Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Угодило зернышко промеж двух жерновов

ModernLib.Net / Отечественная проза / Солженицын Александр Исаевич / Угодило зернышко промеж двух жерновов - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Солженицын Александр Исаевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


На Западе же теперь литературное произведение оценивают тем выше, чем автор отрешённее, холодней, больше отходит от действительности, преображая её в игру и туманные построения. И вот, сперва нарушив законы принятой художественной благообразности, я теперь "Письмом вождям" нарушал и пристойность политическую. Под влиянием критики А. А. Угримова ("Невидимки") я впервые увидел "Письмо" глазами Запада и ещё до высылки подправил в выражениях, особенно для Запада разительных: ведь это было не личное письмо, а без ответа оставшаяся программа имела право усовершенствоваться. Но исправленья мои были мелкие, всё главное осталось, и не могло измениться. И теперь на Западе я, так же не вдумавшись, не понимая, какой шаг делаю, - гнал, торопил издание на русском, английском, французском. 3-го марта "Письмо" впервые появилось в "Санди таймс" (без потерянного в "Имке", я не знал, важного авторского вступления к "Письму", без чего оно не полностью понятно, исказилось). А для Запада теперь это выглядело так: от лютого советского правительства они защищали меня как демократического и социалистического героя (мне же приписали взгляды Шулубина о "нравственном социализме", - потому что очень хотелось так понимать). Спасли меня - а я, оказывается, нисколько не социалист, и предлагаю авторитарность, и тому драконскому правительству какие-то переговоры, и даже уже с давностью полгода. Так я - не единомыслящий Западу, а то и противник? Кого ж они спасали? И после близких недавних восторгов - полилась на меня уже и брань западной прессы, крутой же поворот за три недели! Да если бы хоть прочли внимательно! - из отзывов и брани сразу выскаливалось, что эти газетчики и не удосужились прочесть подряд. Тут впервые поразила меня, а потом проявилась постоянным свойством - недобросовестность. Не резче ли всех хлестала "Нью-Йорк таймс", отказавшаяся моё "Письмо" печатать? Но прослышав от Майкла Скеммела, что внесены какие-то поправки, добыла у простодушного Струве именно список поправок, и напечатала не само письмо, а только поправки, раздувая скандал. Газета теперь обзывала меня реакционером, шовинистом, империалистом. Тут и я онедоумел, и можно онедоуметь: в чём же империалист? Предлагаю Советам прекратить всякую агрессию, убрать отовсюду свои оккупационные войска, кому ж это плохо? пишу же: "цели империи и нравственное здоровье народа несовместимы", - нет, империалист!* А потому что всякий русский, как только выявит себя русским патриотом, - уже "империалист". Да больше всего их ранило, что я оказался не страстный поклонник Запада, "не демократ"! А я-то демократ - попоследовательней и нью-йоркской интеллектуальной элиты и наших диссидентов: под демократией я понимаю реальное народное самоуправление снизу доверху, а они - правление образованного класса. Замешательство и враждебное отношение к "Письму", возникшее в Соединённых Штатах, отразилось во втором письме сенатора Хелмса, приоткрывавшего и свою внутреннюю подавленную американскую (южную) боль. [7] Отвечая ему, я разъяснил свою позицию шире. [8] И тотчас, в поддержку этому возникшему в Штатах враждебному мне кручению, громко и поспешно добавил свой голос Сахаров. Чего я никак-никак не ожидал - это внезапного враждебного отголоска от Сахарова. И потому что мы с ним никогда ещё публично не спорили. И потому что за несколько дней перед тем он приходил в Москве к моей отъезжающей семье (долгий вечер сидели с друзьями на кухне, и песни пели, Андрей Дмитриевич подпевал), - и ни звуком же, ни бровью не предупредил меня через жену, что на днях будет отвечать. Конечно, не обязан, - но я-то свою критику его взглядов ("На возврате дыхания и сознания", 1969) передал ему тихо, из рук в руки, и пятый год не печатаю, никому не показываю. И в той критике своей, после детального чтения, я бережно подхватывал, отмечал и поддерживал каждый убедительный довод Сахарова, каждое его доброе движение. И что ж он сейчас не мог передать свой ответ и мне, с Алей? Если опасался послать письменный текст - то хоть что-то устное? и хотя бы с каким-то дружественным словом? Нет, на второй день как семья моя выехала, он - вчуже громыхнул на весь мир ответом, - да с какой поспешностью! как ещё не передавались самиздатские статьи: они обычно плыли ручной передачей, а тут - по телефону из Москвы в Нью-Йорк, к соратнику Чалидзе, 20 страниц по телефону! - какая же острая спешка, почти истерика, на Андрея Дмитриевича слишком не похоже, знать так горячо его склоняли, торопили - поспешить ударить! только сторонним влиянием и могу объяснить. И гебисты злорадно не прерывали этой долгой телефонной диктовки, как прерывают часто и мелочь. Но - ещё обиднее: так спешил Сахаров, что даже "Письма" моего, видно, не прочёл хорошо? или только по радио слышал, и вот по слуховой памяти? приписал моему письму, чего там вовсе не было. Например, такое: "стремление отгородить нашу страну... от торговли, от того, что называется обменом людьми и идеями", "замедление научных исследований, международных научных связей", замедление же и "новых систем земледелия", "отдать освободившиеся ресурсы государства" энтузиастам национально-религиозной идеи и "создать им возможность высоких личных доходов от хозяйственной деятельности". Наконец, "мечта Солженицына о возможности обойтись... почти что ручным трудом". Да побойтесь Бога, Андрей Дмитриевич, да ведь ничего этого в моём "Письме" нет, откуда вы взяли? Научная некорректность - это ж не ваша черта! Я - не ожидал. Но если вдуматься, ожидать надо было. Общественное движение в СССР, по мере всё более энергичного своего проявления, не могло долго сумятиться без проступа ясных линий. Неизбежно было выделиться основным направлениям и произойти расслоению. И направленья эти, можно было и предвидеть, возникнут примерно те же, какие погибли при крахе старой России, по крайней мере главные секторы: социалистический, либеральный и национальный. Социалистический (братья Медведевы, спаянные с группой старых большевиков и с какими-то влиятельными лицами наверху) представлял наиболее организованное направление, очевидно, уже давно тяготился своим смешением и мнимой общностью с остальным Демдвижем (хотя и тот не порицал советского режима) - и первый поспешил с разрывом и нападательным действием: в ноябре 1973, едва только стихла громоздкая барабанная правительственная атака на Сахарова, - Рой Медведев напал на Сахарова как бы в спину. Это многих тогда поразило. А вот теперь, едва кончилась правительственная расправа со мной, Сахаров, определившийся вождь либерального направления, атаковал меня. А мировой резонанс в тот момент был обеспечен. Сама атака шла в неравных условиях, да, но парадоксальным образом: из-за границы - туда, где Сахаров оставался во власти врагов, я не мог отвечать полновесно и остро. Именно моя свобода при его несвободе связывала мне руки. Но откуда такая тревожная поспешность этого отклика, его напряжённость? кажется, я не предлагал "вождям" ничего немедленного. Я усовещивал их впредь на большое время; а немедленно, вот сейчас - всех разгоняло, давило, секло коммунистическое правительство. Однако покидая неотложные опасности и заботы, Сахаров сел за некраткий ответ мне. Сама статья Сахарова* в большей своей части (но не до конца) выдержана в характерном для него спокойном теоретическом тоне. Во взглядах она почти неизменённо повторяет его "Размышления о прогрессе", хотя тому минуло уже 6 лет. Сахаров так и писал: прежние общественные выступления "в основном по-прежнему представля[ются] мне правильными". Снова тот же "рационалистический подход к общественным и природным явлениям", и так же ему "само разделение идей на западные и русские непонятно". (А ведь это - не физика, не геометрия, это гуманитарность, и как же, не чуя этого разделения, нам высказываться по общественным проблемам? В гуманитарной-то области идеи во многом определяются именно средой своего рождения, традицией и менталитетом именно этого народа.) И тот же, во всей статье, планетарный образ мышления, не умельчённый до рассматривания национальной жизни: "нет ни одной важной ключевой проблемы, которая имеет решение в национальном масштабе", всё решит "научное и демократическое общемировое регулирование" (и перечисляет глобальные проблемы цивилизации, совсем опуская дух, культуру и собственно человеческую многомерную жизнь). В отличие от "Размышлений" на этот раз Сахаров определённо и категорично осуждает марксизм. Однако: "Солженицын излишне переоценивает роль идеологии". По его мнению "современное руководство страны" не идеологией ведбомо, а "сохранением своей власти и основных черт строя" (какого же строя, если не марксо-ленинского? и каким же инструментом, если не идеологией? и если б не Идеология, с чего б они так испугались, придушили свою же, косыгинскую, неглупую экономическую реформу 1965 года?). Но странно: хотя моё "Письмо" было направлено именно к вождям, с призывом именно вождям отказаться от Идеологии, - у меня и слова нет, чтоб за эту идеологию держалось советское общество или народные массы, - Сахаров с непонятной рассеянностью не замечает этого, и трижды в своей статье, с усилием, в открытую дверь, спорит: "если говорить именно о современном состоянии общества [курсив мой], то для него характерна идеологическая индифферентность", "не надо переоценивать роль идеологического фактора в сегодняшней жизни советского общества", "Солженицын, как я считаю, переоценивает роль идеологического фактора в современном советском обществе". Странное оспаривание мимо предмета спора (тоже от торопливости прочтения?) - а ведь здесь ось сахаровского ответа. И проскальзывает, всё же, старая оговорка: "казарменный социализм", - будто кто-либо, когда-либо видел другой, будто Маркс вёл к какому-то "нестеснённому" социализму? и ещё характерна фраза: "...роль марксизма как якобы "западного" и антирелигиозного учения". Якобы антирелигиозного? якобы умершего? Ах, Андрей Дмитриевич, да живуча эта Идеология - и ещё как! ещё сколько будут держаться за неё, - именно за казарменное "равенство", казарменную "справедливость", чтобы только не взгрузить на себя бремя свободы. И уже не первый, не первый раз касается Сахаров русской темы в форме заёмно-распространённой: "в России веками рабский, холопский дух, сочетающийся с презрением к иноземцам, инородцам и иноверцам". (Как бы при таком презрении держалось бы 100-национальное государство?) Никак, А. Д., нельзя не сверяться с историками - С. Соловьёвым, С. Платоновым. И тогда узнаем, что на всём протяжении от Ивана IV до Алексея и Фёдора Россия тянулась получать с Запада знания и мастеров с их умением (и почётно содержала приехавших) - а отсекали им путь Ганза, Ливония, Польша да и прямое вмешательство Римского Престола: опасались все они усиления России. А с чего бы Петру понадобилось в Европу "прорубать окно"? Оно было снаружи заколочено. Выражает Сахаров и мнение, что "призыв к патриотизму - это уж совсем из арсенала официозной пропаганды". И вообще, спрашивает он: "где эта здоровая русская линия развития?" - да не было б её, как бы мы 1000 лет прожили? уже и ничего здорового не видит Сахаров в своём отечестве? И особенно изумился, что я выделил подкоммунистические страдания и жертвы русского и украинского народов, - не видит он таких превосходящих жертв. Дождалась Россия своего чуда - Сахарова, и этому чуду ничто так не претило, как пробуждение русского самосознания! Однако если подумать, то и этого надо было ожидать, подсказывалось и это предшествующей русской историей: в национально-нравственном развитии России русский либерализм всегда видел для себя (и вполне ошибочно) самую мрачную опасность. А с социалистическим крылом (да даже и с отпочковавшимися коммунистами) они были всё-таки родственники, через отцов Просвещения. И опять у Сахарова всё та же наивная вера, что именно свобода эмиграции приведёт к демократизации страны; и только демократия может выработать "народный характер, способный к разумному существованию" (о да, несомненно! но если понимать демократию как устойчивое, действующее народное самоуправление, а не как цветные флаги с избирательными лозунгами и потом самодовольную говорильню отделившихся в парламент и хорошо оплачиваемых людей); демократический путь (разумеется, просто по западному образцу) - "единственный благоприятный для любой страны" (вот это и есть схема). И бесстрастно диктует Сахаров нашему отечеству программу "демократических сдвигов под экономическим и политическим давлением извне". (Давление извне! - американских финансистов? - на кого надежда!) А по центральному моему предложению в "Письме" - медленному, постепенному переходу к демократии через авторитарность, Сахаров опять возражает мимо меня: "я не вижу, почему в нашей стране это [установление демократии] не возможно в принципе?", - так и я же не спорю с принципом, только говорю, как опасно делать это рывком. Конечно, тон выступления Сахарова был неоскорбителен. Но к концу статьи он резко сменил его. И он был первым, кто назвал мои предложения "потенциально опасными", "ошибки Солженицына могут стать опасными". А если не прямо они, то "параллели с предложениями Солженицына" "должны настораживать". И если ещё не я сам прямо опасен, то неизбежно опасными проявятся какие-то мои последователи - и к этой-то неотложной опасности было так торопливо его письмо. Перекрывая болтами мягкость лично ко мне, не упустил он вставить набатную фразу, и сильно не свою: "Идеологи всегда были мягче идущих за ними практических политиков". Запасливая фраза, практически-политическая, да почти ведь в точности взята со страниц Маркса-Энгельса. И эти-то сахаровские предупреждения, при начале капитулянтского детанта, пришлись Западу очень ко времени и очень были им подхвачены. По сути, только вот эти предостережения западная пресса вознесла и повторяла из статьи в статью, само "Письмо" почти не обсуждая. "Захватывающий дух диалог двух русских!" - пророчила она, несомненно ожидая, что дискуссия потечёт и дальше. И мне - очень хотелось ответить немедленно, конечно. Как и Сахарова, меня тоже смутило многое у него. Но скромный, малый, щадящий ответ, лишь смягчить самые выпирающие ошибки оппонента - был бы не в рост поднятым проблемам. Вопросы - все очень принципиальные, а мы с единомышленниками уже год как готовили в СССР широкий по охвату самиздатский сборник статей "Из-под глыб" - да высылка моя сорвала общую работу, теперь сборник откладывался с месяца на месяц, как-то надо было кончать его сношениями через железо-занавесную границу, нелегко. Так обгонять ли "Из-под глыб" с его взвешенными глубокими формулировками - поспешной газетной полемикой, которая всегда обречена быть поверхностной? Скрепя сердце пришлось от немедленного публичного ответа Сахарову отказаться. И когда 3-го мая журнал "Тайм" брал у меня интервью и прямо вызывал на ответ Сахарову - я ответил глухо, уклончиво. И, очевидно, зря: в западном сознании осталось, что Сахаров меня победно подшиб, как говорится, "один - ноль". Спустя полгода, в конце 1974, уже после "Из-под глыб", мой мягкий ответ Сахарову в "Континенте" - вовсе не был замечен: эмигрантский русский журнал не тянет против американской ведущей газеты, да уже многих западных газет. Да хоть бы я ответил и в "Нью-Йорк таймс"? - тогда искрились надежды разрядки: с коммунизмом можно договориться, и надо, да он вовсе уже не коммунизм! - как раз по Сахарову. Из статьи его получалось, что мой счёт коммунизму - чрезмерен, необоснован, опоздан, я - не объективный свидетель того, что делается в СССР; ядро моего "Письма" и моё сомнение в абсолютном и безусловном благе Прогресса он изобразил как тягу к реставрации старины. С тех-то пор, вот с этой сахаровской статьи, с постоянными ссылками на неё, и пошло перетёком по Западу, что Солженицын - антидемократ и ретроград. Но это я зашёл вперёд. А публикация "Письма вождям" произошла 3-го марта - и семьи моей ещё не было, и Аля по телефону настойчиво откладывала, и, можно было догадаться, не от вмешательства властей. А у меня была только сильно неустроенная полупустая трёхэтажная квартира, да ещё с неделю не починенная, не запертая калитка - и сам же Цюрих. Цюрих - очень нравился мне. Какой-то и крепкий, и вместе с тем изящный город, особенно в нижней части, у реки и озера. Сколько прелести в готических зданиях, сколько накопленной человеческой отделки в улицах (иногда таких кривых и узких). Много трамваев; изгибами спускались они к приречной части города с нашего университетского холма, от мощных зданий университета. (А из прошлого знаю: столько российских революционеров тут учились, получали дипломы в передышках между своими разрушительными рывками на родину.) Мне и усилий не надо было делать над собой: я уже весь переключился на ленинскую тему. Где б я ни брёл по Цюриху, ленинская тень так и висела надо мной. Сознательный поиск я начал с тех библиотек, где Ленин больше всего занимался: Церингерплац и Центральштелле (по многовековой устойчивости швейцарской жизни они, собственно, и не изменились). Во второй работал эмигрант-чех Мирослав Тучек, весьма социалистического направления, но мне сочувственно помогал. От него я получил и недавнюю книгу Вилли Гаучи, где было собрано всё о пребывании Ленина в Цюрихе, страниц 300 немецкого; получил домой, в подарок от автора, тут же и навалился. И, совершенно неожиданно! - знакомство с Фрицем Платтеном-младшим - трезвым сыном своёго упоённого отца, того Платтена, который оформлял и прикрывал возврат Ленина через Германию в Россию, понёс его на своих крылах. Сын - уже не защищал отца, а объективно выяснял все скрытые обстоятельства того возврата. Дружески мы с ним сошлись (с удивлением я обнаруживал, как быстро восстанавливается мой немецкий). Бродил я и специально по ленинским местам, где он заседал в трактирчиках, как ликвидированный теперь "Кегель-клуб", и сколько раз проходил по Шпигельгассе, где Ленин квартировал, и по Бельвю к озеру. А другие цюрихские впечатления наваливались на меня мимоходом, случайно, - но затем, с опозданием и в несколько месяцев, я догадывался, что это же прямо идёт в ленинские главы - как ярчайшая картина масленичного карнавала, или могила Бюхнера на Цюрихберге, или богатая всадница на прогулке там же. Цюрихберг - лесистая овальная гора над Цюрихом, разумеется тщательно сохраняемая в чистоте, и тоже не первый век, место, куда Ленин с Крупской не раз забирались растянуться на траве, - начиналась своим подъёмом совсем близ моего дома, двести метров пройти до фуникулёра - милого открытого трамвайчика, круто-круто его втаскивал канат наверх, когда противоположный вагончик спускался. (Такое это было занятное зрелище, что я положил себе: вот приедут наши, повезу Ермошку показывать, ведь ему четвёртый год, он уже изрядно смышлён, вот удивится-то! Но поразительная жизнь: и приехали, и прожили там два года - так и не нашёл я момента в кружной жизни, свозил всех ребятишек кто-то вместо меня, может быть фрау Видмер, жена штадтпрезидента, мы очень с ними обоими сдружились: Зигмунд своими духовными свойствами и политическим пониманием стоял много выше сегодняшнего среднего западного человека, а фрау Элизабет была тепла, сердечно добра, проста, и привязалась к нашим ребятишкам, брала их то в зоопарк, то ещё куда, свои дети у неё уже были близки к женитьбе.) Квартира-то наша была сильно достигаема шумам близких улиц, особенно от нынешнего завывания санитарных автобусов, тут рядом кантональный госпиталь, - а поднимешься на Цюрихберг, минуешь последние дачи богачей - дальше такой лесной покой, и совсем мало гуляющих в будний день, я там отдышивался, раздумывал, закипали планы литературные, публицистические. (Не забуду встречи с пожилым швейцарцем, он тоже шёл один. Это было вскоре после моего приезда. Он изумился, повернул ко мне, обеими руками взял меня под локти, смотрел на меня с любовью, смотрел, и слёзы у него полились, сперва и говорить не мог. Надо знать сдержанных, жёстко замкнутых швейцарцев, чтоб удивиться: и что повернул без повода, и за руки взял, и плакал.) Наконец, день прилёта наших прозначился: 29 марта. Солнечный, тёплый день, конечно и Хееб со мной. Опять было большое скопление прессы на аэродроме. К самолёту приставили лесенку, меня впустили. Вошёл, как в темноту, первым столкнулся с Митькой, обвешанным ручными сумками за всех, потом Аля передала мне Ермошку и Игната, они таращились, Ермошка меня узнал, а полуторагодовалый Игнат просто покорился судьбе, я понёс их как два пенька, Аля - корзину с шестимесячным Стёпкой. (Тогдашняя фотография стала из моих любимых.) За Алей шла бабушка. Чемоданов они привезли десяток, но это было, конечно, не главное, Аля успела шепнуть, что всё существенное не тут, пойдёт иначе. А на Шереметьевском аэродроме гебисты долго держали их багаж: фотографировали все третьестепенные бумажки, и, как потом оказалось, размагнитили и все наши аудиоплёнки, сколько интересных записей накопилось у нас за три года. Покатили на Штапферштрассе, кортеж за нами, там толпа фотографов вывалила. Наша калитка уже запиралась - они, человек тридцать, кинулись в открытую калитку наших милых соседей, молодой пары, Гиги и Беаты Штехелин (их дома не было), и, ближе к нашему низкому заборчику - зверски теснясь и отталкивая друг друга, вмиг истоптали большую, излелеянную хозяевами цветочную клумбу. И это - европейцы? (Навредили б так русские, все бы: "во! во! русские только так и могут".) Я закричал на них, пытаясь очнуть. Бесполезно. И - не отступил никто с клумбы, так и уничтожили её. Я изумлялся, до чего они надоедны, они изумлялись, до чего я горд. Измученных малышей мы спешили укладывать - они требовали, чтобы вся семья теперь вышла позировать на балкон. Невозможно, да на аэродроме уж нащёлкали без числа, я - отказал. Так и ещё, ещё утверживалась моя ссора с западной прессой - и надолго вперёд. Зато: в одном самолёте с нашими прилетел из Москвы корреспондент Ассошиэйтед Пресс Роджер Леддингтон. Аля тут же объяснила мне, что он - из самых самоотверженных спасателей архива, много унёс в карманах. Как же было избежать дать ему хоть маленькое интервью? А вопрос всё тот же: посещу ли я Соединённые Штаты? Америка продолжает ждать. Между тем - приглашали меня и две подкомиссии американской Палаты Представителей, дать им показания. Взамен себя слал я им подробное письмо* с ответом: чтбо я не полагаю разрядкой международной напряжённости: угодливые умолчания; сакраментальную веру в устные обещания правителей, никогда их не выполнявших; односторонние уступки; позднюю перетолковку договоров; заключение ничем не гарантированных перемирий; равнодушие к зверствам противной стороны. А под разрядкой истинной понимаю "такое несомненно контролируемое обезоруживание всех средств насилия и войны... которое делало бы каждый этап разрядки практически необратимым". Письмо моё было опубликовано в материалах Палаты Представителей, прорвалось отчасти в газеты, например, "Вашингтон пост". Примечание газеты было: "Мы сделали письмо Солженицына доступным американским обозревателям по советским делам, они охарактеризовали его взгляды как упрощённые". А желательный уровень сложности был: продолжать верить улыбкам и уступать односторонне... Ещё и сенатор Мондейл (будущий вице-президент) добивался приехать ко мне в Цюрих - но не мог я всего вместить, уклонился. А тут пришло письмо известного сенатора Джексона, сильно запоздавшее в пути (не по почте, он перемудрил с оказией). [9] И опять - приглашение, и опять благодарю и отказываюсь. [10] А тем временем всё притекали же и копились тысячи писем не столь известных людей, отвечать на них - да даже читать их - не было никаких сил. А на Западе привыкли, чтобы каждое учреждение и каждое лицо отвечало на каждое письмо: держи какую хочешь большую контору, пусть отвечают за тебя секретари - но отвечайте. Уже на меня обижались многие и в Швейцарии. Супруги Видмеры посоветовали мне отозваться через Швейцарское телеграфное агентство. Так я и сделал. [11] Тут - не хватало ответа, который уже выспрашивали у меня швейцарские корреспонденты, который хотели слышать и все тут: по каким именно причинам я избрал Швейцарию для своего жительства? И неловко было бы объяснить, как это получилось само собой. А говорить, что я давно пишу Ленина в Цюрихе, преждевременно. И изо всех аргументов оставалось - традиционное сочувственное представление в России о Швейцарии да поразительная история, рассказанная Герценом в "Былом и думах" о силе той демократии, где община сильней президента. Приезд детей поднимает сразу много вопросов. Митю - надо устроить в школу. Кстати, школа совсем рядом, на Штапферштрассе, - и школьники, видя из окон, как донимают нас корреспонденты, уже провели манифестацию с плакатами: "Оставьте Солженицына в покое!" Иду, подаю заявление. (Вослед начинают мне течь бумаги с методическими указаниями, советами.) Митя по уровню оказывается выше, чем школа ожидала, быстро схватывает и язык, ему становится легко, и он, по своему динамичному характеру, зорко использует также и либеральные щели в её распорядке, меня вызывают в школу объясняться. А малыши? ведь они круглосуточно требуют Алю, им всё тут непривычно, смена резкба; вот старшие растеребили пух из подушки по всему полу, младший плачет. Да у матери опережающая тревога: как детям в океане чужих языков не упустить свой, русский? ежедневно помногу читает им, целый чемодан привезла детских книг. Так Аля - полностью отдастся им, уже не будет сил не только для нашей работы, не только для ответов на дёргающий мир - но ни для какого домового устройства? а оно неперечислимо: неизвестный мир, неизвестные в нём предметы, неизвестные цены и нет языка! К счастью, приходит помощь в виде пожилой эмигрантки, живущей в Цюрихе, Ксении Фрис, она наставляет Алю по всем бытовым проблемам, и находит - чудо какое: в сердце Швейцарии одинокую простонародную, с самобытным русским языком русскую бабушку, закинутую судьбой сюда из Маньчжурии, когда в 1945 - 46 годах наша тамошняя (сибирская) эмиграция бежала от пришедших красных. И эта Екатерина Павловна, "баба Катя", в своей суровости проникается сердечной теплотой к нашим малышам, как если б вся её одинокая жизнь и была предназначением дождаться вот этих крошек и холить их, и обучать простейшим навыкам жизни. А была бы нянька - иностранка (и все шансы были за то)? Правда, жила она далеко за городом, у нас бывала только до полудня, но и то какая выручка. Остальное время малыши были с бабушкой и мамой. А продукты покупать? Тут уже Митя выручал, округу быстро освоив. На женщинах наших всё хозяйство, да если б только! Ведь если самим сейчас не вычитать набор выходящего 2-го тома "Архипелага" (а через несколько месяцев и "Телёнка"), то книги выйдут с изрядными опечатками: у "Имки" нет средств держать корректора. Да уже и Митя много помогает маме: он бойко читает с подлинника вслух, со всеми запятыми, Аля правит по вёрстке. И вот - всё это вместе, перевари. А малыши нуждаются не только в уходе, но и в зорком глазе. Ведь всего лишь год назад присылали нам гебисты угрожающие письма, стилизованные под уголовников, что расправятся с детьми, - и почему бы это была шутка? В числе доблестей чекистов Дзержинский не перечислял шутливости. Однако живя у Ростроповича в запретной зоне Барвихе, я на лыжах гонял часами по лесу - и знал, что никто меня не посмеет тронуть: ляжет несомненно на них. А здесь, за границей, уже из полиции двух стран предупредили меня, что у международных террористов - я на списке, да мне и так было ясно, Советы же и обучали и снабжали их. И теперь при любом похищении ребёнка ГБ и вовсе руки умоет: это - не наша страна, разбирайтесь сами. Пока беда не случилась - все скажут: пустые страхи, паранойя. А если случится (в ХХ ли веке не берут заложников?) - тогда только "ах! ах!". Правда, прогулки детей в город - или с фрау Видмер, или с дружной русской эмигрантской семьёй Банкулов, живущих под Цюрихом (нам посчастливилось познакомиться с ними через храм о. Александра Каргона), - прогулки начинаются не сразу, но и наш крохотный дворик, где дети всё время, и мы устроили им разные забавы-горки, игровую площадку, - дворик-то просматривается с трёх сторон, и решётчатый заборчик всего по грудь, его перескочить ничего не стоит. И перескакивали несколько раз. Какой-то фанатичный молодой человек сел на ступеньках нашего дома и объявил, что - никуда не уйдёт, что я - Иисус Христос, а он отныне будет проповедовать вместе со мной. И просидел на крыльце чуть не сутки, ни на чьи уговоры не поддаваясь, пока позвали полицейских, не пошёл и с ними, и они его мягко и бережно ("права человека"!) вынесли на руках и отвезли подалее. - А то взяли нас в осаду несколько молодчиков, довольно бандитского вида, привезли и на руках держали, носили какое-то несчастное уродливое существо, взрослого карлика, сына из богатейшей латиноамериканской семьи: он желал встречи со мной, чтобы начать совместно писать книгу! - То, по недосмотру, была у нас не заперта и калитка и дверь - тотчас ворвалась в дом какая-то наглая советская баба и, не скрывая враждебности, развязно нам выговаривала. - То другая женщина, тоже с русским языком, настойчиво вызывала к калитке, не хотела бросить письмо просто в почтовый ящик; взяли - рукописное письмо, от кого же? от скандально знаменитого Виктора Луи. Он, простой советский человек, лежит в цюрихском госпитале, размышляет о смысле жизни; считает, что неприятности между нами теперь уже позади - и что же? раскаивается, как разыгрывал мою слепую тётю? как закладывал мою голову под советский топор? - о нет, пишет о своих собственных лагерных страданиях в прошлом, и чтоб я очистил его от обвинений, что он продал "Раковый корпус" на Запад; а теперь он не против бы встретиться со мной после выписки из госпиталя! - А сколькие приезжали и стояли за заборчиком по грудь (всё в том же отворённом дворике соседа Гиги), и настойчиво звали меня. Среди них и очень, видать, искренние люди - и явно же подозрительные провокаторы, какие-то подставные фальшивые лица со смутными историями. А ещё же приезжали посетители, с письменным заранее моим согласием или без, которых я приглашал беседовать в дом. Тут был и казачий вождь В. Глазков (я не сразу разобрался, что он сепаратист-казакиец: "Казакия" - отдельная от России страна). То, по созвучию, немецкий филолог Вольфганг Казак, сидевший в СССР в лагерях военнопленных, с тех пор вовлекшийся и в русский язык, затем и в русскую литературу. То - неугомонная Патриция Блейк, из ведущих американских журналисток, три года назад швырнувшая в мир, к нашему ужасу, подслушанную ею тайну, что есть такой "Архипелаг ГУЛАГ" и уже переводится на английский! Теперь она желала писать мою биографию. - И американские слависты. И та самая графиня Олсуфьева из Рима, о которой когда-то на Поварской сладко повествовали мне в Союзе писателей, - а теперь она приехала доказывать мне отзывами итальянских профессоров, что её за три месяца сделанный итальянский перевод "Архипелага" - превосходного качества.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4