Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Раковый корпус

ModernLib.Net / Классическая проза / Солженицын Александр Исаевич / Раковый корпус - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Солженицын Александр Исаевич
Жанр: Классическая проза

 

 


– Ни за что просто?

– Просто ни за что. Особенно при мне. Но улыбалась.

– А может одну всё-таки?

– Больные спят, как можно!

Он всё же вытащил пустой длинный наборный мундштук ручной работы и стал его сосать.

– Знаете, как говорят: молодому жениться рано, а старому поздно. – Двумя руками облокотился о её стол и пальцы с мундштуком запустил в волосы. – Чуть-чуть я не женился после войны, хотя: я – студент, она – студентка. Поженились бы всё равно, да пошло кувырком.

Зоя рассматривала малодружелюбное, но сильное лицо Костоглотова. Костлявые плечи, руки – но это от болезни.

– Не сладилось?

– Она... как это называется... погибла. – Один глаз он закрыл в кривой пожимке, а одним смотрел. – Погибла, но вообще – жива. В прошлом году мы обменялись с ней несколькими письмами.

Он расщурился. Увидел в пальцах мундштук и положил его в карманчик назад.

– И знаете, по некоторым фразам в этих письмах я вдруг задумался: а на самом-то деле тогда, прежде, она была ли таким совершенством, как виделась мне? Может и не была?... Что мы понимаем в двадцать пять лет?...

Он смотрел в упор на Зою тёмно-коричневыми глазищами:

– Вот вы, например – что сейчас понимаете в мужчинах? Ни-чер-та!

Зоя засмеялась:

– А может быть как раз понимаю?

– Никак этого не может быть, – продиктовал Костоглотов. – То, что вы под пониманием думаете – это не понимание. И выйдете замуж – о-бя-за-тельно ошибётесь.

– Перспективка! – покрутила Зоя головой, и из той же большой оранжевой сумки достала и развернула вышивание: небольшой кусочек, натянутый на пяльцы, на нём уже вышитый зелёный журавль, а лиса и кувшин только нарисованы.

Костоглотов смотрел, как на диво:

– Вышиваете??

– Чему вы удивляетесь?

– Не представлял, что сейчас и студентка мединститута – может вынуть рукоделие.

– Вы не видели, как девушки вышивают?

– Кроме, может быть, самого раннего детства. В двадцатые годы. И то уже считалось буржуазным. За это б вас на комсомольском собрании выхлестали.

– Сейчас это очень распространено. А вы не видели? Он покрутил головой.

И осуждаете?

– Что вы! Это так мило, уютно. Я любуюсь.

Она клала стежок к стёжку, давая ему полюбоваться. Она смотрела в вышивание, а он – на неё. В жёлтом свете лампы отсвечивали призолотой её ресницы. И отзолачивал открытый уголок платья.

– Вы – пчёлка с чёлкой, – прошептал он.

– Как? – она исподлобья взбросила бровки. Он повторил.

– Да? – Зоя будто ожидала похвалы и побольше. – А там, где вы живёте, если никто не вышивает, так может быть свободно продаются мулинэ?

– Как-как?

– Му-ли-нэ. Вот эти нитки – зелёные, синие, красные, жёлтые. У нас очень трудно купить.

– Мулинэ. Запомню и спрошу. Если есть – обязательно пришлю. А если у нас окажутся неограниченные запасы мулинэ – так, может быть, вам проще переехать самой к нам туда?

– А куда это, всё-таки, – к вам?

– Да можно сказать – на целину.

– Так вы – на целине? Вы – целинник?

– То есть, когда я туда приехал, никто не думал, что целина. А теперь выяснилось, что – целина, и к нам приезжают целинники. Вот будут распределять – проситесь к нам! Наверняка не откажут. К нам – не откажут.

– Неужели у вас так плохо?

– Ничуть. Просто у людей перевёрнуты представления – что хорошо и что плохо. Жить в пятиэтажной клетке, чтоб над твоей головой стучали и ходили, и радио со всех сторон – это считается хорошо. А жить трудолюбивым земледельцем в глинобитной хатке на краю степи – это считается крайняя неудача.

Он говорил ничуть не в шутку, с той утомлённой убеждённостью, когда не хочется даже силой голоса укрепить доводы.

– Но степь или пустыня?

– Степь. Барханов нет. Всё же травка кой-какая. Растёт жантак – верблюжья колючка, не знаете? Это – колючка, но в июле на ней розоватые цветы и даже очень тонкий запах. Казахи делают из неё сто лекарств.

– Так это в Казахстане?

– У-гм.

– Как же называется?

– Уш-Терек.

– Это – аул?

– Да хотите – аул, а хотите – и районный центр. Больница. Только врачей не хватает. Приезжайте. Он сощурился.

– И больше ничего не растёт?

– Нет, почему же, есть поливное земледелие. Сахарная свёкла, кукуруза. На огородах вообще всё, что угодно. Только трудиться надо много. С кетменём. На базаре у греков всегда молоко, у курдов баранина, у немцев свинина. А какие живописные базары, вы бы видели! Все в национальных костюмах, приезжают на верблюдах.

– Вы – агроном?

– Нет. Землеустроитель.

– А вообще зачем вы там живёте? Костоглотов почесал нос:

– Мне там климат очень нравится.

– И нет транспорта?

– Да почему, хо-одят машины, сколько хотите.

– Но зачем всё-таки туда поеду я? Она смотрела искоса. За то время, что они болтали, лицо Костоглотова подобрело и помягчело.

– Вы? – Он поднял кожу со лба, как бы придумывая тост. – А откуда вы знаете, Зоенька, в какой точке земли вы будете счастливы, в какой – несчастливы? Кто скажет, что знает это о себе?


4

Хирургическим больным, то есть тем, чью опухоль намечено было пресекать операцией, не хватало места в палатах нижнего этажа, и их клали также наверху, вперемежку с "лучевыми", кому назначалось облучение или химия. Поэтому наверху каждое утро шло два обхода: лучевики смотрели своих больных, хирурги – своих.

Но четвёртого февраля была пятница, операционный день, и хирурги обхода не делали. Доктор же Вера Корнильевна Гангарт, лечащий врач лучевых, после пятиминутки тоже не пошла сразу обходить, а лишь, поравнявшись с дверью мужской палаты, заглянула туда.

Доктор Гангарт была невысока и очень стройна – казалось очень стройной оттого, что у неё подчёркнуто узко сходилось в поясном перехвате. Волосы её, немодно положенные узлом на затылок, были светлее чёрных, но и темней тёмно-русых – те, при которых нам предлагают невразумительное слово "шатенка", а сказать бы: чернорусые – между чёрными и русыми.

Её заметил Ахмаджан и закивал радостно. И Костоглотов успел поднять голову от большой книги и поклониться издали. И она обоим им улыбнулась и подняла палец, как предупреждают детей, чтоб сидели без неё тихо. И тут же, уклоняясь от дверного проёма, ушла.

Сегодня она должна была обходить палаты не одна, а с заведующей лучевым отделением Людмилой Афанасьевной Донцовой, но Людмилу Афанасьевну вызвал и задерживал Низамутдин Бахрамович, главврач.

Только в эти дни своих обходов, раз в неделю, Донцова жертвовала рентгенодиагностикой. Обычно же два первых лучших утренних часа, когда острей всего глаз и яснее ум, она сидела со своим очередным ординатором перед экраном. Она считала это самой сложной частью своей работы и более чем за двадцать лет её поняла, как дорого обходятся ошибки именно в диагнозе. У неё в отделении было три врача, все молодые женщины, и чтобы опыт каждой из них был равномерен, и ни одна не отставала бы от диагностики, Донцова кругообразно сменяла их, держа по три месяца на первичном амбулаторном приёме, в рентгенодиагностическом кабинете и лечащим врачом в клинике.

У доктора Гангарт шёл сейчас этот третий период. Самым главным, опасным и наименее исследованным здесь было – следить за верною дозировкой облучения. Не было такой формулы, по которой можно было бы рассчитать интенсивности и дозы облучений, самые смертоносные для каждой опухоли, самые безвредные для остального тела. Формулы не было, а был – некий опыт, некое чутье и возможность сверяться с состоянием больного. Это тоже была операция – но лучом, вслепую и растянутая во времени. Невозможно было не ранить и не губить здоровых клеток.

Остальные обязанности лечащего врача требовали только методичности: вовремя назначать анализы, проверять их и делать записи в тридесяти историях болезни. Никакой врач не любит исписывать разграфлённые бланки, но Вера Корнильевна примирялась с ними за то, что эти три месяца у неё были свои больные – не бледное сплетение светов и теней на экране, а свои живые постоянные люди, которые верили ей, ждали её голоса и взгляда. И когда ей приходилось передавать обязанности лечащего врача, ей всегда было жалко расставаться с теми, кого она не долечила.

Дежурная медсестра, Олимпиада Владиславовна, пожилая, седоватая, очень осанистая женщина, с виду солиднее иных врачей, объявила по палатам, чтобы лучевые не расходились. Но в большой женской палате только как будто и ждали этого объявления – сейчас же одна за другой женщины в однообразных серых халатах потянулись на лестницу и куда-то вниз: посмотреть, не пришёл ли сметанный дед; и не пришла ли та бабка с молоком; заглядывать с крыльца клиники в окна операционных (поверх забелённой нижней части видны были шапочки хирургов и сестёр, и яркие верхние лампы); и вымыть банку над раковиной; и кого-то навестить.

Не только их операционная судьба, но ещё эти серые бумазейные обтрепавшиеся палаты, неопрятные на вид, даже когда они были вполне чисты, Отъединяли, отрывали женщин от их женской доли и женского обаяния. Покрой халатов был никакой: они были асе просторны так, чтобы любая толстая женщина могла в любой запахнуться, и рукава шли бесформенными широкими трубами. Бело-розовые полосатые курточки мужчин были гораздо аккуратнее, женщинам же не выдавали платья, а только – эти халаты, лишённые петель и пуговиц. Одни подшивали их, другие – удлиняли, все однообразно затягивали бумазейные пояса, чтоб не обнажать сорочек и так же однообразно стягивали рукою полы на груди. Угнетённая болезнью и убогая в таком халате, женщина не могла обрадовать ничьего взгляда и понимала это.

А в мужской палате все, кроме Русанова, ждали обхода спокойно, малоподвижно.

Старый узбек, колхозный сторож Мурсалимов, лежал вытянувшись на спине поверх застеленной постели, как всегда в своей вытертой-перевытертой тюбетейке. Он уж тому, должно быть, рад был, что кашель его не рвал. Он сложил руки на задышливой груди и смотрел в одну точку потолка. Его тёмно-бронзовая кожа обтягивала почти череп: видны были реберки носовой кости, скулы, острая подбородочная кость за клинышком бородки. Уши его утончились и были совсем плоские хрящики. Ему уже немного оставалось досохнуть и дотемнеть до мумии.

Рядом с ним средолетний казах чабан Егенбердиев на своей кровати не лежал, а сидел, поджав ноги накрест, будто дома у себя на кошме. Ладонями больших сильных рук он держался за круглые большие колени – и так жёстко сцеплено было его тугое ядрёное тело, что если он и чуть покачивался иногда в своей неподвижности, то лишь как заводская труба или башня. Его плечи и спина распирали курточку, и манжеты её едва не рвались на мускулистых предлокотьях. Небольшая язвочка на губе, с которой он приехал в эту больницу, здесь под трубками обратилась в большой тёмно-багровый струп, который заслонял ему рот и мешал есть и пить. Но он не метался, не суетился, не кричал, а мерно и дочиста выедал из тарелок и вот так спокойно часами мог сидеть, смотря никуда.

Дальше, на придверной койке, шестнадцатилетний Дёма вытянул больную ногу по кровати и всё время чуть поглаживал, массировал грызущее место голени ладонью. А другую ногу он поджал, как котёнок, и читал, ничего не замечая. Он вообще читал всё то время, что не спал и не проходил процедур. В лаборатории, где делались все анализы, у старшей лаборантки был шкаф с книгами, и уже Дёма туда был допущен и менял себе книги сам, не дожидаясь, пока обменят всей палате. Сейчас он читал журнал в синеватой обложке, но не новый, а потрёпанный и выгоревший на солнце – новых не было в шкафу лаборантки.

И Прошка, добросовестно, без морщин и ямок застлав свою койку, сидел чинно, терпеливо, спустив ноги на пол, как вполне здоровый человек. Он и был вполне здоров – в палате ни на что не жаловался, не имел никакого наружного поражения, щеки были налиты здоровою смуглостью, а по лбу – выложен гладкий чубчик. Парень он был хоть куда, хоть на танцы.

Рядом с ним Ахмаджан, не найдя с кем играть, положил на одеяло шашечную доску углом и играл сам с собой в уголки.

Ефрем в своей бинтовой как броневой обмотке, с некрутящейся головой, не топал по проходу, не нагонял тоски, а подмостясь двумя подушками повыше, без отрыву читал книгу, навязанную ему вчера Костоглотовым. Правда, страницы он переворачивал так редко, что можно было подумать – дремлет с книгой.

А Азовкин все так же мучился, как и вчера. Он может быть и совсем не спал. По подоконнику и тумбочке были разбросаны его вещи, постель вся сбита. Лоб и виски его пробивала испарина, по жёлтому лицу переходили все те искорчины болей, которые он ощущал внутри. То он становился на пол, локтями упирался в кровать и стоял так, согнутый. То брался обеими руками за живот и складывался в животе. Он уже много дней в комнате не отвечал на вопросы, ничего о себе не говорил. Речь он тратил только на выпрашивание лишних лекарств у сестёр и врачей. И когда приходили к нему на свидание домашние, он посылал их покупать ещё этих лекарств, какие видел здесь.

За окном был пасмурный, безветренный, бесцветный день. Костоглотов, вернувшись с утреннего рентгена и не спросясь Павла Николаевича, отворил над собой форточку, и оттуда тянуло сыроватым, правда не холодным.

Опасаясь простудить опухоль, Павел Николаевич обмотал шею и отсел к стене. Какие-то тупые все, покорные, полубревна! Кроме Азовкина здесь, видимо, никто не страдает по-настоящему. Как сказал, кажется, Горький, только тот достоин свободы, кто за неё идёт на бой. Так – и выздоровления. Павел-то Николаевич уже предпринял утром решительные шаги. Едва открылась регистратура, он пошёл позвонить домой и сообщил жене ночное решение: через все каналы добиваться направления в Москву, а здесь не рисковать, себя не губить. Капа – пробивная, она уже действует. Конечно, это было малодушие: испугаться опухоли и лечь сюда. Ведь это только кому сказать – с трёх часов вчерашнего дня никто даже не пришёл пощупать – растёт ли его опухоль. Никто не дал лекарства. Повесили температурный листок для дураков. Не-ет, лечебные учреждения у нас ещё надо подтягивать и подтягивать.

Наконец, появились врачи, – но опять не вошли в комнату: остановились там, за дверью, и изрядно постояли около Сибгатова. Он открывал спину и показывал им. (Тем временем Костоглотов спрятал свою книгу под матрас.)

Но вот вошли и в палату – доктор Донцова, доктор Гангарт и осанистая седая сестра с блокнотом в руках и полотенцем на локте. Вход нескольких сразу белых халатов вызывает всегда прилив внимания, страха и надежды – и тем сильней все три чувства, чем белее халаты и шапочки, чем строже лица. Тут строже и торжественней всех держалась сестра, Олимпиада Владиславовна: для неё обход был как для дьякона богослужение. Это была та сестра, для которой врачи – выше простых людей, которая знает, что врачи все понимают, никогда не ошибаются, не дают неверных назначений. И всякое назначение она вписывает в свой блокнот с ощущением почти счастья, как молодые сестры уже не делают.

Однако, и войдя в палату, врачи не поспешили к койке Русанова! Людмила Афанасьевна – крупная женщина с простыми крупными чертами лица, с уже пепелистыми, но стрижеными и подвитыми волосами, сказала общее негромкое "здравствуйте", и у первой же койки, около Дёмы, остановилась, изучающе глядя на него.

– Что читаешь, Дёма?

(Не могла найти вопроса поумней! В служебное время!) По привычке многих, Дёма не назвал, а вывернул и показал голубоватую поблекшую обложку журнала. Донцова сощурилась.

– Ой, старый какой, позапрошлого года. Зачем?

– Здесь статья интересная, – значительно сказал Дёма.

– О чём же?

– Об искренности! – ещё выразительней ответил он. – О том, что литература без искренности...

Он спускал больную ногу на пол, но Людмила Афанасьевна быстро его предупредила:

– Не надо! Закати.

Он закатил штанину, она присела на его кровать и осторожно издали, несколькими пальцами стала прощупывать ногу.

Вера Корнильевна, позади неё опершись о кроватную спинку и глядя ей через плечо, сказала негромко:

– Пятнадцать сеансов, три тысячи "эр".

– Здесь больно?

– Больно.

– А здесь?

– Ещё и дальше больно.

– А почему ж молчишь? Герой какой! Ты мне говори, откуда больно.

Она медленно выщупывала границы.

– А само болит? Ночью?

На чистом Демином лице ещё не росло ни волоска. Но постоянно-напряжённое выражение очень взрослило его.

– И день и ночь грызёт.

Людмила Афанасьевна переглянулась с Гангарт.

– Ну всё-таки, как ты замечаешь – за это время стало сильней грызть или слабей?

– Не знаю. Может, немного полегче. А может – кажется.

– Кровь, – попросила Людмила Афанасьевна, и Гангарт уже протягивала ей историю болезни. Людмила Афанасьевна почитала, посмотрела на мальчика.

– Аппетит есть?

– Я всю жизнь ем с удовольствием, – ответил Дёма с важностью.

– Он стал у нас получать дополнительное, – голосом няни нараспев ласково вставила Вера Корнильевна и улыбнулась Дёме. И он ей. – Трансфузия? – тут же тихо отрывисто спросила Гангарт у Донцовой, беря назад историю болезни.

– Да. Так что ж, Дёма? – Людмила Афанасьевна изучающе смотрела на него опять. – Рентген продолжим?

– Конечно, продолжим! – осветился мальчик.

И благодарно смотрел на неё.

Он так понимал, что это – вместо операции. И ему казалось, что Донцова тоже так понимает. (А Донцова-то понимала, что прежде чем оперировать саркому кости, надо подавить её активность рентгеном и тем предотвратить метастазы.)

Егенбердиев уже давно приготовился, насторожился и, как только Людмила Афанасьевна встала с соседней койки, поднялся в рост в проходе, выпятил грудь и стоял по-солдатски.

Донцова улыбнулась ему, приблизилась к его губе и рассматривала струп. Гангарт тихо читала ей цифры.

– Ну! Очень хорошо! – громче, чем надо, как всегда говорят с иноязычными, ободряла Людмила Афанасьевна. – Всё идёт хорошо, Егенбердиев! Скоро домой пойдёшь!

Ахмаджан, уже зная свои обязанности, перевёл по-узбекски (они с Егенбердиевым понимали друг друга, хотя каждому язык другого казался искажённым).

Егенбердиев с надеждой, с доверием и даже восторженно уставился в Людмилу Афанасьевну – с тем восторгом, с которым эти простые души относятся к подлинно образованным и подлинно полезным людям. Но всё же провёл рукой около своего струпа и спросил.

– А стало – больше? раздулось? – перевёл Ахмаджан.

– Это всё отвалится! Так быть должно! – усиленно громко вговаривала ему Донцова. – Все отвалится! Отдохнёшь три месяца дома – и опять к нам!

Она перешла к старику Мурсалимову. Он уже сидел, спустив ноги, и сделал попытку встать навстречу ей, но она удержала его и села рядом. С той же верой в её всемогущество смотрел на неё и этот высохший бронзовый старик. Она через Ахмаджана спрашивала его о кашле и велела закатить рубашку, подавливала грудь, где ему больно, и выстукивала рукою через другую руку, тут же слушала Веру Корнильевну о числе сеансов, крови, уколах, и молча сама смотрела в историю болезни. Когда-то было всё нужное, все на месте в здоровом теле, а сейчас всё было лишнее и выпирало – какие-то узлы, углы...

Донцова назначила ему ещё другие уколы и попросила показать из тумбочки таблетки, какие он пьёт.

Мурсалимов вынул пустой флакон из-под поливитаминов. "Когда купил?" – спрашивала Донцова. Ахмаджан перевёл: третьего дня. – "А где же таблетки?" – Выпил.

– Как выпил?? – изумилась Донцова. – Сразу все?

– Нет, за два раза, – перевёл Ахмаджан.

Расхохотались врачи, сестра, русские больные, Ахмаджан, и сам Мурсалимов приоткрыл зубы, ещё не понимая.

И только Павла Николаевича их бессмысленный, несвоевременный смех наполнял негодованием. Ну, сейчас он их отрезвит! Он выбирал позу, как лучше встретить врачей, и решил, что полулёжа больше подчеркнёт.

– Ничего, ничего! – одобрила Донцова Мурсалимова. И назначив ему ещё витамин "С", обтерев руки о полотенце, истово подставленное сестрой, с озабоченностью повернулась перейти к следующей койке. Теперь, обращённая к окну и близко к нему, она сама выказывала нездоровый сероватый цвет лица и глубоко-усталое, едва ли не больное выражение.

Лысый, в тюбетейке и в очках, строго сидящий в постели, Павел Николаевич почему-то напоминал учителя, да не какого-нибудь, а заслуженного, вырастившего сотни учеников. Он дождался, когда Людмила Афанасьевна подошла к его кровати, поправил очки и объявил:

– Так, товарищ Донцова. Я вынужден буду говорить в Минздраве о порядках в этой клинике. И звонить товарищу Остапенко.

Она не вздрогнула, не побледнела, может быть землистее стал цвет её лица. Она сделала странное одновременное движение плечами – круговое, будто плечи устали от лямок и нельзя было дать им свободу.

– Если вы имеете лёгкий доступ в Минздрав, – сразу согласилась она, – и даже можете звонить товарищу Остапенко, я добавлю вам материала, хотите?

– Да уж добавлять некуда! Такое равнодушие, как у вас, ни в какие ворота не лезет! Я восемнадцать часов здесь! – а меня никто не лечит! А между тем я...

(Не мог он ей больше высказать! Сама должна была понимать!)

Все в комнате молчали и смотрели на Русанова. Кто принял удар, так это не Донцова, а Гангарт – она сжала губы в ниточку и схмурилась, и лоб стянула, как будто непоправимое видела и не могла остановить.

А Донцова, нависая над сидящим Русановым, крупная, не дала себе воли даже нахмуриться, только плечами ещё раз кругоподобно провела и сказала уступчиво, тихо:

– Вот я пришла вас лечить.

– Нет, уж теперь поздно! – обрезал Павел Николаевич. – Я насмотрелся здешних порядков – и ухожу отсюда. Никто не интересуется, никто диагноза не ставит!

Его голос непредусмотренно дрогнул. Потому что действительно было обидно.

– Диагноз вам поставлен, – размеренно сказала Донцова, обеими руками держась за спинку его кровати. – И вам некуда идти больше, с этой болезнью в нашей республике вас нигде больше не возьмутся лечить.

– Но ведь вы сказали – у меня не рак?!... Тогда объявите диагноз!

– Вообще мы не обязаны называть больным их болезнь. Но если это облегчит ваше состояние, извольте: лимфогранулематоз.

– Так значит, не рак!!

– Конечно, нет. – Даже естественного озлобления от спора не было в её лице и голосе. Ведь она видела его опухоль в кулак под челюстью. На кого ж было сердиться? – на опухоль? – Вас никто не неволил ложиться к нам. Вы можете выписаться хоть сейчас. Но помните... – Она поколебалась. Она примирительно предупредила его: – Умирают ведь не только от рака.

– Вы что – запугать меня хотите?! – вскрикнул Павел Николаевич. – Зачем вы меня пугаете? Это не методически! – ещё бойко резал он, но при слове "умирают" все охолодело у него внутри.

Уже мягче он спросил: – Вы что, хотите сказать, что со мной так опасно?

– Если вы будете переезжать из клиники в клинику – конечно. Снимите-ка шарфик. Встаньте, пожалуйста.

Он снял шарфик и стал на пол. Донцова начала бережно ощупывать его опухоль, потом и здоровую половину шеи, сравнивая. Попросила его сколько можно запрокинуть голову назад (не так-то далеко она и запрокинулась, сразу потянула опухоль), сколько можно наклонить вперёд, повернуть налево и направо.

Вот оно как! – голова его, оказывается, уже почти не имела свободы движения – той лёгкой изумительной свободы, которую мы не замечаем, обладая ею.

– Куртку снимите, пожалуйста.

Куртка его зелёно-коричневой пижамы расстёгивалась крупными пуговицами и не была тесна, и кажется бы не трудно было её снять, но при вытягивании рук отдалось в шее, и Павел Николаевич простонал. О, как далеко зашло дело!

Седая осанистая сестра помогла ему выпутаться из рукавов.

– Под мышками вам не больно? – спрашивала Донцова. – Ничто не мешает?

– А что, и там может заболеть? – голос Русанова совсем упал и был ещё тише теперь, чем у Людмилы Афанасьевны.

– Поднимите руки в стороны! – и сосредоточенно, остро давя, щупала у него под мышками.

– А в чём будет лечение? – спросил Павел Николаевич.

– Я вам говорила: в уколах.

– Куда? Прямо в опухоль?

– Нет, внутривенно.

– И часто?

– Три раза в неделю. Одевайтесь.

– А операция – невозможна?

(Он спрашивал – "невозможна?", но больше всего боялся именно лечь на стол. Как всякий больной, он предпочитал любое другое долгое лечение).

– Операция бессмысленна. – Она вытирала руки о подставленное полотенце.

И хорошо, что бессмысленна! Павел Николаевич соображал. Всё-таки надо посоветоваться с Капой. Обходные хлопоты тоже не просты. Влияния-то нет у него такого, как хотелось бы, как он здесь держался. И позвонить товарищу Остапенко совсем не было просто.

– Ну хорошо, я подумаю. Тогда завтра решим?

– Нет, – неумолимо приговорила Донцова. – Только сегодня. Завтра мы укола делать не можем, завтра суббота.

Опять правила! Как будто не для того пишутся правила, чтоб их ломать!

– Почему это вдруг в субботу нельзя?

– А потому что за вашей реакцией надо хорошо следить – в день укола и в следующий. А в воскресенье это невозможно.

– Так что, такой серьёзный укол?... Людмила Афанасьевна не отвечала. Она уже перешла к Костоглотову.

– Ну, а если до понедельника?...

– Товарищ Русанов! Вы упрекнули, что восемнадцать часов вас не лечат. Как же вы соглашаетесь на семьдесят два? – (Она уже победила, уже давила его колёсами, и он ничего не мог!...) – Мы или берём вас на лечение или не берём. Если да, то сегодня в одиннадцать часов дня вы получите первый укол. Если нет – вы распишетесь, что отказываетесь от нашего лечения, и сегодня же я вас выпишу. А три дня ждать в бездействии мы не имеем права. Пока я кончу обход в этой комнате – продумайте и скажите.

Русанов закрыл лицо руками.

Гангарт, глухо затянутая халатом почти под горло, беззвучно миновала его. И Олимпиада Владиславовна проплыла мимо, как корабль.

Донцова устала от спора и надеялась у следующей кровати порадоваться. И она и Гангарт уже заранее чуть улыбались.

– Ну, Костоглотов, а что скажете вы? Костоглотов, немного пригладивший вихры, ответил громко, уверенно, голосом здорового человека:

– Великолепно, Людмила Афанасьевна! Лучше не надо! Врачи переглянулись. У Веры Корнильевны губы лишь чуть улыбались, а зато глаза – просто смеялись от радости.

– Ну всё-таки, – Донцова присела на его кровать. – Опишите словами – что вы чувствуете?

Что за это время изменилось?

– Пожалуйста! – охотно взялся Костоглотов. – Боли у меня ослабились после второго сеанса, совсем исчезли после четвёртого. Тогда же упала и температура. Сплю я сейчас великолепно, по десять часов, в любом положении – и не болит. А раньше я такого положения найти не мог. На еду я смотреть не хотел, а сейчас все подбираю и ещё добавки прошу. И не болит.

– И не болит? – рассмеялась Гангарт.

– А – дают? – смеялась Донцова.

– Иногда. Да вообще о чём говорить? – у меня просто изменилось мироощущение. Я приехал вполне мертвец, а сейчас я живой.

– И тошноты не бывает?

– Нет.

Донцова и Гангарт смотрели на Костоглотова и сияли – так, как смотрит учитель на выдающегося отличника: больше гордясь его великолепным ответом, чем собственными знаниями и опытом. Такой ученик вызывает к себе привязанность.

– А опухоль ощущаете?

– Она мне уже теперь не мешает.

– Но ощущаете?

– Ну, когда вот ложусь – чувствую лишнюю тяжесть, вроде бы даже перекатывается. Но не мешает! – настаивал Костоглотов.

– Ну, лягте.

Костоглотов привычным движением (его опухоль за последний месяц щупали в разных больницах многие врачи и даже практиканты, и звали из соседних кабинетов щупать, и все удивлялись) поднял ноги на койку, подтянул колени, лёг без подушки на спину и обнажил живот. Он сразу почувствовал, как эта внутренняя жаба, спутница его жизни, прилегла там где-то глубоко и подавливала.

Людмила Афанасьевна сидела рядом и мягкими круговыми приближениями подбиралась к опухоли.

– Не напрягайтесь, не напрягайтесь, – напоминала она, хотя и сам он знал, но непроизвольно напрягался в защиту и мешал щупать. Наконец, добившись мягкого доверчивого живота, она ясно ощутила в глубине, за желудком, край его опухоли и пошла по всему контуру сперва мягко, второй раз жёстче, третий – ещё жёстче.

Гангарт смотрела через её плечо. И Костоглотов смотрел на Гангарт. Она очень располагала. Она хотела быть строгой – и не могла: быстро привыкала к больным. Она хотела быть взрослой и тоже не получалось: что-то было в ней девченочье.

– Отчётливо пальпируется по-прежнему, – установила Людмила Афанасьевна. – Стала площе, это безусловно. Отошла вглубь, освободила желудок, и вот ему не больно. Помягчела. Но контур – почти тот же. Вы – посмотрите?

– Да нет, я каждый день, надо с перерывами. РОЭ – двадцать пять, лейкоцитов – пять восемьсот, сегментных... Ну, посмотрите сами...

Русанов поднял голову из рук и шёпотом спросил у сестры:

– А – уколы? Очень болезненно? Костоглотов тоже дознавался:

– Людмила Афанасьевна! А сколько мне ещё сеансов?

– Этого сейчас нельзя посчитать.

– Ну, всё-таки. Когда примерно вы меня выпишете?

– Что??? – Она подняла голову от истории болезни. – О чём вы меня спросили??

– Когда вы меня выпишете? -так же уверенно повторил Костоглотов. Он обнял колени руками и имел независимый вид.

Никакого любования отличником не осталось во взгляде Донцовой. Был трудный пациент с закоренело-упрямым выражением лица.

– Я вас только начинаю лечить! – осадила она его. – Начинаю с завтрашнего дня. А это всё была лёгкая пристрелка. Но Костоглотов не пригнулся.

– Людмила Афанасьевна, я хотел бы немного объясниться. Я понимаю, что я ещё не излечен, но я не претендую на полное излечение.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7