеренных листочка и протянула их Фрэнсису.
— Существо из моих снов было очень похоже вот на него. Сэр Фрэнсис Локк забрал у нее листочки. Страница из американского «ТВ-Гида» с портретом какого-то Тимми Валентайна и газетная вырезка с фотографией из какой-то оперы: три маленьких мальчика парят на облаках над сценой. Фрэнсис долго рассматривал оба снимка.
— Я не понимаю, — солгал он.
— Поймешь, — сказал принц.
Мьюриел Хайкс-Бейли рассмеялась скрипучим смехом киношной ведьмы.
И адское пламя плясало на стенах — ослепительное в ярком свете флуоресцентных ламп.
записки психиатра
Игры с железной дорогой оказались достаточно эффективны. Хотя бы как отправная точка для того, чтобы он сосредоточился и настроился на нужный лад. Но это только начало. Почему-то мне кажется, что на каком-то этапе — когда мы преодолеем определенный рубеж — дело пойдет сложнее.
Я спросила его про Кенделла по прозвищу Бритва, того продюсера из студии. Он сказал, что от тела благополучно избавились, а поскольку он был человеком, мягко сказать, неуравновешенным — а попросту говоря, полным психом, — то поначалу все только вздохнут с облегчением.
— А потом? — спросила я. Он сказал:
— Знаешь, Карла, есть у меня подозрение, что конец моей рок-н-ролльной карьеры уже маячит где-то на горизонте.
А я подумала: интересно, а мне что делать?
Он всегда говорит, что обо мне позаботятся.
Комната наверху. Та, которая с зеркалами и железной дорогой… она как будто становится чуточку больше каждый раз, когда мы туда заходим.
Может, она отражение… его сущности? По мере того какой раскрывается передо мной?
Я спросила:
— А как быть с зеркалами? Кресты и чеснок на тебя не действуют, но ты по-прежнему не настолько еще «реален», чтобы обмануть зеркала.
Он сказал:
— Я сам зеркало. Люди, которые на меня смотрят… они видят себя. Очень часто бывает, что им не нравится то, что они во мне видят. Но оно есть, и от этого не уйдешь. От себя не уйдешь.
Он процитировал мне Шекспира. «Бурю».
«И это порождение тьмы — моё».
И добавил:
— Просперо сказал это про Калибана. Понимаешь, чтобы освободиться, сначала он должен был посмотреть в глаза чудовищу внутри себя. Иначе он бы не смог уехать с острова, который сам же частично и создал — своим стремлением бежать от реальности.
Я заметила, что это классическая интерпретация «Бури» с позиции психологической школы Юнга, а он лишь улыбнулся как старательный ученик, когда его хвалит любимый учитель.
Потом я спросила:
— А что ты видишь в зеркалах?
— Я вижу себя.
— А меня ты видишь?
Он надолго задумался.
— Я не знаю.
Я подумала: есть люди как отражения друг друга, а есть люди как тени друг друга. Похоже, мы с ним как раз тени. И если я — как психиатр — заставлю его посмотреть в глаза его тени, принять ее и вобрать в себя и тем самым освободиться, то со мной должно быть то же самое, правильно?
Есть ли в нашей судьбе и другие люди, которые связаны с нами так же? Среди тех, кто нас окружает… Например, Стивен? Кстати, со Стивена все и началось. Даже не так: Стивен все это начал.
Тимми мне рассказал про хориста по имени Стивен, в 1918 году. Стивен мне тоже что-то такое рассказывал, но я думала, это был просто сон. Тимми уверен, что Стивен видел его истинный облик.
А это значит, что он не зеркало, правильно? Похоже, я набрела на ключевой стержень, вокруг которого все и вертится. Но я почему-то боюсь развивать эту тему. Почему-то боюсь…
В общем, я попросила Тимми закончить рассказ про Тауберг.
Я прекрасно осознаю, что специально отодвигаю момент истины. Я не знаю, что это будет за истина, но мне почему-то не хочется торопиться.
память: 1947
После представления Конрад Штольц идет в гримерную к Амелии; так продолжается уже неделю. Каждый вечер по окончании спектакля он идет к ней. Актеры малобюждетного оперного театра с постоянной труппой и определенным репертуаром должны быть настоящими универсалами — как говорится, актеры без амплуа. И действительно: Амелия играет не только Пальмину в «Волшебной флейте». Она занята в «Тоске» и выступает дублершей в «Медее» Керубини. Конрад сумел раздобыть себе роли во всех трех спектаклях. В «Волшебной флейте» он один из трех гениев храма; в «Тоске» — мальчик-пастушок, который поет очаровательную пасторальную арию — раннюю утреннюю песнь пастушонка — в последнем действии, перед финальной кровавой трагедией; в «Медее» у него немая роль. Он заполучил себе роль одного из сыновей Медеи, которого мать то ласкает, то отталкивает от себя и, в конце концов, зверски закалывает ножом. Ему нравится играть мертвого, и Herr Майлс даже как-то его похвалил, что он так спокойно лежит без движения в течение почти получаса и даже как будто не дышит. («Это как-то естественно получается», — сказал он дирижеру и улыбнулся своей загадочной неотразимой улыбкой.)
Теперь он опять ждет. Голод жжет изнутри; перед спектаклем он пил кровь бездомной кошки. Безвкусную кровь.
Он ни разу не пил Амелию Ротштейн, но его тянет к ней — неодолимо. Может быть, из-за ее улыбки. Она так хорошо ему улыбается: чуть приоткрыв губы, на которых так изумительно влажно блестит помада — ее любимая, ярко-красная, как горячая артериальная кровь.
— Войдите.
Он открывает дверь. Она сидит перед зеркалом в обрамлении позолоченных купидонов. Верхний свет не горит. Комната освещена только мягким мерцанием свечей в массивном серебряном канделябре. В зеркале не видна дверь; и это хорошо. Он тихонько проскальзывает в дальний угол, который тоже не отражается в зеркале, — туда, где малиновая бархатная портьера скрывает ободранные обои в переплетении виноградных лоз, жаворонков и павлинов.
Она спрашивает:
— Кто там?
— Конрад.
— Ой. Ты так тихо вошел. Как котенок. — Она оборачивается к нему. Ее египетский костюм Пальмины уже расшнурован. Видна одна голая грудь. — Ой, прости, я не подумала, что тебе не надо на это смотреть… — Она прикрывает грудь рукой, изображая стыдливое смущение. Но он заметил, как она на мгновение заколебалась. Ее кажущаяся неловкость пронизана желанием.
— Я… я пришел спросить, фрейлин Ротштейн. Нет ли у вас ко мне поручений?
— О, ты такой милый мальчик. Иди сюда, сядь со мной. — Он ждет, пока она полностью не отвернется от зеркала, и только тогда подходит. Он опускается на скамеечку у ее ног. Она стирает с лица последний грим; ее левая бровь все еще густо-синяя от теней, а от уголка глаза почти до середины щеки опускается черный подтек густой смазанной туши. — У меня нет никаких поручений. Но я хочу спросить тебя, Конрад, почему ты приходишь сюда каждый вечер? Боишься, меня украдет какой-нибудь пылкий поклонник?
— Du bist hubsch.
Это смело с его стороны — обращаться к ней на «ты». Она все-таки взрослая женщина, примадонна, а он просто маленький мальчик.
— Правда? Ты думаешь, я красивая? — Похоже, она польщена. — Ты сирота, верно?
— Да… Амелия.
Она смущенно краснеет.
— Как странно. Иногда мне кажется, что ты гораздо старше. Почти как… зрелый мужчина. Почему так, интересно. — Она легонько сдвигает руку, и платье опять ползет с плеч, почти обнажая грудь. Полные груди подрагивают в такт неровному сбивчивому дыханию. От них веет теплом. Он слышит, как бьется ее сердце. Она говорит: — Это, наверное, потому, что ты вырос один, без тепла и любви.
— Ты даже не знаешь, как это верно.
Он кривит губы в подобие улыбки. Они оба молчат, но он слышит, как бьется ее сердце. Он ее любит, по-своему. Не так, как мужчина-смертный любит женщину. У его рола свои пути. Он ее любит, да. Но он в теле незрелого мальчика, а способность к физической любви он утратил еще до того, как стал неумершим. Он знает, что ему никогда не познать ее как женщину. И все же — она откровенно флиртует с ним, с ребенком.
Она ласково гладит его по щеке. Она шепчет:
— Почему, Конрад? Почему меня тянет к тебе? Он пытается вобрать в себя холод, который липнет к нему, но она все равно чувствует что-то не то, и на мгновение ее рука замирает.
— Ты был на улице, Конрад? Ты замерз? Но там не так холодно… уже лето.
— Лето.
Голод бьется в такт ее пульсу.
— Почему эта фрау Штольц говорит, что ты зло? А, Конрад?
— Зло? А что есть зло?
Она наклоняется к нему, и ее черные волосы ложатся ему на лицо. Она меня любит, думает он. Она меня жалеет. Любовь и голод терзают его изнутри, и невозможно понять, что сильнее.
— То, что мы сейчас делаем, это зло. Это плохо, да? — говорит Амелия. — Сладострастная женщина и совсем юный мальчик. Что ты знаешь о жизни… хотя, извини. Ты знаешь. Ты вырос на улице.
— Я знаю, что такое секс, — говорит он решительно и принимается распускать шнуровку на корсаже ее костюма. — Но я ничего не могу.
Он не говорит ей, почему.
— Но есть и другие приятные вещи. — Она берет его холодную руку и кладет себе под платье. На упругий живот. Он с изумлением трогает пальцами теплую влажную плоть ее женского естества… там кровь, и его рука дрожит. Амелию тоже бьет дрожь — наслаждения и ужаса…
— Можно я там полижу? Как котенок?
— Я не знаю… я и не думала, что ты такой… искушённый… — Но она не противится, когда он опускается на колени и зарывается лицом туда. Поначалу его язык серебристо-прохладный. Но быстро теплеет от темной крови. — Ты мой маленький вампир, — говорит она с чувством.
— Да, я вампир.
Она, конечно, ему не верит. Его проворный язык проникает все глубже и глубже. Он пьет ее менструальную кровь, и особый жар этой густой лунной крови бьет по его мертвым чувствам струями огня… в исступлении он теснее сжимает ее в объятиях. Он сам не заметил, как поцарапал ее под одной из подмышек. Дурманящий запах сводит его с ума. Такой обольстительный… Он поднимает голову, целует ее в пупок, щекочет ей грудь кончиком носа. Его ласки — как зыбкий щекочущий холодок. Он находит губами ранку и пьет кровь, напоминая себе, что нельзя выпускать клыки, нельзя делать ей больно… нужно ее уберечь от последнего безысходного холода. Она смотрит на него с притворной робостью — на ребенка, прильнувшего к ее груди, — бесстыдная мадонна с младенцем. Она не может не видеть, что его белки налиты кровью… алый туман насыщения… но она не говорит ни слова. Ей приятно, и странно, и стыдно… она содрогается в судорогах оргазма. Он благодарен ей за то, что она — может быть, не желая признаться себе, что ею движет одно только чувственное влечение — не попыталась дотронуться до его пениса. Он не хочет, чтобы она узнала о его увечье. Нет. Ему хочется только… любви. Да, наверное, это хрупкое мимолетное пересечение путей двух разных и чуждых друг другу созданий можно назвать любовью.
Она задремала, убаюканная ритмом его странных ласк, сонная от потери крови. Я не должен ее убивать, говорит он себе. Не должен.
Он с сожалением отрывается от нее. Смотрит в зеркало и видит тень тени над бледным телом спящей Амелии Ротштейн.
Он прикрывает ее костюмом и начисто вылизывает ранку у нес па боку.
Потом он тихонько выходит из гримерной. Пробирается к задней двери по лабиринту сумрачных коридоров. Выходит наружу — на Заккербротгассе, в переулочек на задах театра.
На улице уже темно. А у дверей его поджидает фрау Штольц. Как обычно, вся в черном. Лицо прикрыто вуалькой.
— Где ты был, мальчик? — хмурится она. — И зачем ты свалился на мою голову?! Что ты там делал, ведьминский ты ребенок? Одни от тебя несчастья…
Он лишь улыбается. Молча.
Она говорит:
— У тебя кровь на губах, Конрад! Что ты там делал, ужасный ребенок?
12
потерянная девчонка
Руди, сейчас пять утра! Уже светает! Нам обязательно надо ехать за город, на этот твой пляж?!
Вам надо это увидеть.
Что увидеть?
Сейчас, мастер Тимоти, сейчас мы приедем на место и вы все увидите сами.
Тогда не гони. Мы сюда не так часто ездим.
Да.
Смотри, какой-то павильон. На пирсе, прямо над водой. Похоже, там сильный ветер. Мне обязательно выходить из машины?
Нет, мастер Тимоти. Не обязательно. Мы просто подъедем поближе и вы на это посмотрите.
Ты на песок выезжаешь!
Вон там. Видите?
Какие-то столбики или палки торчат из песка. Прилив к ним почти подобрался, скоро совсем зальет. Какие-то маски резиновые на них… Детишки, наверное, развлекаются.
Посмотрите внимательнее. Я подъеду поближе.
Это не маски!
Головы. Человеческие.
Такие все бледные, сморщенные, как будто из них высосали всю кровь… кровь капает на песок… шеи обернуты водорослями. Они свисают, как ленты на майском шесте… какой кошмар. Руди, ты знаешь, что это не я. Я бы такого не сделал.
Я знаю. Но ведь кто-то же это сделал. И, кстати, не в первый раз.
Ты уже видел такое?
Сам не видел. Но читал в газетах. Когда я соглашался поступить к вам на службу… я не думал, что будут еще и другие, Тимми.
Когда ты меня называешь Тимми, а не мастером Тимоти, Руди, я знаю, что ты настроен серьезно. Так кто это сделал?
Вы знаете.
У всех водоросли во рту, соленые ароматы моря… у некоторых вырваны глаза, но глазницы благопристойно прикрыты ракушками… вон у того в волосах копошится краб… а у того все лицо в корке из крови и песка, как будто в каком-то кошмарном гриме… всего пять голов… и все вроде бы молодые люди. Из тех, кто все лето проводит на пляжах и вообще ничего не делает. А где тела, интересно?
Похоронены, я так думаю. Изувечены так, что вообще не узнаешь. Одного нашли в Венеции на прошлой неделе. Второго — вчера на Редондо-Бич. Она любит море… и даже, наверное, воображает, что умерла в море. Она поэтому и охотится на побережье. Даже в смерти ее рассудок — болен. Но по-своему она художник. И эти кошмарные композиции — произведения ее искусства.
Лайза!
Даже в гробу к ней льнет море.
Надо ее остановить.
Это нетрудно. Она еще не поняла своей силы — ее можно убить колом в сердце.
Ты считаешь, я должен убить одного из своих?
Но она подвергает тебя опасности, Тимми! Тебя! Все, что мы создали… твой образ рок-звезды, этот дом, положение, которого мы добивались с Марией… она и нас подвергает опасности. И нас тоже. Вот эти головы в песке, ты посмотри на них. Посмотри. Сколько еще пройдет времени, пока не найдется зацепка, которая позволит связать эти убийства с конкретным домом в Сан-Фернандо — как вы сами-то думаете, мастер Тимоти?
По крайней мере, она отрезает головы. Она не создает других таких же, как мы.
И тем не менее…
Меры предосторожности. Надо принять меры предосторожности. Когда она сегодня вернется, насыпьте ей в гроб чеснока. Повесьте распятия на всех выходах. Она не умрет, но и выйти не сможет. Пусть пока посидит дома. Вы с Марией будете ее кормить от моих жертв… или можно будет достать донорской крови, в общем, что-нибудь мы придумаем. Конечно, это не решение проблемы. Но на какое-то время весь этот кошмар прекратится.
На какое-то время, вы сами сказали… пока она не победит свой страх перед распятиями и чесноком.
На это уйдет много лет. Я сам этому научился только через века.
Вам было сложнее, Тимоти. Тогда люди верили в силу священных символов и охранительных амулетов. Ей приходится справляться только с собственными суевериями и заблуждениями, а не с единой верой миллионов людей. Откуда вы знаете, сколько времени у нее уйдет на преодоление всех ее страхов? Вряд ли несколько сотен лет, как мне кажется.
Китти еще боится.
Но вы сами ей говорили, чтобы она не боялась. Мария едва с ней справляется — чтобы ее унять, ей надо ткнуть распятием прямо в нос. Все ваши меры… они ненадолго.
Ты оправдываешь убийство!
А это… это, по-вашему, не убийство?!
Не передергивай. Это не убийство, когда умерщвляешь особей другого вида.
Другого вида? А мне казалось, что эта твоя психиатр уже доказала, что ты не другой; что ты — часть нас самих… наша тень.
Давай ты не будешь меня загружать этими противоречиями, Руди. Или ты так уверен, что тебе все позволено? Что я тебе никогда ничего не сделаю?
Прости, Руди.
Я не должен был этого говорить. Ты — мой друг.
Поедем домой, мастер Тимоти?
Да, но… знаешь, Руди, я задам тебе один вопрос — мне нужно знать, потому что, я чувствую, приближаются страшные времена… десятки путей, линии жизни и смерти сходятся к одной точке… Руди, ты меня любишь?
Ты меня любишь?
С каких это пор вам нужно, чтобы вас любили, мастер Тимоти? Вы что, превращаетесь в одного из них?
Боюсь, что да. Жалость — страшное чувство, Руди. Для вампира — страшное.
огонь
У Стивена было целых четыре часа. Он решил прогуляться по городу. По традиции в байрётском театре делают очень большие антракты между актами опер Вагнера. И в этом есть свои преимущества. Зрители могут поесть или просто пройтись на воздухе и размяться (байрётский оперный театр — это святилище; здесь музыке благоговейно внимают, сидя на жестких деревянных скамьях, а не слушают для своего удовольствия, развалившись в мягких креслах); да и ему самому не помешает снять напряжение. Приятно все-таки "осознавать, что к последнему акту ты подойдешь с новыми силами, и руки не будут как налитые свинцом.
И сегодня он был даже рад, что в байрётском оперном театре закрытая оркестровая яма. Обычно его раздражало, что он не может держать под контролем певцов так. Но еще больше его бесило, что публика его не видит и он, стало быть, не получает должную порцию зрительского восхищения. Но сегодня ему не хотелось быть на виду. Немецкая публика почти не знала его в лицо (да и любая другая публика тоже, уж если на то пошло), тем более что его пригласили сюда на замену, так что никто не обратил внимания на худого жилистого старика, который неторопливо спустился с бокового крыльца красного кирпичного здания театра — шедевра монументального уродства — и прошел через скверик, где уже было полно народу. Никто не узнал Стивена Майлса. Хотя… иногда, когда он проходил мимо группок людей, те на миг умолкали. Может быть, они были разочарованы, что этот эрзац-дирижер, которого пригласили буквально в последний момент, был сегодня явно не в ударе?
Какая-то хорошенькая молодая студенточка потянула его за рукав. Автограф. Он подписал ей программку, придумав экспромтом какой-то незамысловатый текст, и пошел в дальнюю часть сквера, где было меньше людей.
Теперь — Старуха. Вся в черном. Лицо закрыто вуалькой.
— Herr Майлс…
— Простите, я занят. Мне надо сосредоточиться перед последним актом.
Да. Ему действительно надо сосредоточиться. Потому что в последнем акте вагнеровской «Гибели богов» представлена — ни много ни мало — гибель вселенной. В огне. Именно из-за этой сцены — когда Валгалла сгорает в пламени — он еще подростком влюбился в Вагнера. Сразу и навсегда.
— Herr Майлс, вы меня не помнить? — Она подняла вуаль и откинула ее на шляпку.
Такая старая, хотя… она казалась старухой уже тогда…
— Фрау Штольц!
— Простите, но я продолжать по-немецки, — сказала она и продолжила уже на немецком. — Я узнала, что вы приехали к нам в Германию, и не могла не прийти на ваше представление… после стольких лет. — Она не улыбалась. Он знал, что ей хочется поговорить про Конрада, но она не назвала его имени. Он решил сам поднять тему.
— Я ездил в Тауберг, фрау Штольц, на могилу вашего сына. Вы теперь там не живете? — Он тоже перешел на немецкий.
— Нет. Теперь я живу в Мюнхене. — Она взяла его под руку и повела прочь от толпы матрон в пышных вычурных туалетах, которые громко — чуть ли не на весь сквер — высказывали свое мнение об опере, явно желая показать окружающим, как тонко они разбираются в музыке, и даже пытались напевать тему «спасения любовью» из третьего акта. Они прошли мимо розовых кустов, к мраморным солнечным часам. — Я слушала по радио вашего Малера и посмотрела в афише, когда вы выступаете в Байрёте. Вы говорили, вы видели его могилу? — спросила она, подозрительно глядя на Стивена.
— Нет, я ее не видел. Ее там нет.
— Я так и знала!
— Вы что, так ни разу и не были в Тауберге, за все тридцать лет?
— Нет! — выдохнула она как-то уж слишком поспешно. — Я… сильно болела.
— Да? — спросил Стивен, пытаясь изобразить участие, хотя на самом деле ему сейчас больше всего хотелось побыстрее отделаться от этой старухи, явно выжившей из ума. Уже тогда, тридцать лет назад, она вела себя, мягко скажем, неадекватно. Взять хотя бы ее бредовые монологи по поводу сатанинского происхождения юного Конрада.
— Да, Herr Майлс, я очень сильно болела. Я была в сумасшедшем доме.
Теперь ему стало искренне ее жаль. Он знал, что это такое. Он помнил… то место, куда его определили лечиться от пиромании… и только одна Карла Рубенс как будто его понимала. Но теперь она уже не понимает.
— Что-то вы вдруг погрустнели, — заметила фрау Штольц, но без всякого интереса.
— Я тоже… лечился от умственного расстройства.
— Теперь я здорова. Мне надо было с вами увидеться. Мне надо сказать вам одну вещь…
— Фрау Штольц, где могила вашего сына?
— У него нет могилы. Он не умер.
— Но я его видел… эта рана в груди… кажется, кто-то пытался проткнуть ему сердце заостренной ножкой от табуретки? Человек, который его убил, был большим оригиналом. — Стивен невольно поежился.
— Я это сделала! Я!
Он отпрянул.
— Я сделала все, что могла. Сначала я пробовала чеснок и распятия, но он их не боялся. — Фрау Штольц подалась вперед, оттесняя Стивена к зарослям роз.
— Чушь какая-то, суеверные бредни! Двадцатый век на дворе… — Стивену вдруг стало страшно.
— Я должна была это сделать, должна. Я сама заострила ножку от табуретки. Подобралась к нему, когда он спал. Неужели вы не понимаете? Каждый вечер, когда он приходил из театра, у него на губах была кровь. Вы думаете, я не знаю, чем он там занимался с этой фрейлин Ротштейн?
Она оттеснила его уже почти в самые заросли. Стивен хотел увернуться, чтобы не вломиться в кусты. Фрау Штольц схватила его за руку и проговорила, дыша прямо в лицо:
— Я потому что следила за ним. Я знаю. Это был не ребенок, а дьявол! Я просто хотела кому-то помочь, когда моего сына убили… но нет. За всю мою боль и страдания мне достался не нормальный, приличный ребенок, а вампир!
— Вампир…
— Это я его убила, я… а когда я сказала, что это я, меня увезли в сумасшедший дом… а врачи говорили, что это бред и что это было немотивированное убийство… какой-то сумасшедший маньяк… в городе уже были подобные случаи, свернутые шеи и колья в сердце… а я сказала, что это был Конрад… кто убил тех, других… а они стали меня убеждать, что я ошибаюсь… они все расспрашивали меня о моем детстве и нашли какие-то детские травмы, о которых я даже не подозревала, что они у меня были… и в итоге они меня убедили и выпустили из дурдома.
— Мне надо идти.
— Он жив, и вы должны его уничтожить. Его надо убить, а вы — единственный человек, который мне может поверить. Я вас умоляю. Убейте его, Herr Майлс, убейте!
— Фрау Штольц…
Но она уже развернулась и пошла прочь по безукоризненно скошенной лужайке с изящными парковыми скамейками и зелеными скульптурами из фигурно подстриженных кустов. Солнце светило вовсю. Суровые чопорные манеры и траурное одеяние фрау Штольц совершенно не вписывались в окружающую обстановку, пронизанную светом. Как будто она попала сюда из другого времени. У Стивена было странное ощущение, словно они с ней встретились на пересечении прошлого и настоящего.
Вдалеке громыхнула музыка, Вагнер… надо бы поторопиться. В байрётском оперном нет звонков к окончанию антракта. Здесь, вместо того чтобы звонить, играют фрагменты из самой оперы, какие-то избранные лейтмотивы. Музыка разливается по всему скверу. Боже правый, такое впечатление, как будто ты оказался внутри постановки Сесиля Б. Де Милля [23]. Пора возвращаться. Пора поджигать вселенную!
Уже по дороге к театру он вспомнил, что сказала ему Амелия буквально неделю назад: Он пил мою кровь.
лабиринт
Карла с Тимми сидели за завтраком, и тут появилась Мария и сказала, что к Тимми приехали из звукозаписывающей компании. В столовую вошла симпатичная стройная негритяночка с длинными пышными волосами, одетая в роскошный замшевый костюм. Она тоже села за стол, и Мария налила ей кофе.
— Я хотела поговорить с тобой дома, Тимми, до того, как мы встретимся в студии, — сказала она. — У тебя симпатичный дом.
— На мой взгляд, несколько несуразный, — отозвался он. Карла заметила, что он очень внимательно на нее смотрит. — А где Бритва?
— Я не знаю. Наверное, просто забил на работу и опять куда-нибудь умотал. Такое уже бывало. Он же законченный псих.
Тимми многозначительно посмотрел на Карлу: мол, что я тебе говорил. Она вдруг заметила, что у нее дрожат руки.
— Кстати, Карла, — сказал Тимми. — Это Мелисса Пальват. Она временно заменяет Блейда.