Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2
ModernLib.Net / Отечественная проза / Солженицын Александр Исаевич / Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2 - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 14)
Автор:
|
Солженицын Александр Исаевич |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать ознакомительный отрывок полностью
(447 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15
|
|
И телеграмму бы не посылать. Уже послали?…
283
Хотел Соколов со своими солдатскими депутатами пристроиться тут же, при ИК, за занавеской, – нет, будете мешать заседанию Исполнительного Комитета. Вернулись бы в большую комнату № 12, – нет, там не расходился народ – стояли, топтались, галдели, понравилось. Пошли ещё комнату искать. Нашли секретарскую: стол есть, несколько стульев, остальные и постоят, ничего. А курить – везде теперь можно. Душно, да и распарился! – снял Соколов вовсе пиджак, на спинку стула за собой, в жилетке, сел за стол, бумага есть, чернильница, проверил перо, ничего, сейчас накатаем. Рядом посадил товарища Максима, социалист, журналист Кливанский из «Дня», хоть он не в депутации, а самый нужный тут будет помощник. А солдаты почти все на ногах остались, стульев нет, среди них и этот вольноопределяющийся Линде – высокий, худой, мешковатая шинель с университетским значком, и взор пылает. Сейчас накатаем – так-то так, так-то так, а вот сразу и не возьмёшься: как писать? К кому обращаться? Необычность предполагаемого документа вызвала задержку даже у тёртого Соколова. Немало он составлял за жизнь адвокатских документов – прошений, обжалований, протестов, да и социалистических разных немало. Но сейчас не совсем понимал форму: что оно такое будет? Постановление Совета рабочих депутатов? Воззвание? Обращение к гарнизону? А пока не на бумаге – так и нет ничего, всё впустую наговорено. Высказал свои сомнения Кливанскому. Обсуждали, перебирали. Затоптались солдаты, уже не слишком доверяя, одолеет ли их вожатый всё теперь гладко на бумаге написать? Вдруг Линде, запрокинув голову, как птица пропускает набранную клювом воду, с полузакрытыми веками произнёс вполголоса, как заклиная: – При-каз!… По штатскости своей Соколов не воспринял: как может быть приказ? чей приказ? А тут вошёл увалисто Нахамкис, проверить их. Стал у стены, выше их всех, руки позади. Узнал, в чём затруднение, и сказал: – Как бывший военный человек поддерживаю: приказ. Солдатам понравилось, загудели: – На родзянковский приказ – и наш приказ! По их понятиям только Приказ и исполняется, а что это – Обращение? Солдаты привыкли, что к ним обращаются – приказами, верно. Что ж, неплохо, революционное творчество. Приказ? Но – от кого приказ? Приказы подписывают генералы. – А у нас подпишет Совет рабочих и солдатских депутатов, – спокойно отпустил Нахамкис. – А как они пишутся, приказы? Нахамкис задумался. Его военная служба в якутской местной команде была лет сколько назад, хотя и был он в роте лучший «фрунтовик», и офицер же помог ему из ссылки бежать. И не было больше тут ни офицера, ни старшего унтер-офицера, ни младшего. Но сами же солдаты помнили кое-что из приказов. И самый налезчивый, лицо в оспинах, отважно ткнул в бумагу грубым пальцем, грязным ногтем: – Должон быть номер у приказа! Какой же номер? Ещё ни одного не издавали. – Значит – первый. Соколов красиво крупно вывел: «Приказ №1». А солдаты – ближе, оспатый – грудью на стол и дышал махорочным перегаром: – Число поставить! – Разве число в начале? Хорошо, какое сегодня? Ох, какое, столько пережито, а всё ещё, кажется, первое марта? А солдаты подымливали и из свежей памяти своей, как с печатного: – По гарнизону Петроградского Округа… Всем солдатам гвардии, армии, артиллерии и флота… Звучно, громко, но и это казалось мало. Свой приказ-первенец страстились солдаты сопроводить: – Для немедленного и точного исполнения! Они и сами знали, что так не писалось. Но слова такие – слыхивали. А приказ этот – защищал их головы. Соколов потеснял того, что локтями навалился, уж очень терпкий дух и дых, неприятно: – Не надо, товарищ… А где же будут товарищи рабочие? К рабочим тоже должно относиться. – Не доложно! – Ни при чём тут рабочие! А ещё был здоровенный солдат с усами, какие рисуют у Вильгельма: – Приказ – это приказ! Это – по нашей части. Но – нельзя было уступить солдатне пролетарских позиций. Кливанский стал объяснять им, что без рабочих никак не пойдёт. А солдатам жаль было уступить форму Приказа. Поспорили, поспорили, ладно: … А рабочим Петрограда для сведения… А что дальше в приказах пишется? А дальше пишется: приказываю! А – кто «приказываю»? Кто это – «я»? Тут солдатам неведомо. Изо всех присутствующих не состраивался тот отец-генерал, который бы вот скомандовал в защиту бунтованного солдата – и баста, всем отрезал. Замялись. А Нахамкис от стены продиктовал баритоном: – Совет Рабочих и Солдатских Депутатов постановил. Ну, ладно. А дальше – суть. Она была подработана ещё утром на ИК, и Соколов и Кливанский её уже всю прокричали и проголосовали на шумном сборище в 12-й комнате. Да у Кливанского и на бумаге есть: как относиться к возврату офицеров, к Военной комиссии, как быть с оружием. Но начать надо – с солдатских комитетов, это рычаг Архимеда. Но – как это в Приказ? – Во всех ротах, батареях и эскадронах… Линде, прикрыв веки, слушал как музыку и чуть улыбался. – Пиши: и батальонах. – Пиши: и полках! – А у моряков же как? Был тут один и матрос: – На судах военного флота. … Немедленно выбрать комитеты из выборных представителей от нижних чинов… – А унтеры что ж? – А они тоже нижние. А комитетам этим… чего делать-то? Да – всё им делать. Чтобы – всё дочиста было им подчинено. – Так не пойдё! А – строй, команда? – Да хоть и строй-команда! – Ну, не! Без офицера не сладится. И солдаты заспорили. Уже и цельный день прокричали – а всё непонятно. А Соколов пока, под шум, выводил для конкретности: … по одному представителю от роты… с письменными удостоверениями… в здание Государственной Думы… 2-го марта к 10 часам утра. Отнять армию у Государственной Думы. И отнять уже завтра к утру! Нахамкис веско добавил: – Николай Дмитрич, оттените: во всех своих политических выступлениях воинская часть подчиняется Совету рабочих депутатов и своему комитету. И больше никому. Соколов быстро писал, перо не кляксило, не задирало, уже перешёл на второй лист. А Кливанский со своей бумаги заботливо дальше: – А приказы Военной комиссии исполнять только если не противоречат постановлениям Совета Рабочих и Солдатских… Нахамкис тихо ушёл. А солдаты, не мешая перу Соколова, между тем опять заспорили о главном деле, как они понимали: у кого ж будет оружие? В той комнате накричано: офицерам не выдавать. И для свободы – надо б его забрать себе. Но речь не о револьвере, не о шашке, – а ежели полковым оружием офицер не распоряжается, ни пушками – так что за армия будет? на что она гожа? Но образованные от стола: – И спорить нечего! Офицерам оружия – ни в коем случае не выдавать. Да так-то оно и нам безопасней. А только – как же армия?… … Всякого рода оружие… – Тогда уже особо пиши: пулемёты, винтовки… – Гранаты, ничего не пропускай! – Бронированные автомобили тоже-ть… – И – протчее! И вообще – всё протчее, а то чего пропустим. … Должны находиться в распоряжении и под контролем ротных и батальонных комитетов и ни в коем случае не могут выдаваться офицерам даже по их требованию… – А на фронте? – То – на фронте. А ты смотри – тебя бы здесь не издырявили! – Это – так, братцы, а чо ж? А то они нас опять заворожат. Там, в дневном перекрике, много чего наворотили: и офицерам не жить вне казарм, и погоны с них снять, и которого рота не подтвердит – на левый фланг. А – как же теперь? И Линде – вытянув руку, как крыло, будто косо спускаясь к солдатам: – Да! Да, товарищи! Раз комитеты выборные – то офицеры тем более выборные! Сробели солдаты: эт' кого мы в офицеры себе сами возжелаем? Вот – его для прикладу? Ну, не именно из солдат, объяснял Кливанский. Из офицеров же, но которые получше. А которые к вам плохие – метлой. Солдаты робели. А образованные за столом – нисколько. И вписали. Солдаты затоптались: не! не! всё ж таки совсем начисто отменить воинску дисциплину – никак не можно. Всё ж таки немец стоит на нашей земле – и как же в армии без порядку? Просили солдаты: дисциплину оставить. – Хорошо, – уступил Соколов, удивляясь пугливости стада. И вслух повторял, что писал: … В строю и при отправлении служебных обязанностей солдаты должны соблюдать строжайшую воинскую дисциплину… Так, так, – улыбались. Без порядку – кака армия? – А как из строя рассыпались – так всё, свобода. И солдаты пользуются всеми правами граждан! Ну, ну, чего ж. Хорошо. Вписал: … в своей политической, общегражданской и частной жизни солдаты… – И – чести больше не отдавать! – Максим из своей бумажки. Солдатам опять неловко: – Какая ж служба без чести? – Не отдавать! – весь задрожал Линде, голову вскинул, румянец на бледных щеках. – Ну, можно так, – польготили городские за столом, – не отдавать вне прямой службы. Из казармы шаг ступил – и уже не отдавать. На улицах – не отдавать. Ну, верно. Как уже на улицах и пошло. Сами шашки по-отдавали, признают. – А сила казалась, братцы, наши командиры, сила! А хлипки на поверку. – А «ваше благородие», – допрашивал Соколов: – Хоть и на службе – зачем оно? Отменить! – А правда, братцы, на кой это благородие? Чего оно? Записал: отменить! – И отменить обращение к солдатам на «ты»! – воскликнул Линде. – Как отменить? А чего ж говорить? – Безусловно отменить! – настаивал Кливанский. – Это унижение вашего человеческого достоинства. Не чувствовали! Вот бараны! – А чего ж говорить? – «Вы». – А ежели он в одиночку? Что ж, вот я ему буду «вы» говорить? Ажио челюсть сводит. Смеялись. Жил – я, был – я, и вдруг – «вы»? Дивно… А Максим погоняет, а Соколов пишет: … на «ты» воспрещается… и о всяком нарушении… доводить до сведения ротных комитетов… Да уж умаялись. Да весь день не емши. Ну, а кончать – это уж как положено. Тут оспяной знал: – Настоящий приказ прочесть во всех ротах, эскадронах, батареях, экипажах и прочих строевых и нестроевых командах… Совершилось. И отпустил Соколов солдат. И собрал листы. Тут – Гиммер прибежал. Попрыгал, посмотрел, проверил. Теперь понесли листы в ИК, на утверждение. – А там что ж? Отправлю в «Известия» к Гольденбергу, к утру катнём отдельной листовкой. И – пошло! А если не развалить старую армию – так она развалит революцию.
*****
ПО-ШЛА СТРЯПНЯ, РУ-КА-ВА СТРЯХНЯ!
*****
284
Маклаковых-детей было восьмеро, и который-то из братьев наследовал благородное глазное врачебство отца, но как бы не он стал продолжателем рода, а повсюду звучали только имена Василия и Николая, одно восхищённо, другое бранно.
Редко бывает между родными братьями такое враждебное отчуждение, такое полное отдаление, как между ними двумя. Потерялось в дремучей темноте то детство, когда они росли в одном доме на Тверской, при глазной больнице, и различались всего на год, гоняли по большому двору, а во время дифтерии сестёр жили в доме генерал-губернатора. Ещё и в студенчестве нельзя было предсказать, что их так раскинет, Василий учился на юридическом, Николай на историко-филологическом, студенты как студенты, обучали барышень конькобежному искусству. Но Василий был развязанней и разыскливей на знакомства – и это он водил Николая на квартиры, где собирались свободомыслящие, а Николая там всё коробило, оскорбляло, своей же воспитанностью поливал их холодом он, – больше туда не ходил, отшатнулся от них ото всех, затем и от Василия. Увидели себе братья в России – разные смыслы и круги. Василий Алексеевич стал знаменитым адвокатом, любимцем петербургского общества, очарователем петербургских дам, известным умницей и даже первым оратором Дум. Николай Алексеевич не имел таких блистательных способностей, но и со средними вполне бы преуспел, если бы пошёл по линии либеральной. Однако он пошёл по государственной службе и без протекций: начал податным инспектором в глуши, потом в казённой палате тамбовской, полтавской. Тут приехал Государь на 200-летие Полтавской битвы – и с радостным чувством упоённого монархиста Николай Маклаков так изобретательно украсил город и губернский приём, что был высочайше замечен и вскоре вознесен губернатором в Чернигов. (Может быть это произошло не без контраста с дерзким Василием; «ведь вот, из одной семьи, брат
тогоМаклакова», плохого, – не все в России испорчены). А в сентябрьские торжества 1911 года так же восторженно встречал черниговский губернатор своего монарха, приплывшего по Десне, – это был самый день смерти Столыпина, и, как потом рассказывал Государь, в самый момент, когда он прикладывался к раке Феодосия Черниговского, ему вступила мысль, что министром внутренних дел надо будет назначить Николая Маклакова. И через год это совершилось. И молодой министр рьяно и неумело бросился наводить порядки среди располза, и неопытной грудью противостоять думским атакам, и сразу же вызвал на себя озлобление и насмешки, не сумел поставить себя. Дума вычёркивала ему все кредиты, без которых министерство не могло работать, а по обществу привольно раскатывались анекдоты, что Маклаков держится на посту тем, что изображает перед царскою семьёй влюблённую пантеру в клетке, зверей, птиц, других сановников. (Этой прилипшей сплетней ему отомстил межминистерский проходимец князь Андроников, 18 лет причисленный к министерству внутренних дел с правом не посещать службу, но получать чины, – а Маклаков его отчислил). Василий Алексеевич между тем произносил в Думе свои отточенные эрудитские речи, разя всё вокруг трона.
И каждый из них – стыдился иметь такого брата и самой фамилии своей стыдился из-за брата, брезгливо не желая быть спутанным с ним. Это – те были братья, что если б один тонул при другом, тот с берега не протянул бы ему палки.
Так и сейчас, может быть Василий где и прохаживался по Таврическому своей умеренной походочкой, чуть утиной, – но только облегчение могла доставить ему весть, что арестован и сидит в министерском павильоне позорный Николай Маклаков. При аресте отбивался (гимнастические навыки), был ранен в голову солдатским штыком и приведен сюда под сильным конвоем, угрожавшим добить его по дороге. Уже в Таврическом наложили ему на голову повязку. Арестован – и введен в душные, непроветренные комнаты министерского павильона, в фантастическую смесь заседания высших сановников государства – и неустроенной тюрьмы. Увидел столько знакомых сразу, в жалком состоянии, и узнал, что разговаривать с ними запрещено. Увидел на столе неаппетитную сгрудку недоеденных бутербродов с сыром и рыбой, пустых чайных стаканов и пепельниц. Увидел изнеможенного, стонущего Протопопова, вторым на диване с Барком. Увидел Горемыкина с разведенными баками, с усталыми глазами, всё так же хладнокровного и философичного. А кой у кого увидел в немых глазах облегчение: что вот и он, Маклаков, арестован. И увидел издали ещё одни немые глаза Ширинского-Шихматова, с кем позавчера они составляли отчаянный план, а кажется – ничего невыполнимого, как бы бросить бомбу на этот Таврический, в один миг и кончить со всей революцией, – но далеко сидели теперь, и глазами много не поговоришь. А у стен стояли часовые преображенцы с винтовками, пугая этих стариков не бежать и не разговаривать. И влитой походкой расхаживал прапорщик Знаменский с неподкупным лицом и густым голосом. А курсистки-еврейки, разносившие подносы, корили: «Вот, когда мы сидели в тюрьмах, то вы надевали на нас кандалы, а мы вас угощаем бутербродами и папиросами». И томился Маклаков, что дал себя взять, что не спроворился застрелиться. И, как все, должен был встать при входе коменданта дворца полковника Перетца. Полковник этот – кажется журналист из кадетской «Речи», маленький, ничтожный, упивался видом поднявшихся перед ним вчерашних владык, ожиревших генералов и высохших стариков. Он держал лицо не прямо к людям, но полузапрокинутым к потолку и так отвечал. Что беседовать разрешить – никак нельзя во избежание сговора между арестованными. А почему Караулов сказал, что можно? Караулов уже не комендант дворца. Этот вопрос не в его ведении. Но если мы не будем касаться внутренней политики? Сказано: нельзя. И напуганный пустоглазый большеухий, сам маленький военный министр спешил с жалким заявлением коменданту: что он, генерал Беляев, не совершил никаких преступлений, состоял министром совсем коротко и не понимает, почему его арестовали. Очевидно, теперь могло начаться между арестантами соревнование: кто меньше виновен перед новой властью. И ещё были все подняты на ноги и поведены вокруг стола шатким гуськом в затылок «на прогулку». И Горемыкин под его восемьдесят. И ещё были все подняты на ноги перед заносчивым сморчком Керенским в окружении демократической свиты, которому благоугодно было произнести, что они все арестованы потому, что он, Керенский, хотел сохранить им жизнь. Иначе при народном гневе против слуг прежнего режима каждый из них рисковал оказаться жертвой народной расправы. И опять сидели в напряжении и в молчанке. Несколько раз дико вскрикивал здоровенный адмирал Карцев: – Воздуху! Воздуху! Его лёгкие привыкли к свежему, но когда открывали форточки, то старики жаловались, что дует в ноги, и закрывали опять. Доктор Дубровин для соседа генерала просил как врач прислать немедленно лёд. В их комнату вдруг завели жандармского полковника, взятого при разгроме квартиры в невероятной одежде: в брюках, очевидно, сына, щиколотки голые, из-под жилета видна нижняя рубаха, рукава не дают свести рук, стоячий воротник без галстука, на одной запонке. Но прапорщик вскоре закричал, что не сюда его привели, а нужно наверх, на хоры. И увели. А всё остальное время было – на мягком стуле молчание и размышление. Но не о трёх своих сыновьях, из них двое на войне, думал Маклаков. А: зачем Бог дал дожить до крушения всего, во что ты верил на земле? Присутствуешь при гибели государственного порядка – как при собственной смерти.
А много ли помог сам?
Да, был неопытен и не готов. Оттого ринулся объезжать петербургские полицейские участки, вызывая всеобщие насмешки. (Сегодня это не показалось бы смешно). Взял к себе товарищем и шефом корпуса жандармов – армейского генерала Джунковского, а тот и совсем был к такой службе не приспособлен, своими руками уничтожал осведомительную агентуру. Да, самое страдное, тяжёлое и ненавистное обществу министерство. Твой голос всегда заглушается кликами злобы врагов. И сам был во многом виноват, что сложились такие предвзятые отношения с Думой. Но не удивительна ненависть общества, а: в самом совете министров не встретил доброжелателей, тут приходилось ещё хуже, чем в Думе, и даже среди правых министров чувствовал себя Маклаков одиноким. Лукавые и равнодушные царские слуги! – давали неверные советы, как вести себя с Думой. Все скрытничали друг перед другом – а Маклаков был прям, горяч и только портил. Долго он учился, что надо сдерживаться и не всем верить. Нужно было сплочение к единой цели, политическая боевая линия, дух борьбы! – ничего этого в правительстве не было. Всеми презираемый, осуждаемый, Маклаков окрылялся только постоянной поддержкой Государя. Он высказывался перед монархом горячо, убедительно, и никаких не скрывал мнений – и смел заметить, что Государь тоже ни с кем не говорил так откровенно и много, как с ним. И называл его своим другом. Одному Маклакову ещё до войны Государь доверил свою мечту: изменить конституцию так, чтобы при розни между палатами проект не гасился, а царь избирал бы мнение. И Маклаков горячо был согласен: «народу мнение, а царю решение» и есть наша древняя московская монархия. Но что мог поделать самый молодой из министров – и в одиночку? Перед самой войной, на петергофском совете, он поддержал, что у Государя тоже должны быть какие-то законодательные права, – но он единственный. (А Щегловитов – нет! Вот мы, правые. Почему Щегловитов всегда был так сдержан и не подставлялся в единый строй? Были хороши, ездили в одной карете, – но даже два правых министра врозь, – каких же правых можно объединить в стране?… Загадка неединства. Щегловитов всегда: «закон выше наших желаний». А по Маклакову: высший закон – это на плечах голова со здравым смыслом).
После многих докладов Государю, что внутреннее состояние России обострено, нельзя дремать, надо действовать, в позапрошлом году на Страстной, в дни средоточия, Маклаков отважился на страстное письмо: честных русских людей смущает направление, которое приобретает правительство; сердце подданных чувствует беду, затемняется светлый лик монарха; ваше доверие ко мне, Государь, подорвано, всё равно люди и обстоятельства принудят позже вас к тому, чтоб уволить меня, – так увольте меня сейчас. Государь – был взволнован и так же пылко уговорил Маклаков а останься. (Что-то соединяло их прочней служебных отношений и даже единства взглядов – общий день Ангела? малая разница лет? или служба монархической белизне как исповедание?) Но в Думе Маклакова всё гуще травили, и Горемыкин, ища пути полегче, пожаловался Государю, что больше с Маклаковым не устоять, – и всего через три месяца после трогательного порыва – Государь уволил своего любимого министра.
Маклаков плакал. He от потери поста – он не искал в службе личного, и жизнь его принадлежала царю, и славу родины он видел только через величие царя, и обожал его до слез, и видел от него только добро, – а вот плакал, что Государь пожертвовал им для Думы, что он покидает верных, если на них разгневано общественное мнение, что гибнет правое дело. Тяжело всем верным.
Ещё когда только впервые собиралась 4-я Дума, Маклаков уже слышал подземные толчки: эта Дума не как 3-я, она будет бушевать. Надо пробовать сразу ввести её в русло твёрдой рукой, объявить ей прямо: Дума не призвана бороться против государственной власти, но – укреплять родину! (Он рвался выступить сам, но так плохо стоял перед Думой, ещё б и это обратили в посмешище). А не поймёт – распустить её тотчас же, объявить в столицах чрезвычайную охрану и назначить новые выборы!
Но ничто подобное сделано не было. Государевы решения принимались так ненастойчиво, всегда выливались в такую мягчайшую форму, от самого энергичного доклада оставалась всего лишь крупица. Забывалось Священное писание, что даётся меч царю – на казнь злым, на покровительство добрым. От миролюбия и мягкосердечия сверху – Россия шла к распаду. Думские отчёты, расходясь по стране, подрывали государственный порядок. Россия сбивалась с толку: общество воспитывалось в постоянной злобе к правительству, что русское правительство не просто ошибается, но оно -
враждебнонароду, и даже единственное препятствие на пути к русскому счастью. При таких думских нападках как же армии стоять спокойно на позициях? По России ширилось новое мировоззрение: совсем забыв и вычеркнув царя, видеть всему начало и конец – в общественном мнении. Дума прокладывала по всей стране путь к революции.
Думцы издевались над Николаем Маклаковым, по всем либеральным гостиным читались о нём сатирические стихи, лгали, что он ни одного дела не начинает без Распутина и целует ему руки (в жизни виделись два раза и прохладно), – но и Маклаков же своих врагов понимал: политически изменчивых, приспособленных к поворотам обстоятельств, одурманенных честолюбием и до неправдоподобия равнодушных к судьбе родины. В те дни 1915 года, когда Родзянку чествовали во Львове почти как царя и штатские шпыни раздавали георгиевские кресты солдатам, – Маклаков оледенел, что Дума – сломает самодержавие! Пусть и у Маклакова не хватало государственного ума, но сколько мог, два с половиной года, он сдерживал этот разрушительный ход. А когда его, реакционера-душителя, убрали – разрушение пошло быстрей. Щербатов, младший Хвостов да Штюрмер – угробили внутреннюю политику. Внутренней политики, собственно, вообще не стало, никакого общего плана действий, никакого представления, куда идёт страна, а – движение закрыв глаза, по инерции, и даже как походка пьяного от стены к стене. Безнадёжно становилось России выйти из теснины разнящей ненависти. Уже с начала 1916 года Маклакову чудилось: всё кончено.
И не в учреждениях было несчастье: они вполне хороши, устоялись, разработаны. Безнадёжен не государственный строй, а – люди, занимающие места. Многие люди, на многих местах. Высокие чины в учреждениях исполняют свои обязанности плохо. И во многом даже не по своей вине, а из-за отсутствия системы и программы в управлении страной: постоянная смена политических убеждений на верхах создаёт невозможность служить. (Нельзя назвать тут Государя – а во многом именно от него). У слуг царя создаётся личная неуверенность в завтрашнем дне – и так колеблются и расшатываются все исполнительные власти. И государственная деятельность становится – как черпать воду решетом.
Казалось бы: выход – сплачивать всех, кто верен короне. Но корона давно не поддерживала своих истинных сторонников. Правые повсеместно настолько ослабли, что даже в исконном своём Государственном Совете, где только половина была выборная, а половина назначенная самим Государем, – даже там они уже не имели большинства и не пользовались сочувствием. И Маклаков, там тоже член, был
один, кто посмел голосовать против вздорных Особых Совещаний, вырывающих уже и дело обороны из рук правительства в руки общества. После своих речей в Государственном Совете, Маклаков получал грубые угрожающие письма от левых. Исповедывать правый образ мысли стало не только уже не популярно, но даже не безопасно. Безнадёжно были удручаемы все, кто верил в русское самодержавие и пытался его поддерживать. На правых беспрепятственно сыпались любые клеветы. Правых били, не давая встать, и опять били. Правая вера была в общественности поругана, осмеяна, вышучена, замарана, и самим правым всё очевиднее становилось, что колесо повернулось уже непоправимо. Стояли правые у могилы того, во что веровали.
При таком разброде и упадке какое же одно несомненное русское дело оставалось дворянину вне службы? – в деревню! в семена! в навоз! в коров! Полтора года после своей отставки, кроме заседаний Государственного Совета, Маклаков проработал у себя в тамбовском поместьи.
Но не нашёл он покоя в этом уединении. Напротив: оттуда повиделось ему ещё отчётливей и обречённей положение страны. А если он видел так вперёд, как разрешённый ребус, то вправе ли он был молчать? – это уже предательство.
В этом декабре ему пришлось поехать в Петроград ликвидировать свою квартиру. И тут он снова написал Государю порывно-душевное письмо. В сложную, небывало острую пору обязанность всякого верноподданного высказать Государю всю правду положения. Направление занятий Думы и характер произносимых там с ноября речей – вконец расшатывают остатки уважения к правительственной власти. Хотя страна не выражается Петроградом и что волнует верхи – не касается России, но в столице, совместно со съездами и союзами,
уже начался штурм власти
, и он угрожает самой династии. Трудно остановить близкую беду, но ещё возможно. Заседания Думы отодвинуть, союзы поставить в рамки закона, создать единодушное правительство и упорядочить продовольственное дело. Никогда не считал себя Маклаков умней Государя, с радостью признавал превосходство его души и его дальновидности, – но как было добавить ему силы воли и власти? Написал – и уехал на Рождество снова в деревню. И там только в январе до него дошло, что на петроградскую квартиру приезжал царский фельдъегерь вручить ответное письмо и будто бы Государь вызывал к себе. Но в Тамбовскую губернию вызова не послали: видимо, горели минуты. И действительно, на Новый год был назначен премьером Голицын – в тщетной попытке найти примирение с Думой. По известии о фельдъегере Маклаков воротился в Петроград смущённый и почти угадывая, зачем вызывал его и не дозвался обожаемый Государь. Он никак не рвался идти в правительство в столь проигранном положении. Но и не вправе был бы отклониться. Вскоре передали Маклакову пожелание Государя: написать царский манифест – на случай, если он остановится не на отсрочке Думы, но на полном роспуске её. Это было уже начало февраля, три недели назад, и последняя царская служба Николая Маклакова. Все свои скромные силы слога и всё своё цельное, никогда не прерванное монархическое чувство он вложил в трёхдневное писание этого манифеста. Он наслушивал душой, как это должно бы грянуть для всякого русского уха, везде на просторе Руси! Он объяснял: внутренний враг стал опаснее, наглее, ожесточённей внешнего врага! Он призывал: смелым Бог владеет! Он благословлял взмах царской воли, который, как удар соборного колокола, заставит со страхом Божиим перекреститься всю верную Россию. Он звал: всех сплотиться вокруг Государя. Он готовил документ для поворота русской истории! Выборы новой Пятой Думы назначались на 15 ноября 1917 года. Выигрывалось без раздоров, без поношения власти – время до осени. Если к осени победоносно кончится война, то в общем подъёме спасётся и всё. Ему дозволено было отвезти манифест Государю лично. Он пылал с ночи, с утра, – и таким поехал на вокзал. А тут что-то случилось с поездами, все остановились – и Маклаков изводился в вагоне. Поезд опоздал в Царское на полтора часа. За это время у Государя уже истекало расписание, он куда-то торопился. Маклаков надеялся сам вдохновенно прочесть – Государь взял бумагу, не читая, посмотрел своим обворожительным взглядом и легко – слишком легко! – сказал: – Это, Николай Алексеич, так, на всякий случай. Ещё надо со всех сторон обсуждать.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15
|
|