(Какой-нибудь камерный знаток из стукачей еще выпрыгивал в ответ: "Да в 1927-м году, к десятилетию Октября, все тюрьмы были пустые, на них белые флаги висели!" Это потрясающее видение белых флагов на тюрьмах - почему белых? особенно поражало сердца. Сборник "От тюрем к воспитательным учреждениям" дает (стр.396) такую цифру: в амнистию 1927-го года было амнистировано 7,3% заключенных. Этому поверить можно. Жидковато для Десятилетия. Из политических освобождали женщин с детьми да тех, кому несколько месяцев осталось. В Верхне-Уральском изоляторе, например, из двухсот содержавшихся освободили дюжину. Но на ходу раскаялись и в этой убогой амнистии и стали з_а_т_и_р_а_т_ь ее: кого задержали, кому вместо "чистого" освобождения дали "минус". Мы отмахивались от тех рассудительных из нас, кто разъяснял, что именно потому и сидим мы, миллионы, что кончилась война: на фронте мы более не нужны, в тылу опасны, а на далеких стройках без нас не ляжет ни один кирпич. (Нам не хватало самоотречения вникнуть если не в злобный, то хотя бы в простой хозяйственный расчет Сталина: кто ж это теперь, демобилизовавшись, захотел бы бросить семью, дом и ехать на Колыму, на Воркуту, в Сибирь, где нет еще ни дорог, ни домов? Это была уже почти задача Госплана: дать МВД контрольные цифры, сколько послать.) Амнистии! великодушной и широкой амнистии ждали и жаждали мы! Вот, говорят, в Англии даже в годовщины коронаций, то есть каждый год, амнистируют! Была амнистия многим политическим и в день трехсотлетия Романовых. Так неужели же теперь, одержав победу, масштаба века, сталинское правительство будет так мелочно мстительно, будет памятливо на каждый отступ и оскольз каждого маленького своего подданого?.. Простая истина, но и ее надо выстрадать: благословенны не победы в войнах, а поражения в них! Победы нужны правительствам, поражения нужны народу. После побед хочется еше побед, после поражения хочется свободы - и обычно ее добиваются. Поражения нужны народам, как страдания и беды нужны отдельным людям: они заставляют углубить внутреннюю жизнь, возвыситься духовно. Полтавская победа была несчастьем для России: она потянула за собой два столетия великих напряжений, разорений, несвободы - и новых, и новых войн. Полтавское поражение было спасительно для шведов: потеряв охоту воевать, шведы стали самым процветающим и свободным народом в Европе.Может быть только в XX веке, если верить рассказам, застоявшаяси их сытость привела к моральной изжоге. Мы настолько привыкли гордиться нашей победой над Наполеоном, что упускаем: именно благодаря ей освобождение крестьян не произошло на полстолетия раньше; именно благодаря ей укрепившийся трон разбил декабристов. (Французская же окупация не была для России реальностью.) А Крымская война, а японская, а германская - все приносили нам свободы и революции. В ту весну мы верили в амнистию - но вовсе не были в этом оригинальны. Поговорив со старыми арестантами, постепенно выясняешь: эта жажда милости и эта вера в милость никогда не покидает серых тюремных стен. Десятилетие за десятилетием разные потоки арестантов всегда ждали и всегда верили: то в амнистию, то в новый кодекс, то в общий пересмотр дел (и слухи всегда с умелой осторожностью поддерживались Органами). К сколько-нибудь кратной годовщине Октября, к ленинским годовщинам и к дням Победы, ко дню Красной армии или дню Парижской Коммуны, к каждой новой сессии ВЦИК, к закончанию каждой пятилетки, к каждому пленуму Верховного Суда - к чему только не приурочивало арестантское воображение это ожидаемое нисшествие ангела освобождения! И чем дичей были арестанты, чем гомеричнее, умоисступленнее широта арестантских потоков, - тем больше они рождали не трезвость, а веру в амнистию! Все источники света можно в той или иной степени сравнивать с Солнцем. Солнце же несравнимо ни с чем. Так и все ожидания в мире можно сравнить с ожиданием амнистии, но ожидания амнистии нельзя сравнить ни с чем. Весной 1945 года каждого новичка, приходящего в камеру, прежде всего спрашивали: что он слышал об амнистии? А если двоих-троих брали из камеры С ВЕЩАМИ - камерные знатоки тотчас же сопоставляли их ДЕЛА и умозаключали, что это - самые легкие, их разумеется взяли освобождать. Началось! В уборной и в бане, арестантских почтовых отделениях, всюду наши активисты искали следов и записей об амнистии. И вдруг в знаменитом фиолетовом выходном вестибюле бутырской бани мы в начале июля прочли громадное пророчество мылом по фиолетовой поливанной плитке гораздо выше человеческой головы (становились друг другу значит на плечи, чтоб только долше не стерли): "Ура! ! ! 17-го июля амнистия!"И ведь ошиблись-то, сукины дети, всего на палочку! Подробней о великой сталинской амнистии 7 июля 1945 года см. Часть III, главу 6. Сколько ж у нас было ликования! ("Ведь если б не знали точно - не написали бы!") Все, что билось, пульсировало, переливалось в теле останавливалось от удара радости, что вот откроется дверь... Но - НА МИЛОСТЬ РАЗУМ НУЖЕН... В середине же июля одного старика из нашей камеры коридорный надзиратель послал мыть уборную и там с глазу на глаз (при свидетелях бы он не решился) спросил сочувственно глядя на его седую голову: "По какой статье отец?" "По пятьдесят восьмой!" - обрадовался старик по кому плакали дома три поколения. "Не подпадаешь..." - вздохнул надзиратель. Ерунда! - решили в камере. - Надзиратель просто неграмотный. В той камере был молодой киевлянин Валентин (не помню фамилии) с большими по-женски прекрасными глазами, очень напуганый следствием.Он был безусловно провидец, может быть в тогдашнем возбужденном состоянии только. Не однажды он проходил утром по камере и показывал: сегодня тебя и тебя возьмут, я видел во сне. И их брали! Именно их! Впрочем душа арестанта так склонна к мистике, что воспринимает провидение почти без удивления. 27-го июля Валентин подошел ко мне: "Александр! Сегодня мы с тобой". И рассказал мне сон со всеми атрибутами тюремных снов: мостик через мутную речку, крест. И стал собираться и не зря: после утреннего кипятка нас с ним вызывали. Камера провожала нас шумными добрыми пожеланиями, многие уверяли, что мы идем на волю (из сопоставления наших легких дел так получалось). Ты можешь искренне не верить этому, не разрешать себе верить, ты можешь отбиваться насмешками, но пылающие клещи, горячее которых нет на земле, вдруг да обманут, вдруг да обманут твою душу: а если правда? Собрали нас человек двадцать из разных камер и повели сначала в баню (на каждом жизненом изломе арестант прежде всего должен пройти баню. Мы имели там время, часа полтора, предаться догадкам и размышлениям. Потом распаренных, принеженных - провели изумрудным садиком внутреннего бутырского двора, где оглушающе пели птицы (а скорее всего одни только воробьи), зелень же деревьев отвыкшему глазу казалась непереносимо яркой. Никогда мой глаз не воспринимал с такой силой зелени листьев, как в ту весну! И ничего в жизни не видел я более близкого к божьему раю, чем этот бутырский садик, переход по асфальтовым дорожкам которого никогда не занимал больше тридцати секунд!Еще один подобный садик, только поменьше, но зато интимнее, я много лет спустя, уже экскурсантом, видел в Трубецком бастионе Петропавловки. Экскурсанты охали от мрачности коридоров и камер, я же подумал, что имея т а к о й прогулочный садик, узники Трубецкого бастиона не были потерянными людьми. Н а с выводили гулять только в мертвые каменные мешки. Привели в бутырский вокзал (место приема и отправки арестантов; название очень меткое, к тому же и главный вестибюль там похож на хороший вокзал), загнали в просторный большой бокс. В нем был полумрак и чистый свежий воздух: его единственное маленькое окошко располагалось высоко и без намордника. А выходило оно в тот же солнечный садик, и через открытую фрамугу нас оглушал птичий щебет, и в просвете фрамуги качалась ярко-зеленая веточка, обещавшая всем нам свободу и дом. (Вот! И в боксе таком хорошем ни разу не сидели! - не случайно!) А все мы числились за ОСО! Особое Сoвещание при ГПУ-НКВД. И так выходило, что все сидели за безделку. Три часа нас никто не трогал, никто не открывал двери. Мы ходили, ходили, ходили по боксу и, загонявшись, садились на плиточные скамьи. А веточка все помахивала, все помахивала за щелью, и осатанело перекликались воробьи. Вдруг загрохотала дверь, и одного из нас, тихого бухгалтера лет тридцати пяти, вызвали. Он вышел. Дверь заперлась. Мы еще усиленнее забегали в нашем ящике, нас выжигало. Опять грохот. Вызвали другого, а того впустили. Мы кинулись к нему. Но это был не он! Жизнь лица его остановилась. Разверстые глаза его были слепы. Неверными движениями он шатко передвигался по гладкому полу бокса. Он был контужен? Его хлопнули гладильной доской? - Что? Что? - замирая спрашивали мы. (Если он еще не с электрического стула, то смертный приговор ему во всяком случае объявлен.) Голосом, сообщающим о конце Вселенной, бухгалтер выдавил: - Пять!! Лет!!! И опять загрохотала дверь - так быстро возвращались, будто водили по легкой надобности в уборную. Этот вернулся, сияя. Очевидно его освобождали. - Ну? Ну? - столпились мы с вернувшейся надеждой. Он замахал рукой, давясь от смеха: - Пятнадцать лет! Это было слишком вздорно, чтобы так сразу поверить. ???????????? VII В МАШИННОМ ОТДЕЛЕНИИ В соседнем боксе бутырского "вокзала" - известном шмональном боксе (там обыскивались новопоступающие, и достаточный простор дозволял пяти-шести надзирателям обрабатывать в один загон до двадцати зэков) теперь никого не было, пустовали грубые шмональные столы, и лишь сбоку под лампочкой сидел за маленьким случайным столом опрятный черноволосый майор НКВД. Терпеливая скука - вот было главное выражение его лица. Он зря терял время, пока зэков приводили и отводили по одному. Собрать подписи можно было гораздо быстрей. Он показал мне на табуретку против себя через стол, осведомился о фамилии. Справа и слева от чернильницы перед ним лежали стопочки белых одинаковых бумажонок в половину машинописного листа - того формата, каким в домоуправлениях дают топливные справки, а в учреждениях - доверенности на покупку канцпринадлежностей. Пролистнув правую стопку, майор нашел бумажку, относящуюся ко мне. Он вытащил ее, прочел равнодушной скороговоркой (я понял, что мне- восемь лет) и тотчас на обороте стал писать авторучкой, что текст объявлен мне сего числа. Нина полудара лишнего не стукнуло мое сердце-так это было обыденно. Неужели это и был мой приговор - решающий перелом жизни? Я хотел бы взволноваться, перечувствовать этот момент - и никак не мог. А майор уже пододвинул мне листок оборотной стороной. И семикопеечная ученическая ручка с плохим пером, с лохмотом, прихваченным из чернильницы, лежала передо мной. - Нет, я должен прочесть сам. - Неужели я буду вас обманывать? - лениво возразил майор. - Ну, прочтите. И нехотя выпустил бумажку из руки. Я перевернул ее и нарочно стал разглядывать медленно, не пословам двже, а по буквакм. Отпечатано было на машинке. но не первый экземпляр был передо мной, а копия: В ы п и с к а из постановления ОСО НКВД СССР от 7 июля 1945 года, Заседали в самый день амнистии, работа не терпит. No .... Затем пунктиром все это было подчеркнуто и пунктиром же вертикально разгорожено: Слушали Постановили Об обвинении такого-то | Определить такому-то (имярек) (имярек, год рождения, место | за антисоветскую агитацию и попытку к рождения). | созданию антисоветской организации | 8 (восемь) лет исправительно-трудовых | лагерей.
Копия верна. Секретарь . . . . . . . . И неужели я должен был просто подписать и молча уйти? Я взглянул на майора - не скажет ли он мне чего, не пояснит ли? Нет, он не собирался. Он уже надзирателю в дверях кивнул готовить следующего. Чтоб хоть немножко придать моменту значительность, я спросил его с трагизмом: - Но ведь это ужасно! Восемь лет! За что? И сам услышал, что слова мои звучат фальшиво: ужасного не ощущал ни я, ни он. - Вот тут, - еще раз показал мне майор, где расписаться. Я расписался. Я просто не находил - что б еще сделать? - Но тогда разрешите, я напишу здесь у вас обжалование. Ведь приговор несправедлив. - В установленном порядке, - механически подкивнул мне майор, кладя мою бумажонку в левую стопку. - Пройдите! - приказал мне надзиратель. И я прошел. (Я оказался не находчив. Георгий Тэнно, которому, правда принесли бумажку на двадцать пять лет, ответил так: "Ведь это пожизненно! В былые годы, когда человека осуждали пожизненно - били барабаны, созывали толпу. А тут как в ведомости за мыло - двадцать пять и откатывай!" Арнольд Раппопорт взял ручку и вывел на обороте: "Категорически протестую против террористического незаконного приговора и требую немедленного освобождения". Объявляющий сперва терпеливо ждал, прочтя же - разгневался и порвал всю бумажку вместе с выпиской. Ничего, срок остался в силе: ведь это ж была копия. А Вера Корнеева ждала пятнадцати лет и с восторгом увидела, что в бумажке пропечатано только пять. Она засмеялась своим светящимся смехом и поспешила расписаться, чтоб не отняли. Офицер усомнился: "Да вы поняли, что я вам прочел?" "Да, да, большое спасибо! Пять лет исправительно-трудовых лагерей!" Рожашу Яношу, венгру, его десятилетний срок прочитали в коридоре на русском языке и не перевели. Расписавшись, он не понял, что это был приговор, долго потом ждал суда, еще позже в лагере смутно вспомнил этот случай и догадался.) Я вернулся в бокс с улыбкой. Странно, с каждой минутой я становился все веселей и облегченней. Все возвращались с червонцами, и Валентин тоже. Самый детский срок из нашей сегодняшней компании получил тот рехнувшийся бухгалтер (до сих пор он сидел невменяемый). После него наиболее детский был у меня. В брызгах солнца, в июльском ветерке все так же весело покачивалась веточка за окном. Мы оживленно болтали. Там и сям все чаще возникал в боксе смех. Смеялись, что все гладко сошло; смеялись над потрясенным бухгалтером; смеялись над нашими утренними надеждами и как нас провожали из камер, заказывали условные передачи - четыре картошины! два бублика! - Да амнистия будет! - утверждали некоторые. - Это так, для формы, пугают, чтоб крепче помнили. Сталин сказал одному американскому корреспонденту. - А как корреспондента фамилия? - Фамилию не знаю... Тут нам велели взять вещи, построили по-двое и опять повели через тот же дивный садик, наполненный летом. И куда же? Опять в баню! Это привело нас уже к раскатистому хохоту - ну и головотяпы! Хохоча, мы разделись, повесили одежки наши на те же крючки и их закатили в ту же прожарку, куда уже закатывали сегодня утром. Хохоча, получили по пластинке гадкого мыла и прошли в просторную гулкую мыльню смывать девичьи гульбы. Тут мы оплескивались, лили, лили на себя горячую чистую воду и так резвились, как если б это школьники пришли в баню после последнего экзамена. Этот очищающий, облегчающий смех был, я думаю, даже не болезненным, а живой защитой и спасением организма. Вытираясь, Валентин говорил мне успокаивающе, уютно: - Ну ничего, мы еще молодые, еще будем жить. Главное - не оступиться теперь. В лагерь приедем - и ни слова ни с кем, чтобы нам новых сроков не мотали. Будем честно работать - и молчать, молчать. И так он верил в эту программу, так надеялся, невинное зернышко промеж сталинских жерновов! Хотелось согласиться с ним, уютно отбыть срок, а потом вычеркнуть пережитое из головы. Но я начинал ощущать в себе: если надо НЕ ЖИТЬ для того, чтобы жить - то и зачем тогда?.. * * * Нельзя сказать, чтобы ОСО придумали после революции. Еще ЕкатеринаIIдала неугодному ей журналисту Новикову пятнадцать лет можно сказать - по ОСО, ибо не отдавала его под суд. И все императоры по-отечески нет-нет да и высылали неугодных им без суда. В 60-х годах XIX века прошла коренная судебная реформа. Как будто и у властителей и подданных стало вырабатываться что-то вроде юридического взгляда на общество. Тем не менее и в 70-х и в 80-х годах Короленко прослеживает случаи административной расправы вместо судебного осуждения. Он и сам в 1876 году с еще двумя студентами был выслан без суда и следствия по распоряжению товарища министра государственных имуществ (типичный случай ОСО). Без суде же в другой раз он был сослан с братом в Глазов. Крыленко называет нам Федора Богдана - ходока, дошедшего до самого царя и потом сосланного; Пьянкова, оправданного по суду, но сосланного по высочайшему повелению; еще несколько человек. И Засулич в письме из эмиграции объясняла, что скрывается не от суда, а от бессудной административной расправы. Таким образом традиция пунктирчиком тянулась, но была она слишком расхлябанная, приигодная для азиатской страны дремлющей, но не прыгающей вперед. И потом эта обезличка: кто же был ОСО? То царь, то губернатор, то товарищ министра. И потом, простите, это не размах, если можно перечислять имена и случаи. Размах начался с 20-х годов, когда для постоянного обмина суда были созданы постоянно же действующие тройки. Вначале это с гордостью даже выпирали - тройка ГПУ! Имен заседателей не только не скрывали рекламировали! Кто на Соловках не знал знаменитой московской тройки - Глеб Бокий, Вуль и Васильев?! Да и верно, слово-то какое ТРОЙКА! Тут немножко и бубенчики под дугой, разгул масленницы, и впереплет с тем и загадочность: почему - "тройка"? что это значит? суд - тоже ведь не четверка! а тройка не суд! А пущая загадочность в том, что - заглазно. Мы там не были, не видели, нам только бумашка: распишитесь. Тройка еще страшней ревтрибунала получилась. А там она еще обособилась, закуталась, заперлась в отдельной комнате и фамилии спрятались. И так мы привыкли, что члены Тройки не пьют, не едят и среди людей не передвигаются. А уж как удалилсь однажды на совещание и - навсегда, лишь приговоры нам - через машинисток. (И - с возвратом: такой документ нельзя на руках оставлять.) Тройки эти (мы на всякий случай пишем во множественном числе, как о божестве не знаешь никогда, где оно существует) отвечали возникшей неотступной потребности: однажды арестованных на волю не выпускать (ну, вроде Отдела технического контроля при ГПУ: чтоб не было брака). И если уж оказался не виноват и судить его никак нельзя, так вот через Тройку пусть получит свои "минус тридцать два" (губернских города) или в ссылочку на два-три года, а уж смотришь - ушко и выстрижено, он уже навсегда помечен и теперь будет впредь "рецидивист". (Да простит нас читатель: ведь мы опять сбились на этот правый оппортунизм - понятие "вины", виноват-не виноват. Ведь толковано ж нам, что дело не в личной вине, а в социальной опасности: можно и невиновного посадить, если социально-чуждый, можно и виноватого выпустить, если социально-близкий. Но простительно нам, без юридического образования, если сам Кодекс 1926-го года, по которому батюшке мы двадцать пять лет жили, и тот критиковался за "недопустимый буржуазный подход", за "недостаточный классовый подход", за какое-то "буржуазное отвешивание наказания в меру тяжести содеянного". Сборник "От тюрем к воспитательным учреждениям". Увы, не нам достанется написать увлекательную историю этого Органа: как Тройки превратились в ОСО; когда переназвались; бывало ли ОСО в областных городах - или только одно в белокаменной; и кто из наших крупных гордых деятелей туда входил; как часто и как долго оно заседало; с чаем ли, без чая и что к чаю; и как само это обсуждение шло - разговаривали при этом или даже не разговаривали? Не мы напишем - потому что не знаем. Мы наслышаны только, что сущность ОСО была триединой, и хотя сейчас недоступно назвать усердных его заседателей, а известны те три органа, которые имеют там своих постоянных делегатов: один был - от ЦК, один - от МВД, один - от прокуратуры. Однако не будет чудом, если когда-нибудь мы узнаем, что не было никаких заседаний, а был штат опытных машинисток, составляющих выписки из несуществующих протоколов, и один управделами, руководивший машинистками. Вот машинистки - это точно были, за это ручаемся! До 1924-го года права троек ограничивались тремя годами; с 1924-го распростерлись на пять лет лагерей; с 1937-го вкатывало ОСО червонец; с 1948-го успешно клепало и четвертную. Есть люди (Чавдаров), знающие, что в годы войны ОСО давало и расстрел. Ничего необыкновенного. Нигде не упомянутое ни в конституции, ни в кодексе, ОСО, однако,оказалось самой удобной котлетной машинкой - неупрямой, нетребовательной и не нуждающейся в смазке законами. Кодекс был сам по себе, а ОСО - само по себе и легко крутилось без всех его двухсот пяти статей, не пользуясь ими и не упоминая их. Как шутят в лагере: на нет и суда нет, а есть Особое Совещание. Разумеется, для удобства оно тоже нуждалось в каком-то входном коде, но для этого оно само себе и выработало литерные статьи, очнь облегчавшие оперирование (не надо голову ломать, подгонять к формулировкам кодекса), а по числу своему доступные памяти ребенка (часть из них мы уже упоминали): - АСА - АнтиСоветская Агитация - КРД - КонтрРеволюционная Деятельность - КРТД - КонтрРеволюционная Троцкистская Деятельность (эта буквочка "т" очень утяжеляла жизнь зэка в лагере) - ПШ - Подозрение в Шпионаже (шпионаж, выходящий за подозрение, передавался в трибунал) - СВПШ - Связи, Ведущие (!) к Подозрению в Шпионаже - КРМ - КонтрРеволюционное Мышление - ВАС - Вынашивание Анти Советских настроений - СОЭ - Социально-Опасный Элемент - СВЭ - Социально-Вредный Элемент - ПД - Преступная Деятельность (ее охотно давали бывшим лагерникам, если ни к чему больше придраться было нельзя) И, наконец, очень емкая - ЧС - Член Семьи (осужденного по одной из предыдущих литер) Не забудем, что литеры эти не рассеивались равномерно по людям и годам, а подобно статьям кодекса и пунктам Указов, наступали внезапными эпидемиями. И еще оговоримся: ОСО вовсе не претендовало дать человеку приговор! - оно не давало приговора! - оно накладывало административное взыскание, вот и все. Естественно ж было ему иметь и юридическую свободу! Но хотя взыскание не претендовало стать судебным приговором, оно могло быть до двадцати пяти лет и включать в себя: - лишение званий и наград; - конфискацию всего имущества; - закрытое тюремное заключение; - лишение права переписки - и человек исчезал с лица земли еще надежней, чем по примитивному судебному приговору. Еще важным преимуществом ОСО было то, что его постановления нельзя было обжаловать - некуда было жаловаться: не было никакой инстанции ни выше его, ни ниже его. Подчинялось оно только министру внутренних дел, Сталину и сатане. Большим достоинством ОСО была и быстрота: ее лимитировала лишь техника машинописи. Наконец, ОСО не только не нуждалось видеть обвиняемого в глаза (тем разгружая межтюремный транспорт), но даже не требовало и фотографии его. В период большой загрузки тюрем тут было еще то удобство, что заключенный, окончив следствие мог не занимать собою место на тюремном полу, не есть дарового хлеба, а сразу - быть направляем в лагерь и честно там трудиться. Прочесть же копию выписки он мог и гораздо позже. В льготных случаях бывало так, что заключенных выгружали из вагонов на станции назначения; тут же, близ полотна, ставили на колени (это - от побега, но получалось - для молитвы ОСО) и тотчас же прочитывали им приговоры. Бывало иначе: приходящие в Переборы в 1938 году этапы не знали ни своих статей, ни сроков, но встречавший их писарь уже знал и тут же находил в списке: СВЭ - 5 лет (это было время, когда требовалось срочно много людей на канал "имени Москвы"). А другие и в лагере по много месяцев работали, не зная приговоров. После этого (рассказывает И.Добряк) их торжественно построили - да не когда-нибудь, а в день 1 мая 1938 года, когда красные флаги висели, и объявили приговоры тройки по Сталинской области (все-таки ОСО рассредотачивалось в натужное время): от десяти до двадцати лет каждому. А мой лагерный бригадир Синебрюхов в том же 1938 году с целым эшелоном неосужденных отправлен был из Челябинска в Череповец. Шли месяцы, зэки там работали. Вдруг зимою, в выходной день (замечайте, в какие дни-то? выгода ОСО в чем?) в трескучий мороз их выгнали во двор, построили, вышел приезжий лейтенант и представился, что прислан объявить им постановления ОСО. Но парень он оказался не злой, покосился на их худую обувь, на солнце в морозных столбах и сказал так: - А впрочем, ребята, чего вам тут мерзнуть? Знайте: всем вам дало ОСО по десять лет, это редко-редко кому по восемь. Понятно? Р-разой-дись!..
* * * Но при такой откровенной машинности Особого Совещания - зачем тогда суды? Зачем конка, когда есть современный бесшумный трамвай, из которого не выпрыгнешь? Кормление судейских? Да просто неприлично демократическому государству не иметь судов. В 1919 году VIII съезд партии записал в программе: стремиться чтобы все трудящееся население поголовно привлекалось к отправлениию судейских обязанностей. "се поголовно" привлечь не удалось, судейское дело тонкое, но не без суда же совсем! Впрочем наши политические суды - спецколлегии областных судов, военные трибуналы (а почему, собственно, в мирное время - и трибуналы?),ну и все Верховные - дружно тянутся за ОСО, они тоже не погрязли в гласном судопроизводстве и прениях сторон. Первая и главная их черта - закрытость. Они прежде всего закрыты - для своего удобства. И мы так уже привыкли к тому, что миллионы и миллионы людей осуждены в закрытых заседаниях, мы настолько сжились с этим, что иной замороченный сын, брат или племянник осужденного ещеи фыркает тебе с убежденностью: "А как же ты хотел? Значит, касается дела... Враги узнают! Нельзя..." Так, боясь, что "враги узнают", и заколачиваем мы свою голову между собственных колен. Кто теперь в нашем отечестве, кроме книжных червей, помнит, что Каракозову, стрелявшему в царя, дали защитника? Что Желябова и всех народовольцев судили гласно, совсем не боясь, "что турки узнают"? Что Веру Засулич, стрелявшую, если переводить на наши термины в начальника московского управления МВД (хоть мимо головы, не попала просто) - не только не уничтожили в застенках, не только не судили закрыто, но в ОТКРЫТОМ суде ее ОПРАВДАЛИ присяжные заседатели (не тройка) - и она с триумфом уехала в карете? Этими сравнениями я не хочу сказать, что в России когда-то был совершенный суд. Вероятно, достойный суд есть самый поздний плод самого зрелого общества, либо уж надо иметь царя Соломона. Владимир Даль отмечает, что в дореформенной России "не было ни одной пословицы в похвалу судам"! Это ведь что-нибудь значит! Кажется, и в похвалу земским начальникам тоже ни одной пословицы сложить не успели. Но судебная реформа 1864 года все же ставила хоть городскую часть нашего общества на путь, ведущий к английским образцам, так восхищавшим Герцена. Говоря все это, я не забываю и высказанного Достоевским против наших судов присяжных ("Дневник писателя"): о злоупотреблении адвокатским красноречием ("Господа присяжные! да какая б это была женщина, если б она не зарезала соперницы?.. господа присяжные! да кто б из вас не выбросил ребенка из окна?.."), о том, что у присяжных минутный импульс может перевесить гражданскую ответственность. Но Достоевский душою далеко вперед забежал от нашей жизни, и опасся НЕ ТОГО, чего надо было опасаться! Он считал уже гласный суд достигнутым навсегда!.. (Да кто из его современников мог поверить в ОСО?..) В другом месте пишет и он: "лучше ошибиться в милосердии, чем в казни". О, да, да, да! Злоупотребление красноречием есть болезнь не только становящегося суда, но и шире - ставшей уже демократии (ставшей, но не выяснившей своих нравственных целей). Та же Англия дает нам примеры, как для перевеса своей партии лидер оппозиции не стесняется приписывать правительству худшее положение дел в стране, чем оно есть на самом деле. Злоупотребление красноречием - это худо. Но какое ж слово тогда применимо для злоупотребления закрытостью? Мечтал Достоевский о таком суде, где все нужное В ЗАЩИТУ обвиняемого выскажет прокурор. Это сколько ж нам веков ждать? Наш общественный опыт пока неизмеримо обогатил нас такими адвокатами, которые ОБВИНЯЮТ подсудимого ("как честный советский человек, как истинный патриот, я не могу не испытывать отвращения при разборе этих злодеяний...") А как хорошо в закрытом заседании! Мантия не нужна, можно и рукава засучить. Как легко работать!-ни микрофонов, ни корреспондентов, нипублики. (Нет, отчего, публика бывает, но: следователи. Например, в ЛенОблсуд они приходили днем послушать, как ведут себя питомцы, а ночью потом навещали в тюрьме тех, кого надо было усовестить.Группа Ч - на. Вторая главная черта наших политических судов - определенность в работе. То есть предрешенность приговоров.Все тот же сборник "От тюрем..." навязывает нам материал: что предрешенность приговоров - дело давнее, что и в 1924-29 годах приговоры судов регулировались едиными административно-экономическими соображениями. Что начиная с 1924 года из-за безработицы в стране суды уменьшили число приговоров к исправтрудработам с проживанием на дому и увеличили краткосрочные тюремные приговоры (речь, конечно, о бытовиках). От этого произошло переполнение тюрем краткосрочниками (до 6 месяцев) и недостаточное использование их на работе в колониях. В начале 1929 года Наркомюст СССР циркуляром Nо 5 ОСУДИЛ вынесение краткосрочных приговоров, а 6.11.29 (в канун двенадцатой годовщины Октября и вступая в строительство социализма) постановлением ЦИК и СНК было уже просто ЗАПРЕЩЕНО давать срок менее одного года! То есть, всегда известно, что от тебя начальству надо (да ведь и телефон есть!). Даже, по образцу ОСО, бывают и приговоры все заранее отпечатаны на машинке, и только фамилии потом вносятся от руки. И если какой-нибудь Страхович вскричит в судебном заседании: "Да не мог же я быть завербован Игнатовским, когда мне было от роду десять лет!" - так председателю (трибунал ЛВО, 1942) только гаркнуть: "Не клевещите на советскую разведку!" Уже все равно решено: всей группе Игнатовского вкруговую - расстрел. И только примешался в группу какой-то Липов: никто из группы его не знает, и он никого не знает. Но, так Липову - десять лет, ладно. Предрешенность приговоров - насколько ж она облегчает тернистую жизнь судьи! Тут не столько даже облегчение ума - думать не надо, сколько облегчение моральное: ты не терзаешься, что ошибешься в приговоре и осиротишь собственных своих детишек. И даже такого заядлого судью как Ульриха - какой крупный расстрел не его ртом произнесен? - предрешенность располагает к добродушию. Вот в 1945 году Военная Коллегия разбирает дело "эстонских сепаратистов". Председательствует низенький плотненький добродушный Ульрих. Он не пропускает случая пошутить не только с коллегами, но и с заключенными (ведь это человечность и есть!