Золотая классика - В круге первом (том 1)
ModernLib.Net / Отечественная проза / Солженицын Александр Исаевич / В круге первом (том 1) - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 3)
" (Этот момент чаще всего показывали в кино.) Но такая быстрота нужна была Нержину, чтобы, исполнив внешнюю работу, надольше отделаться от самого движения. Он так и сказал раз Симочке: "Я действенен потому, что ненавижу действие." - "А что ж вы любите?" [42] - спросила она с робостью. - "Размышление" - ответил он. И действительно, спадал шквал работы - он часами сидел, почти не меняя положения, кожа лица его серела, старела, изрывалась морщинами. Куда девалась его уверенность? Он становился медленен и нерешителен. Он подолгу думал, прежде чем вписать несколько фраз в те игольчато-мелкие записи, которые Симочка и сегодня ясно видела на его столе среди навала технических справочников и статей. Она даже примечала, что он засовывал их куда-то в левую тумбочку своего стола, словно бы и не в ящик. Симочка изнывала от любопытства узнать, о чем он пишет и для кого. Нержин, того не зная, стал для нее средоточием сочувствия и восхищения. Девичья жизнь Симочки до сих пор складывалась очень несчастно. Она не была хороша собой: лицо ее портил слишком удлиненный нос, волосы были почему-то не густы, плохо росли, собирались на затылке в жиденький узелок. Рост у Симочки был не просто маленький, но чрезмерно маленький, и контуры у нее были скорей как у девочки 7-го класса, чем как у взрослой женщины. К тому же она была строга, не расположена к шуткам, к пустой игре - и это тоже не привлекало молодых людей. Так, к двадцати трем годам у нее сложилось, что еще никто за ней не ухаживал, никто не обнимал и не целовал. Недавно, всего месяц назад, что-то не ладилось с микрофоном в будке, и Нержин позвал Симу починить. Она вошла с отверткой в руке; в беззвучной душной тесноте будки, где два человека едва помещались, наклонилась к микрофону, который разглядывал уже и Нержин, и при этом, не загадывая того сама, прикоснулась щекой к его щеке. Она прикоснулась и замерла от ужаса что теперь будет? И надо было бы оттолкнуться, - она же бессмысленно продолжала рассматривать микрофон. Тянулась, тянулась страшнейшая минута в жизни - щеки их горели, соединенные, - он не двигался! Потом вдруг охватил ее голову и поцеловал в губы. Все тело Симочки залила радостная слабость. Она ничего не сказала в этот миг ни о комсомоле, ни о родине, а только: - Дверь не заперта!.. Тонкая синяя шторка, колыхаясь, отделяла их от шумного дня, от ходивших, разговаривавших людей, мо[43] гущих войти и откинуть шторку. Арестант Нержин не рисковал ничем, кроме десяти суток карцера, - девушка рисковала анкетой, карьерой, может быть даже свободой, - но у нее не было сил оторваться от рук, запрокинувших ее голову. Первый раз в жизни ее целовал мужчина!.. Так змеемудро скованная стальная цепь развалилась в том звене, которое сработали из женского сердца. 8 - Чья там лысина сзади трется? - Дитя мое, у меня все-таки лирическое настроение. Давай потрепемся. - Вообще-то я занят. - Ну, ладно тебе - занят!.. Я расстроился, Глебка. Сидел у этой импровизированной немецкой елочки, заговорил что-то о своем блиндаже на плацдарме северней Пултуска, и вот - фронт! - нахлынул фронт! - и так живо, так сладко... Слушай, в войне все-таки есть много хорошего, а? - До тебя я это вычитал из немецких солдатских журналов, попадались нам иногда: очищение души, Soldatentreue... - Мерзавец. Но если хочешь, в этом есть-таки рациональное зерно... - Нельзя себе этого разрешать. Даосская этика говорит: "Оружие орудие несчастья, а не благородства. Мудрый побеждает неохотно." - Что я слышу? Из скептиков ты уже записался в даосцы? - Еще не решено. - Сперва вспомнил я своих лучших фрицев - как мы вместе с ними составляли подписи к листовкам: мать, обнявшая детей, потом белокурая плачущая Маргарита, это коронная была наша листовка, со стихотворным текстом. - Я помню, я подбирал ее. - и тут сразу наплыло... Я тебе не рассказывал про [44] Милку? Она была студентка ИнЯза, кончила в сорок первом и послали ее переводчицей в наш отдел. Немного курносенькая, движения резкие. - Подожди, это та, которая вместе с тобой пошла принимать капитуляцию Грауденца? - Ага-га! Удивительно тщеславная была девченка, очень любила, чтоб ее хвалили за работу (а ругать упаси боже) и представляли к орденам. Ты на Северо-Западном помнишь вот здесь за Ловатью, если от Рахлиц на Ново-Свинухово, поюжней Подцепочья - лес? - Там много лесов. По тот бок Редьи или по этот? - По этот. - Ну, знаю. - Так вот в этом лесу мы с ней целый день бродили. Была весна... Не весна, март: ногами по воде хлюпаешь, в кирзовых сапогах по лужам, а голова под меховой шапкой от жары взмокла, и этот, знаешь, запах! воздух! Мы бродили как первовлюбленные, как молодожены. Почему, если женщина новая для тебя, переживаешь с нею все с самого начала, как юноша набухнешь и... А?.. Бесконечный лес! Редко где - дымок блиндажа, батарейка семидесяти шести на поляне. Мы избегали их. Добродились до вечера сырого, розового. Весь день она меня томила. А тут над нашим расположением начала кружить "рама". И Милка задумала: не хочу, чтоб ее сбивали, зла нет. Вот если не собьют - ладно, останемся ночевать в лесу. - Ну, это уже была сдача! Где ж видано, чтоб наши зенитчики попали в "раму"! - Да... Какие были зенитки за Ловатью и до Ловати - все по ней час добрый палили и не попали. И вот... Нашли мы пустой блиндажик... - Надземный. - Ты помнишь? Именно. Там за год много было понастроено таких, как хижины для зверья. - Там же земля мокрая, не вкопаться. - Ну да. Внутри - хвои набросано, запах от бревен смолистый, и дымоватый от прежних костров - печек нет, так так прямо отапливали. А в крыше дырка. Ну, и света, конечно, никакого... Пока костер горел - тени на бревнах... Глебка! Жизнь, а?! - Я заметил: в тюремных рассказах если участвует [45] девушка, то все слушатели, и я в том числе, остро желают, чтобы к концу рассказа она была уже не девушка. И это составляет для зэков главный интерес повествования. Здесь есть поиск мировой справедливости, ты не находишь? Слепой должен удостоверяться у зрячих, что небо осталось голубым, а трава - зеленой. Зэк должен верить, что теоретически на свете еще остались милые живые женщины и они - отдаются счастливцам... Ишь ты, какой вечер вспомнил! - с любовницей да в смолистом блиндаже, да когда не стреляют. Нашел хорошую войну!.. А твоя жена в этот вечер отоварила сахарные талоны слипшейся {подушечкой}, раздавленной, перемешанной с бумагой, и считала, как разделить дочкам на тридцать дней... - Ну, кори, кори... Нельзя, Глебка, мужчине знать одну только женщину, это значит - совсем их не знать. Это обедняет наш дух. - Даже - дух? А кто-то сказал: если ты хорошо узнал одну женщину... - Чепуха. - А если двух? - И двух - тоже ничего не дает. Только из многих сравнений можно что-то понять. Это не порок наш и не грех - это замысел природы. - Так насчет войны! В Бутырках, в 73-й камере... - ... на втором этаже, в узком коридоре... - ... точно! - молодой московский историк профессор Разводовский, только что посаженный, и никогда, конечно, не бывавший на фронте, умно, горячо, убедительно доказывал соображениями социальными, историческими и этическими, что в войне есть и хорошее. А в камере было человек десять фронтовиков - наших и власовцев, все ребята отчаюги, оторви, где только ни воевали, - так они чуть не загрызли этого профессора, рассвирепели: нет в войне ни хренышка хорошего! Я слушал - и молчал. У Разводовского были сильные аргументы, минутами он казался мне прав, и мои воспоминания тоже мне подсказывали хорошее иногда, - но я не осмелился спорить с солдатами: кое-что, на которое я хотел согласиться со штатским профессором, было то {кое}, что отличало меня, артиллериста при крупных пушках, от пехоты. Лев, пойми, ты был на фронте, кроме взятия этой крепости, - полный [46] {придурок}, раз у тебя не было своего боевого порядка, с которого нельзя ценою головы! - отступить. А я - придурок отчасти, раз я сам не ходил в атаку и не поднимал людей. И вот в нашей лживой памяти ужасное тонет... - Да я не говорю... - ... а приятное всплывает. Но от такого денька, когда "Юнкерсы" пикирующие чуть не на части меня рвали под Орлом - никак я не могу воссоздать в себе удовольствия. Нет, Левка, хороша война за горами! - Да я не говорю, что хороша, но вспоминается хорошо. - Так и лагеря когда-нибудь хорошо вспомним. И пересылки. - Пересылки? Горьковскую? Кировскую? Не-е... - Это потому, что у тебя там администрация чемодан захалтырила, и ты не хочешь быть объективным. А кто-нибудь и там был большим человеком каптером или банщиком, да жил {в законе с шалашовкой}, так и будет всем рассказывать, что нет места лучше пересыльной тюрьмы. Вообще-то ведь понятие {счастья}- это условность, выдумка. - Мудрая этимология в самом слове запечатлела преходящность и нереальность понятия. Слово "счастье" происходит от се-часье, то есть, этот час, это мгновение! - Нет, магистр, простите! Читайте Владимира Даля. "Счастье" происходит от со-частье, то есть, кому какая часть, какая доля досталась, кто какой пай урвал у жизни. Мудрая этимология дает нам очень низменную трактовку счастья. - Подожди, так мое объяснение - тоже из Даля. - Удивляюсь. Мое тоже. - Это надо исследовать по всем языкам. Запишу! - Маньяк! - От дурандая слышу! Давай сравнительным языкознанием заниматься. - Все происходит от {руки} ? Марр? - Ну, пес с тобой, слушай - ты вторую часть "Фауста" читал? - Спроси - читал ли я первую? Все говорят, что гениально, но никто не читает. Или изучают его по Гуно. - Нет, первая часть доступна, чего там! [47] Мне нечего сказать о солнцах и мирах, Я вижу лишь одни мученья человека... - Вот это до меня доходит! - Или: Что нужно нам - того не знаем мы, Что знаем мы - того для нас не надо. - Здорово! - А вторая часть, правда, тяжеловата. Но зато какая глубокая идея! Ты же знаешь уговор Фауста с Мефистофелем: только тогда получит Мефистофель душу Фауста, когда Фауст воскликнет: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!" Но все, что ни раскладывает Мефистофель перед Фаустом возвращение молодости, любовь Маргариты, легкая победа над соперником, бескрайнее богатство, всеведение тайн бытия - ничто не вырывает из груди Фауста заветного восклицания. Прошли долгие годы, Мефистофель уже сам измучился бродить за этим ненасытным существом, он видит, что сделать человека счастливым нельзя, и хочет отстать от этой бесплодной затеи. Вторично состарившийся, ослепший, Фауст велит созвать тысячи рабочих и начать копать каналы для осушения болот. В его дважды старческом мозгу, для циничного Мефистофеля затемненном и безумном, засверкала великая идея - осчастливить человечество. По знаку Мефистофеля являются слуги ада лемуры, и начинают рыть могилу Фаусту. Мефистофель хочет просто закопать его, чтоб отделаться, уже без надежды на его душу. Фауст слышит звук многих заступов. Что это? - спрашивает он. Мефистофелю не изменяет дух насмешки. Он рисует Фаусту ложную картину, как осушаются болота. Наша критика любит истолковывать этот момент в социально-оптимистическом смысле: дескать, ощутя, что принес пользу человечеству и найдя в этом высшую радость, Фауст восклицает: Остановись, мгновенье! Ты прекрасно! Но разобраться - не посмеялся ли Гете над человеческим счастьем? Ведь на самом-то деле никакой пользы, никакому человечеству. Долгожданную сакраментальную фразу Фауст произносит в одном шаге от могилы, обманутый и, [48] может быть, правда обезумевший? - и лемуры тотчас же спихивают его в яму. Что же это - гимн счастью или насмешка над ним? - Ах, Левочка, вот таким, как сейчас, я тебя только и люблю - когда ты рассуждаешь от сердца, говоришь мудро, а не лепишь ругательные ярлыки. - Жалкий последыш Пиррона! Я же знал, что доставлю тебе удовольствие. Слушай дальше. На этом отрывке из "Фауста" на одной из своих довоенных лекций, - а они тогда были чертовски смелые! - я развил элегическую идею, что счастья нет, что оно или недостижимо, или иллюзорно... И вдруг мне подали записку, вырванную из миниатюрного блокнотика с мелкой клеточкой: "А вот я люблю - и {счастлива}! Что вы мне на это скажете?" - И что ты сказал?.. - А что на это скажешь?.. 9 Они так увлеклись, что совсем не слышали шума лаборатории и назойливого радио из дальнего угла. На своем поворотном стуле Нержин опять обернулся к лаборатории спиной, Рубин избоченился и положил бороду поверх рук, скрещенных на кресельной спинке. Нержин говорил, как поведывают давно выношенные мысли: - Когда раньше, на воле, я читал в книгах, что мудрецы думали о смысле жизни или о том, что такое счастье, - я мало понимал эти места. Я отдавал им должное: мудрецам и по штату положено думать. Но смысл жизни? Мы живем - ив этом смысл. Счастье? Когда очень-очень хорошо - вот это и есть счастье, общеизвестно... Благословение тюрьме!! Она дала мне задуматься. Чтобы понять природу счастья, - разреши мы сперва разберем природу сытости. Вспомни Лубянку или контрразведку. Вспомни ту реденькую полуводяную - без единой звездочки жира! - ячневую или овсяную кашицу! Разве ее ешь? разве ее {кушаешь}? - ею причащаешься! к ней со священным тре[49] петом приобщаешься, как к той пране йогов! Ешь ее медленно, ешь ее с кончика деревянной ложки, ешь ее, весь уходя в процесс еды, в думанье о еде - и она нектаром расходится по твоему телу, ты содрогаешься от сладости, которая тебе открывается в этих разваренных крупинках и в мутной влаге, соединяющей их. И вот, по сути дела питаясь {ничем}, ты живешь шесть месяцев и живешь двенадцать! Разве с этим сравнится грубое пожирание отбивных котлет? Рубин не умел и не любил подолгу слушать. Всякую беседу он понимал так (да так чаще всего и получалось), что именно он разметывал друзьям духовную добычу, захваченную его восприимчивостью. И сейчас он порывался прервать, но Нержин пятью пальцами впился в комбинезон на его груди, тряс, не давал говорить: - Так на бедной своей шкуре и на несчастных наших товарищах мы узнаем природу сытости. Сытость совсем не зависит от того, сколько мы едим, а от того, как мы едим! Так и счастье, так и счастье, Левушка, оно вовсе не зависит от объема внешних благ, которые мы урвали у жизни. Оно зависит только от нашего отношения к ним! Об этом сказано еще в даосской этике: "Кто умеет довольствоваться, тот всегда будет доволен." Рубин усмехнулся: - Ты эклектик. Ты выдираешь отовсюду по цветному перу и все вплетаешь в свой хвост. Нержин резко покачал рукой и головой. Волосы сбились ему на лоб. Очень интересно оказалось поспорить, и выглядел он как мальчишка лет восемнадцати. - Не путай, Левка, совсем не так! Я делаю выводы не из прочтенных философий, а из людских биографий, которые рассказываются в тюрьмах. Когда же потом мне нужно {свои} выводы сформулировать - зачем мне открывать еще раз Америку? На планете философии все земли давно открыты! Я перелистываю древних мудрецов и нахожу там мои новейшие мысли. Не перебивай! Я хотел привести пример: в лагере, а тем более здесь, на шарашке, если выдастся такое чудо - тихое нерабочее воскресенье, да за день отмерзнет и отойдет душа, и пусть ничего не изменилось к лучшему в моем внешнем положении, но иго тюрьмы чуть отпустит меня, и случится разговор по душам или [50] прочтешь искреннюю страницу - и вот уже я на гребне! Настоящей жизни много лет у меня нет, но я забыл! Я невесом, я взвешен, я нематериален!! Я лежу там у себя на верхних нарах, смотрю в близкий потолок, он гол, он худо оштукатурен - и вздрагиваю от полнейшего счастья бытия! засыпаю на крыльях блаженства! Никакой президент, никакой премьер-министр не могут заснуть столь довольные минувшим воскресеньем! Рубин добро оскалился. В этом оскале было и немного согласия и немного снисхождения к заблудшему младшему другу. - А что говорят по этому поводу великие книги Вед? - спросил он, вытягивая губы шутливой трубочкой. - Книги Вед - не знаю, - убежденно парировал Нержин, - а книги Санкья говорят: "Счастье человеческое причисляется к страданию теми, кто умеет различать." - Здорово ты насобачился, - буркнул в бороду Рубин. - Идеализм? Метафизика? Что ж ты не клеишь ярлыков? - Это тебя Митяй сбивает? - Нет, Митяй совсем в другую сторону. Борода лохматая! Слушай! Счастье непрерывных побед, счастье триумфального исполнения желаний, счастье полного насыщения - есть {страдание}! Это душевная гибель, это некая непрерывная моральная изжога! Не философы Веданты или там Санкья, а я, я лично, арестант пятого года упряжки Глеб Нержин, поднялся на ту ступень развития, когда плохое уже начинает рассматриваться и как хорошее, - и я придерживаюсь той точки зрения, что люди сами не знают, к чему стремиться. Они исходят в пустой колотьбе за горстку материальных благ и умирают, не узнав своего собственного душевного богатства. Когда Лев Толстой мечтал, чтоб его посадили в тюрьму - он рассуждал как настоящий зрячий человек со здоровой духовной жизнью. Рубин расхохотался. Он хохотал в спорах, если совершенно отвергал взгляды своего противника (а именно так и приходилось ему в тюрьме). - Внемли, дитя! В тебе сказывается неокреплость юного сознания. Свой личный опыт ты предпочитаешь кол[51] лективному опыту человечества. Ты отравлен ароматами тюремной параши - и сквозь эти пары хочешь увидеть мир. Из-за того, что мы лично потерпели крушение, из-за того, что нескладна наша личная судьба - как может мужчина дать измениться, хоть сколько-нибудь повернуться своим убеждениям? - А ты гордишься своим постоянством? - Да! Hier stehe ich und kann nicht anders. - Каменный лоб! Вот это и есть метафизика! Вместо того чтобы здесь, в тюрьме, учиться, впитывать новую жизнь... - Ка-кую жизнь? Ядовитую желчь неудачников? - ... ты сознательно залепил глаза, заткнул уши, занял позу - и в этом видишь свой ум? В отказе от развития - ум? В торжество вашего чертова коммунизма ты насилуешь себя верить, а не веришь! - Да не вера - научное знание, обалдон! И - беспристрастность . - Ты?! Ты - беспристрастен? - Аб-солютно! - с достоинством произнес Рубин. - Да я в жизни не знал человека пристрастнее тебя! - Да поднимись ты выше своей кочки зрения! Да взгляни же в историческом разрезе! За-ко-но-мерность! Ты понимаешь это слово? Неизбежно обусловленная закономерность! Все идет туда, куда надо! Исторический материализм не мог перестать быть истиной из-за того только, что мы с тобой в тюрьме. И нечего рыться носом, выворачивать какой-то трухлявый скепсис! - Лев, пойми! Я не с радостью - я с болью сердечной расставался с этим учением! Ведь оно было - звон и пафос моей юности, я для него все остальное забыл и проклял! Я сейчас - стебелек, расту в воронке, где бомбой вывернуло дерево веры. Но с тех пор, как меня в тюремных спорах били и били... - Потому что у тебя ума не хватало, дура! - ... я по честности должен был отбросить ваши хилые построения. И искать другие. А это нелегко. Скептицизм у меня, может быть - сарай при дороге, пересидеть непогоду. - Утки в дудки, тараканы в барабаны! Ске-епсис! Да разве из тебя выйдет порядочный скептик? Скептику по[52] ложено воздержание от суждений - а ты обо всем лезешь с приговором! Скептику положена атараксия, душевная невозмутимость - а ты по каждому поводу кипятишься! - Да! Ты прав! - Глеб взялся за голову. - Я мечтаю быть сдержанным, я воспитываю в себе только... парящую мысль, а обстоятельства завертят - и я кружусь, огрызаюсь, негодую... - Парящую мысль! А мне в глотку готов вцепиться из-за того, что в Джезказгане не хватает питьевой воды! - Тебя бы туда загнать, падло! Изо всех нас ты же один считаешь, что методы МГБ необходимы... - Да! Без твердой пенитенциарной системы государство существовать не может... - ... Так вот тебя и загнать в Джезказган! Что ты там запоешь? - Да дурак ты набитый! Ты бы хоть прежде почитал, что говорят о скептицизме большие люди. Ленин! - А ну? Что - Ленин? - Нержин притих. - Ленин сказал: "у рыцарей либерального российского языкоблудия скептицизм есть форма перехода от демократии к холуйскому грязному либерализму". - Как-как-как? Ты не переврал? - Точно. Это из "Памяти Герцена" и касается... Нержин убрал голову в руки, как сраженный. - А? - помягчел Рубин. - Схватил? - Да, - покачался Нержин всем туловищем. - Лучше не скажешь. И я на него когда-то молился!.. - А что? - Что?? Это - язык великого философа? Когда аргументов нет - вот так ругаются. Рыцари языкоблудия! - произнести противно. Либерализм - это любовь к свободе, так он - холуйский и грязный. А аплодировать по команде - это прыжок в царство свободы, да? В захлебе спора друзья потеряли осторожность, и их восклицания уже стали слышны Симочке. Она давно взглядывала на Нержина со строгим неодобрением. Ей обидно было, что проходил вечер ее дежурства, а он никак не хотел использовать этого удобного вечера и даже не удосуживался обернуться в ее сторону. - Нет, у тебя-таки совсем вывернуты мозги, - отчаялся Рубин. - Ну, определи лучше. [53] - Да хоть какой-то смысл будет сказать так: скептицизм есть форма глушения фанатизма. Скептицизм есть форма высвобождения догматических умов. - И кто ж тут догматик? Я, да? Неужели я - догматик? - большие теплые глаза Рубина смотрели с упреком. - Я такой же арестант {призыва} сорок пятого года. И четыре года фронта у меня осколком в боку сидят, и пять лет тюрьмы на шее. Так я не меньше тебя вижу. И если б я убедился, что все до сердцевины гниль - я бы первый сказал: надо выпускать "Колокол"! Надо бить в набат! Надо рушить! Уж я бы не прятался под кустик воздержания от суждений! не прикрывался бы фиговым листочком, скепсисом!.. Но я знаю, что гнило - только по видимости, только снаружи, а корень здоровый, а стержень здоровый, и значит надо спасать, а не рубить! На пустующем столе инженер-майора Ройтмана, начальника Акустической, зазвонил внутриинститутский телефон. Симочка встала и подошла к нему. - Пойми ты, усвой ты железный закон нашего века: {два мира - две системы}! И третьего не дано! И никакого "Колокола", звон по ветру распускать - нельзя! недопустимо! Потому что выбор неизбежный: за какую ты из двух мировых сил? - Да пошел ты вон! Это Пахану так выгодно рассуждать! На этих "двух мирах" он под себя всех и подмял. - Глеб Викентьич! - Слушай, слушай! - теперь Рубин властно схватил Нержина за комбинезон. - Это - величайший человек! - Тупица! Боров тупой! - Ты когда-нибудь поймешь! Это вместе - и Робеспьер и Наполеон нашей революции. Он - мудр! Он - действительно мудр! Он видит так далеко, как не захватывают наши куцые взгляды... - И еще смеет нас всех дураками считать! Жвачку свою нам подсовывает... - Глеб Викентьич! - А? - очнулся Нержин, отрываясь от Рубина. - Вы не слышали? По телефону звонили! - очень сурово, сдвинув брови, в третий раз обращалась Симочка, стоя за своим столом, руками крест-накрест стягивая на себе коричневый платок козьего пуха. - Антон Николае[54] вич вызывает вас к себе в кабинет. - Да-а?.. - на лице Нержина явственно угас порыв спора, исчезнувшие морщины вернулись на свои места. - Хорошо, спасибо, Серафима Витальевна. Ты слышишь, Левка, - Антон. С чего б это? Вызов в кабинет начальника института в десять часов вечера в субботу был событием чрезвычайным. Хотя Симочка старалась казаться официально-равнодушной, но взгляд ее, как понимал Нержин, выражал тревогу. И как будто не было возгоравшегося ожесточения! Рубин смотрел на друга заботливо. Когда глаза его не были искажены страстью спора, они были почти женственно мягки. - Не люблю, когда нами интересуется высшее начальство, - сказал он. - С чего бы? - пожимал плечами Нержин. - Уж такая у нас второстепенная работенка, какие-то голоса... - Вот Антон нас и наладит скоро по шее. Выйдут нам боком воспоминания Станиславского и речи знаменитых адвокатов, - засмеялся Рубин. - А может насчет артикуляции Семерки? - Так уж результаты подписаны, отступления нет. На всякий случай, если я не вернусь... - Да глупости! - Чего глупости? Наша жизнь такая... Сожжешь там, знаешь где. - Глеб защелкнул шторки тумбочек стола, ключи тихо переложил в ладонь Рубину и пошел неторопливой походкой арестанта пятого года упряжки, который потому никогда не спешит, что от будущего ждет только худшего. 10 По красной ковровой дорожке широкой лестницы, безлюдной в этот поздний час, под сенью медных бра и высокого лепного потолка, Нержин поднялся на третий этаж, придавая своей походке беспечность, миновал стол {вольного} дежурного у городских телефонов и постучал в дверь начальника института инженер-полковника госбезопасно[55] сти Антона Николаевича Яконова. Кабинет был широк, глубок, устлан коврами, обставлен креслами, диванами, голубел посередине ярко-лазурной скатертью на длинном столе заседаний и коричнево закруглялся в дальнем углу гнутыми формами письменного стола и кресла Яконова. В этом великолепии Нержин бывал только несколько раз и больше на совещаниях, чем сам по себе. Инженер-полковник Яконов, за пятьдесят лет, еще в расцвете, роста выдающегося, с лицом, может быть чуть припудренным после бритья, в золотом пенсне, с мягкой дородностью какого-нибудь Оболенского или Долгорукова, с величественно-уверенными движениями, выделялся изо всех сановников своего министерства. Он широко пригласил: - Садитесь, Глеб Викентьич! - несколько хохлясь в своем полуторном кресле и поигрывая толстым цветным карандашом над коричневой гладью стола. Обращение по имени-отчеству означало любезность и доброжелательство, одновременно не стоя инженер-полковнику труда, так как под стеклом у него лежал перечень всех заключенных с их именами-отчествами (кто не знал этого обстоятельства, поражался памяти Яконова). Нержин молча поклонился, не держа рук по швам, однако и не размахивая ими, - и выжидающе сел за изящный лакированный столик. Голос Яконова, играючи, рокотал. Всегда казалось странным, что этот барин не имеет изысканного порока грассирования: - Вы знаете, Глеб Викентьевич, полчаса назад пришлось мне к слову вспомнить о вас, и я подумал - каким, собственно, ветром вас занесло в Акустическую, к... Ройтману? Яконов произнес эту фамилию с откровенной небрежностью и даже - перед подчиненным Ройтмана! - не присовокупив к фамилии звание майора. Плохие отношения между начальником института и его первым заместителем зашли так далеко, что не считалось нужным их скрывать. Нержин напрягся. Разговор, как чуял он, принимал дурной оборот. Вот с этой же небрежной иронией не тонких и не толстых губ большого рта Яконов несколько [56] дней назад сказал Нержину, что, может быть, он, Нержин, в результатах артикуляции и объективен, но отнесся к Семерке не как к дорогому покойнику, а как к трупу беззвестного пьяницы, найденного под марфинским забором. Семерка была главная лошадка Яконова, но шла она плохо. - ... Я, конечно, очень ценю ваши личные заслуги в науке артикуляции... (Издевается!) - ... Чертовски жалко, что ваша оригинальная монография напечатана засекреченным малым тиражом, лишающим вас славы некоего русского Джорджа Флетчера... (Нагло издевается!) - ... Однако, я хотел бы иметь от вашей деятельности несколько больший... профит, как говорят англо-саксы. Я преклоняюсь перед абстрактными науками, но я - человек деловой. Инженер-полковник Яконов находился уже на той высоте положения и еще не в той близости к Вождю Народов, при которых мог разрешить себе роскошь не скрывать ума и не воздерживаться от своеобычных суждений. - Ну, так-таки вас спросить откровенно - ну что вы там сейчас делаете, в Акустической? Нельзя было придумать вопроса беспощаднее! Яконову просто некогда было за всем доспеть, он бы раскусил. - Какого черта вам заниматься этой попугайщиной - "стыр", "смыр"? Вы математик? Универсант? Оглянитесь. Нержин оглянулся и привстал: в кабинете их было не двое, а трое! Навстречу Нержину с дивана поднялся скромный человек в гражданском, в черном. Круглые светлые очки поблескивали перед его глазами. В щедром верхнем свете Нержин узнал Петра Трофимовича Веренева, довоенного доцента в своем Университете. Однако, по привычке, выработанной в тюрьмах, Нержин смолчал и не выказал никакого движения, полагая, что перед ним заключенный и опасаясь ему повредить поспешным узнанием. Веренев улыбался, но тоже казался смущенным. Голос Яконова успокоительно рокотал: - Воистину, в секте математиков завидный ритуал сдержанности. Математики мне всю жизнь казались каки[57] ми-то розенкрейцерами, я всегда жалел, что не пришлось приобщиться к их таинствам. Не стесняйтесь. Пожмите друг другу руки и располагайтесь без церемоний. Я оставлю вас на полчаса: для дорогих воспоминаний и для информации профессором Вереневым о задачах, выдвигаемых перед нами Шестым Управлением. И Яконов поднял из полуторного кресла свое представительное нелегкое тело, означенное серебряно-голубыми погонами, и довольно легко понес его к выходу. Когда Веренев и Нержин встретились в рукопожатии, они уже были одни. Этот бледный человек в светлых очках показался устоявшемуся арестанту Нержину - привидением, незаконно вернувшимся из забытого мира. Между миром тем и сегодняшним прошли леса под Ильмень-озером, холмы и овраги Орловщины, пески и болотца Белоруссии, сытые польские фольварки, черепица немецких городков. В ту же девятилетнюю полосу отчуждения врезались ярко-голые "боксы" и камеры Большой Лубянки. Серые провонявшиеся пересылки. Удушливые отсеки "вагон-заков". Режущий ветер в степи над голодными, холодными зэками. Черезо все это было невозможно возобновить в себе чувство, с каким выписывались буковки функций действительного переменного на податливом линолеуме доски. Оба закурили, Нержин волнуясь, и сели, разделенные маленьким столиком. Веренев не в первый раз встречал своих прежних студентов - по Московскому университету и по Ростовскому, куда его в борьбе теоретических школ послали перед войной для проведения твердой линии. Но и для него было необычное в сегодняшней встрече: уединенность подмосковного объекта, окутанного дымкой трегубой секретности, оплетенного многими рядами колючей проволоки; странный синий комбинезон вместо привычной людской одежды. По какому-то праву, резко обозначив морщины у губ, спрашивал младший из двух, неудачник, а старший отвечал - застенчиво, будто стыдясь своей незатейливой биографии ученого: эвакуация, реэвакуация, работал три года у К..., защитил докторскую по топологии... До неучтивости рассеянный, Нержин не спросил даже темы диссер[58] тации из этой сухотелой науки, из которой сам когда-то выбирал курсовой проект. Ему вдруг стало жаль Веренева... Множества упорядоченные, множества не вполне упорядоченные, множества замкнутые... Топология! Стратосфера человеческой мысли! В двадцать четвертом столетии она, может быть, и понадобится кому-нибудь, а пока... А пока... Мне нечего сказать о солнцах и мирах, Я вижу лишь одни мученья человека...
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|