А то идут: солдат и студент обнявшись, у солдата – красный флаг, у студента – ружьё.
А какой-то штатский! – ошалело нараспашку, болтается шарф.
И на всех лицах – радость пасхальная, умилённые улыбки – и ни у кого угрозы. Если действовать вооружённой частью – то против кого?…
Воротынцев, с малым чемоданчиком в левой руке, держался больше тротуара.
Всего странней было встречаться с офицерами: они так безупречно отдавали честь и так спокойно миновали, как будто ничего особенного не происходило вокруг. И оттого выглядело, будто офицеры – соучастники происходящего.
И от этого офицерского равнодушия при нагуленной радости толпы Воротынцев испытал ещё новый толчок проснуться: да что ж это происходит? Что за всеобщий морок, обаяние, измена? Почему никто не противодействует, никто не беспокоится?
Но – и мятежа ведь нет никакого! Никто никому не перегораживает дороги, а просто гуляет вся Москва!? А – после чего веселье? Никакой скорби не было заметно накануне.
Все обыватели и прислуга – просто валили поглазеть, что деется. Там – мальчишка лезет на чугунный трамвайный столб. Тут на заборчике детвора поменьше уселась рядком и лупится.
А еще заметно, что заговаривают, знакомятся – незнакомые, и что-то радостное друг другу, и поздравляют? и даже обнимаются, даже целуются. (Это – публика, получше одетая, она больше всех и рада).
Не понимая ни пути, ни задачи, пошёл Воротынцев по Моховой. Тут публика густилась ещё тесней, появилось много студентов, курсисток. Эти были особенно оживлены, сверкали зубами, хохотали, и около университета строились в колонну.
На стене висел лист, отпечатанный на ремингтоне. Около него – кучка, читали. Подошёл и Воротынцев, достоялся, прочёл. Арестован Щегловитов. Арестами врагов отечества заведует Керенский. (Такого не слышал). Военное ведомство поручено полковнику Энгельгардту. (Это ещё кто такой? что за чушь?)
А из Манежа свободно выходили и входили бездельные солдаты, офицеров не видно, и понятно стало, что Манеж уже не сопротивляется.
Конечно, если из Ставки пошлют войска на обе столицы – всё это московское гулянье и петроградское самозваное правительство сдует как ветром. Да может уже и посланы? Но Государь зачем-то поехал в Петроград? – бросил мощную Ставку и поехал в плен к родзянковскому правительству?
Нет, в голове что-то недорабатывало. Мимо Манежа толпа густо текла к Воскресенской площади. Воротынцев знал, что там – центр и все туда собираются. И тоже свернул, тротуаром, еле пробираясь в тесноте. А спереди сюда, к Александровскому скверу, доносилось особенное гудение площади. Отсюда, начиналась едва не сплошная масса. А тут ещё, позади Манежа, подвалило большое чёрное шествие рабочих, тоже конечно с красными флагами. Они шли, взявшись в шеренгах об руку – это производило впечатление силы. И через толпу они проникали уверенно. И – длинно, какой-то целый завод.
И что-то не захотелось Воротынцеву идти к городской думе.
По Моховой прошёл до Тверской – и здесь не миновало его увидеть шествие пехоты, батальон: спускались по Тверской с оркестром, с полковым флагом и с большим красным полотнищем на древке, – гонко спускались, строй разляпистый, но держали ногу, и вот что: на своих местах шли и младшие офицеры – по счёту не все, а бодро, уверенно, даже весело выглядели.
Шествие этой оформленной воинской части более всего потрясло Воротынцева: армейская часть шла в строю приветствовать самозваную власть, когда и старая ведь никуда не делась!
Нет, это они без хозяина рассудили…
Но –
какже назвать то, что делалось?
На Тверской на тротуарах толпилось столько зевак – и не пройдёшь. Поднимался Воротынцев по Тверской, выходя и на мостовую, с измешанным бурым снегом. Валила густо публика и вверх, и вниз.
Вдруг послышалось сильное странное тарахтенье и гул. Публика шарахнулась. Потом догадалась смотреть вверх. Вдоль Тверской летел аэроплан! Все запрокидывали головы, всё останавливалось.
Летел низко, саженей сто, хорошо виден, то ещё снижаясь, то повышаясь. Ничего не разбрасывал, а на крыле нёс красный флажок…
И – туда же, к Воскресенской.
И ему с улицы кричали «ура» и шапки подбрасывали.
Зато следом ехал опять грузовик – с солдатами, рабочими, студентами – и разбрасывали направо и налево какие-то листовки. Прохожие хватали. Воротынцеву любопытно было бы прочесть, но не мог полковник нагнуться и поднять. Или просить у кого-нибудь.
И ещё прокатили вниз две трёхдюймовые пушки – этим толпа кричала особенно восторженно. Номера ходко шли рядом и помахивали.
Несколько штатских провели арестованного городового – рослого, с полицейским самоуверенным лицом.
С генерал-губернаторского дома тоже свисал красный флаг. Вот так-так. Суета подле него, автомобильная и санная, показывала, что новая власть занимала места.
А по ту сторону: на поднятой шашке Скобелева -торчала красная тряпка. У памятники возвышался оратор, на чём-то поставленный. Он не говорил, а выкрикивал – и сотни две любопытных густилось вокруг, и кричали ему одобрительно. (Разглядел Воротынцев, что кричит он с грузовика).
А в Гнездиковский сворачивали – там было разгромлено охранное отделение, любые заходили туда, оттуда выносили бумаги, читали, смеялись.
Пока дошёл Воротынцев до бульвара – встретил ещё новое: два студента на двух палках несли какой-то фанерный щит, а на нём наспех, неровными буквами, с подтекшей краснотой: «Да здравствует демократическая республика!»
И после этого показалось Воротынцеву, что он уже перевидал сегодня всё мыслимое. И больше нечего ему ходить, смотреть, больше нечего делать в Москве.
Но он ошибся.
Памятник Пушкину у начала Тверского бульвара был приметно ощетинен. Одна палка с красным долгим вымпелом торчала от плеча его – и вверх, высоко. Другая – по согнутому правому локтю – и вперёд. Ещё два флага выдвигались из низа постамента. Сам поэт был перепоясан по плечу наискось красной лентой. А на постамент спереди прикреплена сплошная красная бязь, и на ней довольно тщательно выведено белыми буквами:
Товарищ, верь, взойдёт она,
Заря пленительного счастья!
Вокруг цепной обвески памятника стояли где дамы, где купеческого вида старики, старушки с обвязью платков поверх меховых шапок. Несколько солдат, несколько – типа прислуги.
Эти – глядели и через цепи, на ту сторону, пускали семячки на снег.
*****
МОСКВА ЗАМУЖ ИДЁТ! – ПИТЕР ЖЕНИТСЯ!
*****
262
На подъезде к Таврическому шествия с параллельных улиц втискивались в Шпалерную, а с тротуаров махали им и кричали. Кутепов поглядывал с омерзением. Стоял будний день, среда, третья неделя поста, 32-й месяц войны, на фронте сидели в собачьих норах, сторожили врага, хода сообщения заметало снегом и в них проносили стынущие котелки, Россия воевала, закопанная в землю, а эта столичная развратная шваль ликовала от того, что перебили полицейских и можно безобразить, пить и грабить.
В сквере перед Таврическим была уже неописуемая давка, круговорот, и солдаты, хотя большей частью с винтовками, но так расхлябаны и во все стороны повёрнуты, что производили впечатление согнанных военнопленных.
Однако Кутепов с Холодовским крепко, очень уверенно шли – и проложили путь ко входу.
В вестибюле Кутепов сразу узнал ящики винтовочные и с несобранными пулемётами. А в следующих залах густилось ещё непробиваемей и бессмысленней: опять то же изобилие потерянных людей, развёрнутых в разные стороны, а над толпою кой-где фигурки размахивающих ораторов и красное.
Но возмущали Кутепова даже не весь этот отвратительный вид загаженного дворца, красные подделки флагов, когда российское государство имеет свои знамёна, а как будто уже признанное право солдат не отдавать чести. Никто не проявил к полковнику и капитану враждебности, не сказал дерзкого слова – но скользили по ним равнодушными взглядами, как по равным. И вот это наглое равнодушие больше всего глушило Кутепова, как если б рухались колонны залов. Если нет почитания офицеров – то нет армии. Сколько он жил, сколько служил – на этом всё держалось.
Где же было искать полковника Туманова? Куда было идти? Спросить – решительно не у кого.
У многих дверей стояли часовые – юнкера или преображенцы! – из 4-й роты. Спрашивали пропуска. У Кутепова никто не смел требовать – и он свободно входил, куда хотел, но так же быстро и выходил, не находя искомого военного штаба.
В одной просторной комнате со столами под бархатом он застал как бы заседание, но беспорядочное, без правил, а собеседование общее – человек сорок прилично одетых людей, без пальто, в сюртуках, в галстуках, может быть членов Думы, может быть общественных деятелей, и среди них несколько офицеров, они сидели в креслах, на стульях, тоже довольно в разные стороны, и обсуждали не в единый голос – что же?… На Кутепова с Холодовским не обращали внимания, они постояли и вслушались.
Спорили вот о чём: что лучше – монархия или республика? В России сейчас – но и вообще в мире всегда. И вспоминали Афины, Рим, Карла Великого, и конечно Францию, Францию, в разные её столетия и десятилетия.
Кутепов стоял и молча слушал. Слушал – и наливался гневом. И почувствовал, что уже не может уйти, смолчав. Но и публичной речи – да ещё перед такими слушателями, он не произносил никогда в жизни.
И вдруг, пренебрегая очередным оратором, перебивая его, выступил военным шагом на пространство, всем видное впереди, и повелительным басом сказал:
– Господа! Стыдитесь устраивать диспут, когда гибнет государство! Что вам Афины, если в вашей квартире пьяные солдаты с обыском? Я удивляюсь вашим пустым разговорам! в такое время. Столица – в разорении. Говорить надо о том, как навести порядок и спасти положение. Если этого не сделать сегодня же, сейчас – то потом будет поздно. И толпа сотрёт вас всех с вашими Афинами – с лица земли.
От удивления – все слушали. Но подкатило Кутепову к горлу, что – не стоит дальше говорить, ни к чему он их не склонит, это совсем безнадёжно. И остаться слушать, что они ему ответят, – так же бесполезно.
И он – повернулся круто, зашагал военным шагом, пропустил вперёд Холодовского и сильно хлопнул за собой дверью.
В самом дворце у них торжествовало неистовство и распущенность, а ведущие умники России, заслонясь одною дверью, рассуждали о республике!
Где же искать Туманова? Стали опять пробиваться – и в коридоре натолкнулись на полковника Энгельгардта.
Это был довольно слабый когда-то академист, из гвардейских улан, зачем-то протаскиваемый через высшее ученье, затем рано ушёл в отставку и в сельское хозяйство, и хорошо сделал. Но избрался в Государственную Думу, а вот теперь по революционным дням опять напялил мундир полковника? – и неважно в нём держался.
Обменались рукопожатием, и Кутепов сразу спросил, какие меры наметил полковник принять для водворения порядка. Тот ответил, что за Петроград он больше не отвечает, градоначальником города Петрограда только что назначен доктор медицины Юревич, который и наведёт все порядки.
– Кто? – не мог Кутепов поверить, что доктор медицины.
Но именно так. Профессор Военно-медицинской Академии.
Посмотрел на него Кутепов как на безумного. Но всё же попробовал дать совет: в запасных батальонах (он это почерпнул, приехав) есть солдаты, которые последний год постоянно дежурили вместе с городовыми на остановках трамваев, на перекрестках, имеют опыт наведения уличного порядка. Надо сейчас их всех разыскать, надеть им комендантские повязки, поставить на знакомые обязанности. И толпа сразу почувствует, что на улице есть власть.
Энгельгардт вспыхнул румянцем:
– Прошу меня не учить!
Кутепов посмотрел на него сверху:
– Да я не то что учить, я даже разговаривать с вами не желаю. Но помните, что никакие доктора вас не спасут.
Повернулись с Холодовским – и пошли. Куда ж? Наружу, прочь. Что ж теперь искать Туманова, если он подчинённый Энгельгардта.
На крыльце они встретили толпу, несущую на руках тяжёлого Родзянку в окружении красных флагов.
Ящики с патронами куда-то утаскивали и грузили.
Разбередился Кутепов, расстроился и решил, что отпуск свой обрывает и уезжает в полк.
263
Кто долго служил в армии или кто знает народную жизнь и перенял её мудрость, тот и знает, что во всяком угрожаемом и неясном положении, когда требуют от тебя невозможного, – не надо отрубать нетом, даже не противиться открыто.
Не мог Иудович напрямую отречься перед Государем, не мог поколебать его милостивое к себе доверие, распахнуться простецки, мол увольте, Ваше Величество, ослаб, не могу, совсем я не тот герой, какого вы во мне видите, – не мог увидеть разочарование в глазах Государя, да не мог покачнуть своего почётного генерал-адъютантского положения, без которого как же дальше ему жить? Ещё может быть он будет переназначаться на высокий пост?
Да вот и назначался – диктатором.
Не принять такого поручения, не ехать на Петроград, спасать родину, – Николай Иудович никак не мог. Но в его возможностях оставалась оттяжка.
Уж он собирал свой батальон, и уговаривался со Ставкой, и разведывал петроградскую обстановку – как мог долго. Уж ехал поздно – а поехал ещё поздней. А прицепивши наконец свой обжитой вагон-дом к поезду георгиевских кавалеров – он и в пути не метал громов на естественные задержки, не требовал к себе на разнос начальников станций и военных комендантов, а покорно подчинился всем замедлениям и сложностям железнодорожного передвижения, как мужик со своею работою пережидает ненастье. Вчера в семь вечера проехали Витебск – да и завалился Николай Иудович спать, на своей привычной мягкой постели, в своём обиходливом прилаженном вагоне. Неизвестно, какие беспокойства и опасности ждали его на следующий день, а пока, в ближайшие часы, выгодность его положения была, что ни с кем он не имен связи и никому не давал отчёта.
И ночь пропила очень спокойно. А сегодня утром ждал диктатора, тот приятный сюрприз, что за ночь вместо четырёхсот вёрст проехали только двести и находились всего лишь на станции Дно. Это давало большую надежду ещё и весь день
1 марта никуда не доехать, не вступить в дело. А за этот день в Петрограде всё и без него должно прийти к какому-то концу. Иудович очень приободрился.
А тут представили ему едущего через Петроград из отпуска командира пехотного Дагестанского полка барона Радена. И что, порассказал барон, творится в Петрограде – онемеешь: мечутся толпы распущенных пьяных солдат, отбирают у офицеров оружие, не глядя на чин и боевые заслуги. И приставляют дула к голове. И стреляют на улицах запросто, как разговаривают.
Так много и живописно этот полковник рассказал, – распорядился генерал-адъютант, чтобы полковник тотчас написал подробный доклад на имя начальника штаба Верховного.
Пусть Алексеев почитает и поймёт, каково там, в Петрограде.
А тем временем поднесли Николаю Иудовичу сильно запоздавшую телеграмму из Ставки: что ещё вчера в полдень остававшиеся верными части должны были покинуть Адмиралтейство, чтобы не подвергнуть разгрому здание. Части эти распущены по казармам, а ружья, пулемёты и замки орудий сданы морскому министерству.
Вот так.
Да и слава Богу, всё кончилось без лишнего кровопролития.
Теперь ясно, что с батальоном нечего на Петроград и соваться. Приедешь туда командовать всеми войсками Округа – а тебе просто приставят дуло к голове, как этому барону.
Там, небось, и пулемёты уже приготовили ко встрече.
Но другая телеграмма подтверждала, что на помощь диктатору идут войска, посланные с Северного фронта и даже ещё подкреплённые.
Но можно было надеяться, что сегодня они никак не прибудут, самое раннее – завтра. А до завтра ещё, Бог поможет, как-нибудь распутается само.
Но и прекратить движение к Царскому Селу – тоже невозможно.
Ещё хорошо, что царские поезда ездят теперь кружным путём по Николаевской дороге. Очень было бы неловко Иудовичу по той же дороге от них отставать или на какой станции ещё встречаться с Государем.
Двинулись потихонечку дальше.
Тут на станциях от комендантов и железнодорожной жандармерии стали поступать жалобы, что по этой ветке в поездах из Петрограда едет множество солдат вне своих частей, неизвестно куда и зачем, многие пьяные. И на станциях впереди – отбирают у офицеров и у станционных жандармов оружие и производят разные насилия.
Волей-неволею приходилось уже вступать в действие. Вёз диктатор с собою грозное право военно-полевого суда – и мог бы тут же на станциях вершить суд и расстреливать. Но он никак бы не хотел этих жестоких крайностей, а надеялся усмирять по-отечески, что и приведёт к общему успокоению, хотя и задержит экспедицию в пути.
На следующих станциях велел генералу Пожарскому осматривать встречные поезда. Да и сам со своею мининской бородой толкнулся в один вагон, надеясь всех сразить и на колени поставить, – но в проходе даже пройти было нельзя, всё забито безбилетными и странной какой-то публикой: многие в штатском и все молодые мужчины. Тут из пассажиров надоумили генерала: это в Петрограде грабили магазины одежды, вот солдаты переоделись и теперь разъезжаются по домам, зачем им в частях оставаться?…
И ушёл генерал-адъютант из того вагона, так ничего и не предприняв.
А дальше приходили навстречу поезда с выбитыми стёклами, давка на площадках, всё забито солдатьём. Стали георгиевские патрули ходить по вагонам – стали пассажиры, где женщины, где старики, показывать, какие солдаты-забияки отбирали офицерское оружие. Тех забияк стали арестовывать в свой эшелон, а оружия офицерского отобрали назад до ста экземпляров.
Тут, выскакивая из вагона, на самого генерал-адъютанта нашибнулся солдат с тремя шашками – две в руках, одна на боку и ещё винтовка за плечами. Генерал размахнутую шашку успел отвести, а солдат успел укусить его в руку. Этого бы негодяя тут же коротко судить и расстрелять. Но не хотелось масла в огонь подливать, и без того опасная обстановка.
Обстановка – теперь видно, в Петрограде какая.
Подошёл следующий поезд – там шапки подкидывают: «Теперь – свобода, все равны, нет больше начальства!» Пока их образумливали, кого и на колени ставили, – нашёлся среди них переодетый городовой в штатском и тоже кричал «свобода!», значит – скрывался так. Арестовали и его.
Да если сплошь порядок наводить, то и двигаться вперёд не надо, только встречай эшелоны. Но Николай Иудович не забывал о боевой задаче – и поезд их продвигался. К сумеркам прибыли в Вырицу.
Тут узналось, что в Царском Селе ещё вчера произошли беспорядки, войска вышли из повиновения – и там теперь мятеж.
Вот так-так: и царская семья, значит, в плену? Ай-ай-ай, ай-ай-ай! Государыня императрица! И сам наследник!
Но если и Царское Село уже в их руках – то как же двигаться дальше генералу Иванову?
А был к нему приставлен от Ставки начальником штаба отряда подполковник Капустин. Так из его замечаний Иудович понял, что тот и сам пропитан мятежным духом и сочувствует бунтарям.
Да донесли Николаю Иудовичу, что и Пожарский ещё в Могилёве говорил офицерам, что стрелять в народ не даст, даже если Иванов ему велит.
Так тем более надо быть теперь осмотрительным. Но и не продвигаться к Царскому Селу тоже нельзя: ведь полки собираются на той линии.
Распорядился Николай Иудович: сзади к своему составу прицепить другой паровоз, головой назад, чтобы в любую минуту можно было дать задний ход.
С величайшей осторожностью двинулись.
264
Уже знал генерал Беляев все новости, как министров арестовывают. А уцелевшему Покровскому на Певческий мост вчера днём передавал приказ Государя всем оставаться на местах, едет генерал Иванов.
Но сегодня в этого Иванова уже переставал верить.
И куда же было деть себя военному министру, теперь уже очевидно бывшему, но всё ещё не арестованному, а значит вынужденному принимать решения и распоряжаться своим телом? Вчера вместе с генералом Занкевичем вовремя ретировавшись из Адмиралтейства от гиблого хабаловского отряда, генерал Беляев этим намного продлил своё свободное существование.
Вчера же в Главном Штабе первые часы он ещё сидел у прямого провода, слал донесения в Ставку, отвечал на её вопросы, принимал её поручения, всё ещё надеясь на её силу и её спасительное вмешательство. Во второй половине дня приходили даже полные отчёты о движении войск на Петроград – но из медленности его стало ясно, что если Ставка и придёт спасти столицу, то для жизни Михаила Алексеевича Беляева уже будет поздно. (И около самого Главного Штаба так близко и гулко стреляли из пулемёта!)
Какая удивительно быстрая, удачная, завидная карьера – и погибала!… (Два месяца назад тоже был критический момент: потерял пост при румынском короле и уже в отчаяньи ехал принимать дивизию – как Государь вызвал телеграммой в Петроград и назначил министром).
И хорошо Занкевичу: он в Главном Штабе на своей службе, он может тут и дальше оставаться, он не был прямо связан с прежним правительством, и его несчастное участие последние сутки в действиях хабаловского отряда вообще могло утаиться. Он был нейтральный военный специалист, который мог теперь хоть и вступать в переговоры с новыми властями. (И на этой-то должности Беляев и состоял ещё прошлым летом. И – как хорошо бы сегодня!)
И хорошо было морскому министру Григоровичу. Хотя и на посту вполне аналогичном беляевскому, он пользовался симпатиями Думы, даже срывал там аплодисменты, а вот весьма кстати заболел, вовсе не участвовал в последних действиях правительства, а вот сумел и отказать в гостеприимстве хабаловскому отряду. Всё это настолько укрепило его положение, что (Беляев с ним всё время сносился по телефону, ища решения для себя) адмирал Григорович просто позвонил в Думу и попросил прислать себе охрану! И ему прислали! А ещё для большей безопасности ото всякого разгрома он, поскольку был человек одинокий, перешёл из комнат своей квартиры в комнаты морского штаба.
Беляев тоже был человек одинокий, неженатый (всегда преданный только службе, её приказам, циркулярам и предписаниям) – и это тоже облегчало бы задачу его личного спасения, – если бы он имел такую хорошую общественную репутацию, как Григорович. Увы, нет. От Нового года, перейдя с безупречных нейтральных должностей в военные министры, он опасно связал своё имя с этим последним обречённым кабинетом, а ещё по должности своей ответственный за военную цензуру – отвечал тут и за цензурирование некоторых думских речей. Ужасное положение, ужасная ошибка! И кого и чем теперь убедишь, что всё его назначение и продвижение произошло не по какой-то его особой преданности императору, а просто за то, что он говорил на иностранных языках и имел опыт поездок за границу, что было важно в целях военного снабжения. (Ну, ещё перевёл сына Распутина из сибирского полка санитаром в Петергоф, и очень угодил императрице).
Но так или иначе, всю вторую половину дня вчера его видели в Главном Штабе, это известие уже конечно потекло, и оставаться тут на ночь даже в квартире какого-нибудь генерала было опасно. (Так и оказалось потом: ночью приходили в Главный Штаб его арестовывать, искали).
Куда ж идти? Или на частную свою квартиру на Николаевской улице – но это далеко и опасно; или рискнуть, хотя казалось безумием, возвратиться в свою казённую квартиру на Мойке, в довмин, откуда он бежал прошлой ночью при стрельбе?
Так и поступил, и это оказалось счастливо. Странности революции: в самом центре известная квартира военного министра – и никто её не громил, только угнали автомобиль. Даже продолжал действовать прямой провод со Ставкой, и можно было разговаривать с Алексеевым. Но, разумеется, Беляев не только не сделал такой попытки, а велел секретарю при вызове отвечать, что никого нет.
Разгрома не было, но он мог нагрянуть – и Беляев решил использовать своё возвращение, чтобы жечь и жечь как можно больше документов. Он мобилизовал и секретаря с помощником, и денщика, и швейцара, – и жгли документы сразу в двух печах и в камине. Тут были и дела военного министерства, и Особого Совещания по обороне, и Совещания по снабжению армии и флота, многие материалы без копий в единственном экземпляре, многие секретные, и секретные перечневые журналы, и сами секретные шифры, и переговорные ленты со Ставкой, и материалы недавней союзной конференции в Петрограде, – в общем, очень много бумаги, – и Беляев, всегда так любивший самую фактуру бумаг, саму их глянцевость, и шорох, и чернильные петли на них, теперь и сам тоже заталкивал их в огонь с остервенением и облегчением, как бы освобождаясь от позорной связи с этим правительством. Чем больше налохмачивалось этой сажи – тем он чувствовал себя белей.
И так жгли до двух часов ночи – и никто не нагрянул. И уже стало так поздно, что можно было надеяться на покойный сон.
Но утром позвонила родственница и сообщила ему горестную новость, что громят и грабят его частную квартиру на Николаевской. Ужасное терзающее состояние: знать, что грабят твою квартиру, и не мочь вмешаться!
Опять он по телефону советовался с Григоровичем. Тот благополучно отсиживался под охраной в морском штабе – и ему советовал для безопасности всё-таки переходить в Главный. Это было верно! – тем более, что и на Мойке против ворот собирался, кажется, подозрительный народ. А днём в Главном Штабе – не схватят.
Надев попроще шинель без погонов, нахлобучив большую фуражку, Беляев через чёрный ход и другой двор ушёл – незаметный, маленький, ещё съёженный, никем не узнанный, – и по Морской быстро достиг Главного Штаба.
А там он ощутил себя уже гораздо смелей и рассудил так: он – никакой не преступник перед новой властью, он – честнейший человек, но ошельмован в ходе общей политической кампании. Во время войны он выполнял колоссальную работу на пользу родины и это должно быть ему зачтено. Ему – 54 года, и он подлежит увольнению со службы с большой пенсией. Он даже очень охотно отрясёт от себя прах власти – и как бы хотел теперь начать жизнь частного человека! Если нужно – он может дать подписку о невыезде. Но надо просить охрану себе и спасать квартиру на Николаевской, откуда он ещё никаких ценных вещей не успел перевезти на казённую. И с таким настроением, с этими мыслями он сел после трёх часов дня за телефон и стал дозваниваться в Государственную Думу, до какого-нибудь ответственного лица. Подошёл Некрасов.
– Я бывший военный министр Беляев. Я никаких препятствий вам не чинил и не буду чинить. Дайте только возможность мне поскорей превратиться в частного обывателя. И защитите меня самого и мою квартиру, которую громят… Я могу дать подписку о…
– Я вам советую, – ответил Некрасов, – как можно скорей самому отправиться в Петропавловскую крепость.
– Как? За что? Позвольте, я – честнейший…
– Там, в каземате, вы будете лучше всего и защищены.
Всё упало. Но ещё успел пискнуть бессердечному насмешнику:
– Тогда лучше арестуйте меня, пожалуйста, в Таврический дворец!
265
* * *
Политехнический институт в Лесном. Над белым, как дворец, зданием – красный флаг. Вокруг толпа. Внутри у раздевалок уже нет больше служителей, не раздеваются, грязь по лестницам, коридорам. На дверях аудиторий надписи: «социал-демократическая фракция», «социал-революционная»…
* * *
Морской кадетский корпус на Васильевском острове извне казался мёртвым, все ворота и двери наглухо заперты, у окон никого. Толпа, однако, не уходила, шумела, угрожала. С той стороны ворот служитель узнал условия: корпус должен в полном составе, с офицерами и музыкой, пройти: по городу и тем показать солидарность с революционным народом.
Условия приняли. Юнцы построились во дворе и вышли с музыкой. Толпа весело приветствовала.
* * *
В разных местах по городу произносятся речи – со ступенек подъездов, с балконов, с пьедесталов памятников, с грузовиков. Публика перебраживает, слушает, соглашается с последним оратором.
Все интересуются: а что царь? что – с царём теперь будет?
Наклеено на стене дома большое объявление, один читает вслух. Вдруг за спинами недалеко пальба. Обернулся:
– Что это?
– Да не обращайте, товарищ, внимания, читайте!
* * *
Офицеры уже могут показываться на улицах, без оружия.
Почтенный полковник шёл по Каменноостровскому проспекту с радостным лицом и красным бантом в петлице.
Солдаты иногда надевают через плечо поверх шинели не пулемётные ленты, а широкие генеральские – станиславские, анненские.
* * *
В офицерскую квартиру пришли с обыском. Хозяева наспех бросили шашку в сундук, еле закрыв тряпьём, револьвер – в книжный шкаф, за книги. Обыскивающие ворвались с заряженным оружием. Офицер отпускной, отвечает: оружия нет. Не верят. Отвечает: шашку сдал в починку, револьвер остался на фронте, воюю там, а не здесь. Начали обыск, не выпуская заряженных винтовок (неловко с ними обращались, запасные) и всё время следя за офицером.
Искали нелепо: в шкапчике с безделушками, среди рюмок в буфете, в бельевом шкафу жены. Когда стали осматривать книжный – хозяин отвлёк, предложил осмотреть письменный стол. Так на лезвии… По просьбе жены не входили в детскую.
Хозяин настоял дать ему расписку, что обыск был и ничего не нашли. Старший нацарапал, подписался: «член партеи леуцынеров Семёнов».
Обещали прийти обыскивать ещё раз.
После их ухода шашку перепрятали в печку и заложили дровами.
* * *
В коридоре многоквартирного дома стучат в одну дверь – никто не открывает. «О-о, знать крупный сазан!» – и стали ломать дверь штыками. С кряком вывернули с петель – а там стенная кладовая, и в ней колбаса, окорок, другое что. Захохотали солдаты, достали ножи и тут же резать, рвать, жевать. Рассыпалась крупа на пол, выше щиколотки.
Прибежала дама, стала кричать.
* * *