И сегодня от Алексеева прислали их – тщательно отпечатанные на лучшей «царской» бумаге, держимой в Ставке лишь для документов, идущих на государево рассмотрение.
Но оба «приказа» оказались и по смыслу бред, и по форме своей невоенной, и даже особенно разила их нелепица, будучи отпечатана на царской бумаге.
И не стал Николай расстраиваться, вникать и отемнять свою душу.
Нет, никто не нужен был ему в помощь, чтобы найти слова к нынешнему моменту. В его новом состоянии слова эти были удивительно понятны, сами лились, – он записывал их по фразе, ещё потом вынашивал на прогулке в садике.
… В последний раз обращаюсь к вам, горячо любимые мною войска! (И слёзы застилали – непереносимо.) В последний раз… обращаюсь к вам… Да поможет Бог новому правительству вести Россию по пути славы и благоденствия… Да поможет Бог вам, доблестные войска, отстоять нашу Родину от злого врага… Уже близок час, когда Россия со своими доблестными союзниками… Эта небывалая война должна быть доведена до полной победы… Кто думает теперь о мире – тот изменник отечеству, предатель его… Повинуйтесь же Временному правительству… слушайтесь ваших начальников… Да ведёт вас на победы святой великомученик и Победоносец Георгий…
491
Великий князь Андрей Владимирович не участвовал прямо в убийстве Распутина, но о разных заговорах толковал и с братьями, Кириллом и Борисом, и с другими великими князьями, и в январе по желанию Государя должен был недобровольно уехать из Петрограда в вакации на Кавказ, где в Кисловодске уже и лечилась его мам
аото всех великокняжеских расстройств этой зимы. И сюда-то пришли потрясающие вести из Петрограда, и единственное светлое – назначение дяди Николаши Верховным Главнокомандующим. Это одно давало надежду на исправление положения. К тому ж Андрей Владимирович послужил эту войну в штабах и считал себя военным. Очень ему захотелось повидать дядю Николашу до его отъезда в Ставку. И он помчался поездом в Тифлис. Но лишь потому ещё застал его там, что сборы тёти Станы и тёти Милицы затянулись, впрочем дядя так и не дождался их. Встретились с ним сегодня прямо на тифлисском вокзале. Вагон князя Андрея перецепили к поезду дяди. Тут был и Серёжа Лейхтенбергский, только что из Севастополя.
Из белого открытого ролс-ройса, преминувшего шпалеры войск, учащихся с красными флагами, полицейских с красными бантами, великий князь, ощущая, как все любуются его воинственным полководческим видом, изумительным ростом и сложением рыцаря, вышел на вокзальной площади, прошёл на перрон. Здесь ждала его провожающая группа – от городского управления, от наместничества, военные. Порядок поддерживался юнкерами.
Побеседовал с беспокойным французским полковником. Поцеловался с экзархом грузинской церкви. Поцеловался с генералом Юденичем. (Не очень его любил.) Поцеловался с Янушкевичем. Со ступенек благодарил всех за горячие проводы и доверие в победоносном окончании войны. Вошёл в вагон, уже полный цветов.
И из окна чуть помахивал, чуть помахивал четырьмя пальцами кисти, передавая кивками горделивой головы, как он всё знает, всё понимает, всё сделает.
И – покатил, покатил поезд живописнейшей дорогой под солнцем, – сперва зелёным раем Закавказья, затем скалистым узким набережьем, через правые окна – Каспийское море, через левое – отроги объезжаемого Кавказского хребта.
Вскоре после отхода поезда дядя Николаша позвал князя Андрея к себе. В полузатенённом салоне он сидел за столом – в своей манере, сохраняя и сидя всю воинственность и готовность вскочить, – и пил прохладительное, холодный гранатовый сок. Показал Андрею сесть и сразу:
– Я рад тебя видеть. И рад, что ты с мам
ав Кисловодске. Повелеваю тебе там и быть. До моих указаний никуда на фронт не уезжай. – Дядя уже чувствовал ответственность и распорядительность за весь императорский дом. – Всему семейству правильно оставаться на тех местах, кто где есть. Однако, я конечно не могу ручаться за вашу безопасность. – И своими крупными прорезистыми выразительными глазами, такими яркими и в команде и в гневе, тогда чуть с безуминкой, он повёл: – Меня самого могут арестовать каждую минуту.
– Как?? – подскочил Андрей перед Верховным.
Живое лицо дяди Николаши умело выразить многие оттенки, вот – полновстречие ударов судьбы, а острые концы усов и всегда выражали настороженность.
– Да, – произнёс он могильно. – Знай. Всё может случиться даже со мною самим. Я ещё не уверен, что мой поезд пропустят и я доеду до Ставки.
– Да что же? дядюшка?! – напуган был Андрей уже до крайности.
– Вот так, – говорил Верховный мрачно, как проиграв сражение, и нагоняя ещё новую мрачность. – Что делается в Петрограде – я не знаю, но там всё меняется, и очень быстро. Утром, днём и вечером – всё разное, и – всё хуже. И – всё хуже. И – всё хуже! – говорил он с расстановкой и с ударениями. И всё мрачнее выглядел.
Князь Андрей так и захолонул: а он-то ждал от дяди избавления всей России, а также императорского дома. Но если – настолько всё хуже и так быстро в один день?
В этом нервозном состоянии, отпивая гранатовый сок со льдом, стали вспоминать февральские дни.
– Скажу тебе под глубоким секретом. Несносный Колчак предлагал объединить фронты и противостоять новому правительству. Это что-то невозможное! Я отверг!
Сидел с гравированным лицом, смотрел в окно.
– А по приглашению Алексеева я советовал Ники отречься. А он мне даже не ответил. Его манера, ты знаешь.
А Андрей рассказал о себе, как это всё узнавалось в Кисловодске. Сперва слухи о стрельбе на петроградских улицах, потом телеграмма Родзянки с малопонятным текстом, потом – что все министры арестованы, тут – телеграмма от дяди Николаши, что он – Верховный, потом слух, что Родзянко просил дядю Николашу подавить бунт, потом в газетах – как гром, два отречения сразу, и особенно ужасное отречение Михаила, призыв ко всеобщим выборам, – край! В один день рухнуло бесповоротно всё прошлое…
– А ведь я ему говорил! Я всё ему говорил! – то сидя, то ходя рассуждал дядя Николаша. Его длинные ловкие руки так и изламывались, то в локтях, то в кистях, и застывали на мгновение, выражая извороты фраз. – Последний раз, 7 ноября, в Ставке я разговаривал с ним преднамеренно резко, желая вызвать его на дерзость! Но ты знаешь его: молчит, пожимает плечами. Я ему прямо сказал: «Мне было бы приятнее, чтоб ты меня обругал, ударил, выгнал, чем – твоё молчание. Опомнись, пока не поздно! Дай ответственное министерство – пока ещё время есть, а потом уже не будет!…»
Стоял во весь рост и щурился орлино:
– Но ведь ему насказала Алиса, что я хочу захватить его трон! Потому он и отправил меня на Кавказ. Спрашиваю: да как же тебе не стыдно было поверить? Ведь ты знаешь, как я тебе предан, я воспринял это от отцов и предков!… А он всё молчит. И тогда – я понял, что всё кончено. В ноябре я потерял надежду на его спасение. Мне стало ясно, что рано или поздно он корону потеряет.
И с тех пор… Ну да что там!… Он шёл против всего общественного мнения России – в ослеплении доказать твёрдость своей власти. А ведь он – и не виноват. У него чудное сердце, прекрасная душа. Но не могли терпеть – её! Она его и погубила. А теперь в газетах распространили, что у неё нашли проект сепаратного мира. Вздор, конечно, но её могут и растерзать. Народная ненависть накипела.
Дядя Николаша грозный ходил по салону, народная ненависть заразила и его.
Постепенно успокоился и признался, что большое облегчение испытывает: успел получить от Алексеева телеграмму, что Ники из Ставки сейчас уезжает. Хорошо. Никак не хотелось бы теперь встретиться с ним.
Вот ведь: хотел захватить себе пост Верховного по несправедливости – и наказан. Всего лишился. Божья воля.
Ничего, ещё всё можно будет исправить. Россия – любит дядю Николашу. Армия – обожает его. Общественное мнение – всегда за него, как было в Девятьсот Пятнадцатом. У всех вера, что он приведёт их к победе. И – приведёт!
– Да вот сейчас, за день до отъезда, были у меня два грузинских социалиста. Из самых крайних левых, конечно. И что ты думаешь? Вошли – извинились за свои костюмы. Называли меня – только «ваше императорское высочество». Откровенно говорили: всю жизнь мечтали о социальном перевороте. Но их мечта была – конституционная монархия, а не теперешняя анархия. Этого – они никак не хотели! И они не допустят до республиканского строя: Россия к этому ещё не созрела. Что ты думаешь? – и с социалистами вполне можно иметь дело.
Смотрели в окна. Менялись пейзажи, полугорные, зелёные. Шёл поезд, шла жизнь, уводя их в будущее. Хорошо думается в поезде, на его ходу.
– Постепенно я всё налажу! У меня – будут по струнке! – жесточел дядя Николаша. – Твои братья… Я буду откровенен как всегда. Явка Кирилла в Думу – всех возмутила. Это – пакость. Бели бы после отречения – ну, допустимо. Но –
до? Долг чести и присяги! Какой же он офицер? Переходить на сторону врагов Государя? Где же кровь наших предков? Где сознание достоинства? А – Борис? – Дядины глаза засверкали молниями. – Как будто симпатичный мальчик, а на самом деле говнюк. Какой он походный атаман? Его имя среди всего казачества стало ругательным, проклятьем. Где бы он ни проехал – смрад оставляет. Мне представили счёт парохода за его проезд из Энзели в Баку. Весь переход – 12 часов, а счёт на 10 тысяч рублей. Масса вина и… Если всё такое подтвердится в Ставке – я его от походного атамана отставлю, хватит позора! Распутник! Такую славу я не могу терпеть. И династия тоже. Конечно, уход совершим деликатно. Подаст рапорт – по здоровью. И я –
повелеваю! слышишь? – дядя прокатил большими овальными глазами, и движение одной кисти у него было, как останавливал бы полк на параде, – чтоб ни Борис, ни Кирилл не заявлялись в Кисловодск к мам
а. Ты это уладишь, найдёшь необидную форму. Теперь мы все должны быть очень осторожны, очень!
Андрей слушал с почтением и восхищением. Он привык уважать военный чин, а ещё соединённый с неподкупностью и властностью, как у дяди. Он верил, что дядя – спасёт всех и вся. Но всё-таки в отношении большого их семейства дядя многого не знал, тут, в кавказском отрыве, он не пережил этой раздирающей зимней истории после убийства Распутина – а с Андреем Кирилл да и Дмитрий были советчики чуть не каждый день.
Время расстилалось, и Андрей стал рассказывать дяде всё, всё.
Тут получилась растрава и жуткое недоразумение. Государь был накалён против семейства разными слухами, которые ему через кого-то тотчас же передавались. А Аликс, конечно, не упускала случая разжечь. И как же не стыдно было поднять шум из-за убийства такого грязного негодяя! На совещании с дядей Павлом решили: требовать от Ники дело прекратить, никого не трогать, Дмитрия оставить в Усове, в противном случае могут возникнуть самые невероятные осложнения! И Сандро отправился в Царское, но не добился освобождения ни Дмитрия, ни Феликса. Ники решил ждать доклада Протопопова. А тот старался создать уголовное дело. Тогда всё семейство собралось у мам
аподписать коллективное письмо Ники, поставили 16 подписей, – но на Ники и это не подействовало, он ответил с поразительной логикой: «Никому не дано право заниматься убийством, знаю, что совесть многим не даёт покоя, удивляюсь вашему обращению»! Так он намекал на всю великокняжескую семью, что и другие замешаны! А сами – устроили скандальное ночное отпевание Распутина в Чесменской богадельне, – и Аликс, одетая сестрой милосердия, поехала присутствовать. И ещё скандальней – задумали хоронить его труп в Фёдоровском соборе! – гвардейские офицеры клялись, что ночью выбросят тело вон! – потом решили хоронить в часовне на земле Вырубовой. А бедного Дмитрия – выслали в Персию.
И что же за совпадение! – именно вот этой железной дорогой, только навстречу, Дмитрий и ехал совсем недавно, обливаясь слезами. Он нежный, слабый, какая жестокость сослать его в Персию! А невинного Николая Михайловича за промахи слабого языка – так внезапно погнать в деревню! На Новый год весь Петербург перебывал у него, прощаясь. Нет, дядя Николаша, мы должны забыть семейные распри и в нынешний опасный момент быть все солидарны!
Увы, увы, мой мальчик. Это – Александр покойный разбил семью, и нам уже никогда не объединиться. (К нему лично дядя Саша был очень несправедлив: исключил из свиты, лишил вензелей, сделал задвинутым генералом.)
На больших остановках собирались толпы – приветствовать проезжающего великого князя, – и дядя Николаша выходил на площадку со своей бесподобной строевой выправкой – бросал несколько слов – и всё отзывалось в «ура». Да что за порода представительная была в нём – каждым движением и каждой неподвижностью – воин! Как выразительно он олицетворял династию! Видя его, не могла толпа, не могли солдаты не верить в победу! В Пятнадцатом году все его армии отступали без снарядов, позорно гонимые, – кого угодно тогда бранили, но только не его, невозможно было подумать о нём худо, он лишь возносился! О нём рассказывали легенды: в одном месте успел раскрыть измену, в другом – расправился с генералом за его леность и плохое обращение с солдатами. Народ жаждал вождя и героя!
Дядя Николаша очень возбудился триумфальными встречами на станциях, потвердел, повеселел.
Князь Андрей уходил из вагона дяди Николаши, снова приходил, обедали вместе, ещё и князь Орлов, тучный, с вельможными повадками, Влади, как звали его все великие князья. Многие годы он был крайне близок к Государю, начальник военно-походной канцелярии у него, ближайший советник, – но потом отдалялся, и даже в опалу, извержен был из свиты тогда же, когда дядя Николаша из Ставки, и вместе с ним приехал на Кавказ помощником Наместника. И так они сжились, что вот дядя Николаша тянул его с собою в Ставку назад.
Свечерело. В сумерках, а потом в темноте поезд трубил между Каспием и Хребтом, под утро князю Андрею надо было отцепляться в Минеральных Водах, – попрощался с дядей Николашей, но долго не спалось, а под ровный стук поезда в своём вагоне долго беседовал с Влади.
Орлов вспоминал Манифест 17 октября, как Фредерикс, да все, были согласны с Витте и уговаривали Государя подписать, а Влади умолял не подписывать: если и уступать, то не сейчас, когда вынуждают. Но уговорили и Трепова-труса, – и акт был подписан. В тот вечер все разъехались, а Государь просил Влади не покидать его, сидел в кабинете с поникнутой головой, и крупные слёзы падали на стол: «Я чувствую, что потерял корону, теперь всё кончено.» А Влади уговаривал его. «Нет! Ещё не всё потеряно! Только сплотить всех здравомыслящих, и ещё можно дело спасти!» Но вот – не сплотили.
Сколько помнил князь Андрей – дядя Николаша тоже был там в те дни и тоже уговаривал подписать. Но сейчас Влади не называл так. Он только выразить хотел то, что к потере короны давно уже шло.
Разговаривали по-французски. Князь Андрей спросил:
– Скажите, вы думаете – для него теперь всё потеряно? Он уже никак не вернётся на трон?
Орлов принял загадочный вид:
– Может быть… Но только без неё.
Поезд выстукивал, выстукивал в темноте – вещее.
– А скорей всего, я думаю, – великий князь.
– Вы думаете? – встрепенулся князь Андрей.
– Да. Он дал понять тифлисскому городскому голове, что – согласен возглавить Россию… Даже – ещё раньше всех событий.
– Ещё раньше??
У Андрея Владимировича была жилка историка-летописца, и он стал выведывать у Влади: когда же раньше? при каких обстоятельствах он мог говорить об этом с тифлисским городским головой?
Под клятвой и вечной тайной Влади открыл: ещё под Новый год голова приезжал с поручением князя Львова: если бы совершился переворот, то согласился ли бы великий князь возглавить Россию после этого?
И великий князь, видя, как безнадёжно идут русские дела, – едва-едва удержался от согласия.
В Ростове-на-Дону поезд великого князя приехала встречать и новочеркасская делегация, какой-то дикий есаул Голубов. Великий князь пожал им руки. Они рассказали о перевороте в Новочеркасске и что с собой сейчас привезли арестованного атамана Граббе, не сразу признавшего их Исполнительный Комитет. Великий князь согласился взять атамана к себе в поезд – и увёз.
492
Колчак мало сказать любил русский флот больше себя – он был впаян во флот. Не меньше военного – в полярный. Во все русские корабельные корпуса, бороздящие море. Флот – это единое, многосоединённое, быстродвижное живое существо. Сухопутная армия распадается на полки, роты, на людей, – вряд ли можно любить её такой цельной любовью, как флот. Колчак воскресал с каждым распрямлением Балтийского флота во время войны.
А получив отличный стройный Черноморский – и не суметь спасти его вот сейчас? Не может быть. Не плестись за событиями, а стать впереди них.
Позавчерашний импровизированный сбор представителей от команд сказался неплохо. Доносили с одного, другого, третьего корабля: настроение улучшается. Команды заявляют, что надо воевать и подчиняться офицерам.
Настроение можно назвать: возбуждённо-мирное.
Балтийские события до сих пор почему-то не разнеслись по Севастополю, как не заметили их. И подробности не приходили, выручает, что мы далеко.
Полиции не стало, но по всему городу – воинские патрули. Повсюду честь отдают – безукоризненно.
И оставалась спокойною Керчь. И спокойно на Дунае.
Но достигнутый выигрыш может быстро растаять. Его надо теперь возобновлять.
Из Петрограда везли газеты с обезумелыми воззваниями рабочих и солдатских депутатов – о гражданских правах нижних чинов. Не подожгли с первой искры, бросали следующие.
А что это обещает – сверхсложной конструкции флота, где всё на математическом расчёте непотопляемости, непроницаемых перегородок, остойчивости, корпусных обводов, плавучих и скоростных качеств, законов навигации, девиации, – и на всё это хлынет толпа варваров и революционных невежд?
Правительству нужно было действовать не в днях, но в часах: что существующие законы остаются незыблемы до всяких нововведений. Но правительство – закисало, и метко угадывал в нём Колчак безнадёжную слабину. И слабина – в Ставке. А великий князь, отвергнув диктаторство, теперь где-то едет, едет – и тоже ничего не сделает, уже видно по первым пышным словесам приказов.
А совет рабочих депутатов – будет совать огонь под паклю.
Но в воле Колчака, но в силе Колчака, но по уму Колчака – спасти Черноморский флот. Чтоб он не взорвался и не погруз, как «Мария». Сохранить в высоте развёрнутым свой флаг с Георгием Победоносцем в центре Андреевского креста. Перебыть, перебиться каких-то, может быть, две-три недели – и скорей вывести в море на операцию. Хоть – придумать операцию. (Да даже необходимо провести демонстрацию силы перед Босфором, чтобы противник не считал нас в развале.)
А десант на Босфор – вытянул бы всё!
Необычна угроза флоту – необычно должно быть и решение, никакими тактиками не предусмотренное. Как его увидеть?
Не вышло мирному Югу стать против бунтовского Севера, – надо найтись и в новых условиях. Юг – далёк, Юг – обособлен, у него найдётся свой путь.
Вспоминал Колчак того рослого вислогубого матроса, которому так понравилось беседовать с адмиралом. Может быть – он и высказал истину?…
Это, и правда, была многолетняя грозная истина: пропасть между чёрной костью и белой, между матросом и офицером. И во всём нашем жаре возрождения и постройки флота это оставалось знаемой и непереходимой трещиной.
А сейчас – сами обстоятельства вели к тому. Не было бы счастья, да несчастье помогло.
Надо рискнуть!
Но как в движении корабля, так и в движении человеческой жизни должны быть положены строгие румбы, дальше которых ты сам себе запретил отклоняться.
Что значит командовать флотом, если в любую минуту он может перестать повиноваться? Если не определишь себе чётких границ – превратишься в мартышку на месте командующего. Надо в чём-то уступить, да, – но второстепенном. А в существенном – всё держать.
Колчак обдумал и сформулировал три условия, при которых он спускает адмиральский флаг.
Если какой-нибудь один корабль откажется выйти в море или исполнить один боевой приказ.
Если будет смещён один командир корабля или начальник отдельной части – без согласия командующего.
Если какой-либо один офицер будет арестован своими подчинёнными.
Ибо это говорится с почтением – «Народ», но мозг и нервы флота – офицеры, без них – паралич. Царь отрёкся – у офицеров осталось Отечество. Но если офицеры начнут уходить со службы – корабли станут мёртвыми коробками, и это не спасёт отечества.
Эти три своих условия Колчак сообщил правительству и морскому министру (увы, уже подтвердившему часть «приказа №1»). Но пока ни одно из этих условий не нарушено, внутри этих жёстких линий, внутри этого треугольника он должен был попытаться преодолеть заразное петроградское дыхание.
А оно разлагало быстро. Уже сейчас было ясно, что если какой-нибудь офицер наложит на матроса дисциплинарное взыскание, то нет сил привести его в исполнение. Заставить – уже нельзя было никого ни в чём.
Но – увлечь? Но – убедить? Каждый день набирать аргументов, чтоб заново и заново убеждать?
Задача – не невозможная однако. Ведь офицеры превосходят нижних чинов и специальным знанием военного дела, и преданностью ему, и общим развитием. Даже если рухнет принудительная дисциплина – ещё этого всего может достать, чтобы вести.
Но и предвидеть, что не с доверчивыми нижними чинами придётся дело иметь, а и с теми как раз, кто и в мирное время грабил банки, взрывал дворцы, стрелял в министров и генералов, – с эсерами? вероятно с ними, кто там ещё? а какое гадкое слово, тут и сера, и нечистоты.
Так! В Морском собрании на Екатерининской улице адмирал приказал собрать всех офицеров флота, порта и крепости, морских и сухопутных. И ясно и прямо высказал офицерам: дисциплинарной власти не стало и больше на неё не надеяться. Но войну продолжать надо – и остаётся патриотический дух, который не может не соединить офицеров с матросами. Быть может революция усилит патриотизм и желание закрепить переворот победой? Значит, надо искать новые пути воздействия на команду, прилагать новые, небывалые усилия сплотиться с матросами душевно, разъяснять им правильный смысл всех событий, как это не делалось никогда, вести их понимание – и так удержать от безответственной политики.
После Колчака вышел говорить сухопутный генерал. Он не изошёл тех напряжённых аргументов, которые выносил в себе Колчак за эти два дня после смерти Непенина. Но стоял по-своему крепко: императорской власти не стало – патриот обязан выполнять указания новой власти, но власть должна быть одна и не расщеплена, для блага родины невозможно допустить никакой другой власти, рядом и неподчинённой. А посему, если Совет рабочих депутатов будет претендовать на власть – надо разогнать Совет!
Слишком откровенно. Другая опасность, от которой теперь предстояло Колчаку удерживать своих генералов.
Но требования Колчака были столь необычны, а генеральская давящая поступь, напротив, так понятна, – генералу очень хлопали многие кадровые.
Затем выступил начальник штаба десантной дивизии, молодой подполковник генерального штаба Верховский. Это был типичный интеллигент, забредший в армию, переодетый в штаб-офицера, вся фигура с мягким извивом и такой же голос со вкрадчивой зачарованностью, и очки интеллигентские, и мысли, но изложенные находчиво. Перенимая теперешний тон, он обернулся лягнуть «старый строй»: не было снарядов, а теперь совершилось великое чудо – единение всех классов населения, и вот во Временном правительстве рабочий Керенский и помещик Львов стали рядом для спасения отечества. А в петроградском Совете рабочих депутатов заседают такие же русские патриоты, как и все мы здесь. Офицеры не имеют права стоять в стороне, предоставив событиям саморазвиваться, иначе мы потеряем доверие солдат. Родина у нас одна и мы должны строить ту, которая вышла из революции.
Верховскому хлопали не кадровые, а младшие, офицеры военного времени, такие же интеллигенты, как и оратор. Но получалось так, что его выводы – о братстве и сотрудничестве с солдатами, сомкнулись с выводами Колчака. Тем лучше. Колчак своей сосредоточенной мощью, сухой фигурой, чуть переклонённой вперёд, – перешагнул все традиции и может быть – может быть? – схватил момент, как бьющуюся рыбу.
И в сошедшемся духе этих двух речей были выбраны уполномоченные от офицеров для заседания с уполномоченными от матросов и солдат. И с таким соединением уже нельзя было и медлить: от отдельного собрания одних офицеров все команды напряглись подозрением: не против них ли сговор?
И сегодня вечером, в этом же зеркально-паркетном Морском собрании, в этом же белом зале – вот, заседали вместе. И дико было видеть в офицерских рядах – сидящих простых матросов.
Живая сильная скользкая рыба билась в руках адмирала. Удержит ли?
Пока отлично. Поднимались на подиум матросы, держали необычные речи перед офицерами – и невынужденно заявляли, что обязуются подчиняться и продолжать войну со всею силой.
А тем временем снаружи послышался оркестр («марсельеза» конечно). Шли сюда! Что ещё такое?
Оказалось: двухтысячная толпа, смешанная, черно-матросская, серо-солдатская и штатская, ходили на вокзал встречать депутата Государственной Думы (какой-то социалист, ещё навезёт дребедени). Но поезд опоздал – и вот пришатнулись все сюда.
И среди них – были вооружённые. Зловеще, вне караула или патруля.
Тогда на широкий балкон Собрания, над колонным подъездом, вышли по сколько-то офицеров, матросов и солдат. И адмирал Колчак среди них.
Уже стояли сумерки – тёплого весеннего дня, в аромате цветения, обещающий южный вечер. Темно возвышался в стороне памятник Нахимову. Повевал мягкий ветерок с бухты. Толпа беспорядочно перепрудила всю улицу, лицами к балкону.
Оркестр вдруг заиграл – похоронный марш. И кто-то кричал: «Лейтенанту Шмидту». У них – была своя традиция.
И все, и адмирал Колчак, сжав челюсти, выстояли похоронный торжественно на балконе.
Потом с балкона стали говорить речи – сам адмирал, этот подполковник Верховский, у него убедительно получалось, ещё капитан 1-го ранга, лейтенант, солдат, матрос. Что все мы теперь – одна семья.
И в толпу – передалась эта настоятельная мысль. Что тут – нет врагов. Что оставшимся без грозной власти и перед лицом жестокого врага, как же нам не объединиться?
И передалось – оркестру. И он хотел играть объединительное.
Но – национальный гимн, и слова Жуковского, сильный державный царь православный, – это было теперь отрублено.
И заиграли – «Коль славен», никто и не зная толком, что это шведский лютеранский хорал.
Но такова была сила рождённого доверия, – на балконе стояли «смирно», а в воинственной толпе стали опускаться иные на колени – на тротуар, на мостовую.
На быстро темнеющем небе выступали первые звёзды.
На городском холме зажигалось единственное в мире очертание севастопольских огней, треугольник главных улиц.
Высоко на горе мигал военный маяк.
По рейду скользили шлюпочные огоньки.
493
Укатали-таки вчера Гучкова депутаты: ночью пошаливало сердце. То останавливалось, то нагоняло учащённо.
Поднялся поздно, и на целый день осталась мрачность. Уже всё кряду воспринималось дурно, и даже если из каких гарнизонов доносили, что стало в порядке, – Гучков знал, что не в порядке, лгут, ещё всё развалится.
И действительно, из Брянска сообщили, что начальник гарнизона, уже признавший Временное правительство, арестован, и будто бы для его спасения. Из Тоцкого лагеря требовали, во имя спасения же народной свободы, удалить с постов некоторых генералов и офицеров. В Карее вспыхнул мятеж – от того, что комендант крепости промедлил с признанием Временного правительства. Из Риги латышский член Думы настаивал снять с поста, ни много ни мало, начальника штаба 12-й армии, – иначе возможно народное волнение.
Лежали отчаянные телеграммы и от Рузского.
И как за этим угнаться, и как это всё предупредить? Что мог из Петрограда увидеть или оценить Гучков? Ему только и оставалось со всем соглашаться. Через голову Рузского телеграфировал в Ригу Радко-Дмитриеву, своему приятелю: временно устранить своего начальника штаба.
Что поделать!…
И хотя вчера так энергично разговаривали с Алексеевым по аппарату, – а позже ночью от него пришла новая телеграмма – сразу Родзянке (без понимания обстановки), Львову и Гучкову, нашёл её утром на столе. Это был тон жалобы и усталости: что правительство не отвечает на все его запросы, что ложные «приказы» проникают в Действующую армию, грозя разрушить её нравственную силу и боевую пригодность, ставя начальников в невыразимо тяжёлое положение.
Всё это было не ново, нов был – тон усталости. Алексеев не только не оказался взбодрен объявленным ему назначением на Верховного, но через несколько часов уже писал: «или заменить нас другими, которые будут способны…» Ещё удар! Не только, значит, предстояло тактично и быстро сменить Николая Николаевича, но и поставить взамен оказывалось некого? Алексеева тоже смещать?
Такой поворотливости Гучков не мог обеспечить. Всё это только ещё наслоилось на его мрачное настроение. Правительство было – ничто. Его министерствование – со связанными руками.
И так показались ему коротки все человеческие возможности…
Надо было как-то поддержать Алексеева, не дать ему развалиться на посту. Этим удобен телеграф: его обязательная краткость и всем открытость даёт возможность не отвечать полностью и выражаться иносказательно. Послал так: что сделает всё необходимое для победоносного окончания войны.
И всё в этот день оборачивалось Гучкову мрачно, что и не должно. Изучал ли протокол вчерашнего заседания поливановской комиссии о ротном комитете и его наблюдении за ротным хозяйством, каптенармусом, фуражиром, кашеваром, взводными раздатчиками, – в отчаяние приходил от неохватимости той реформы, которую предстояло провести на ходу войны. Подписывал ли приятное назначение – профессора Бурденко, отходившего его год назад из смертной болезни, главным санитарным инспектором вооружённых сил, – всё равно настигала мысль о малости своих возможностей, вот опять и о сердце.